Главная » 2018 » Октябрь » 8 » Сон о белых горах 02( Виктор Астафьев. Повествование в рассказах " Царь-рыба". Часть вторая)
19:50
Сон о белых горах 02( Виктор Астафьев. Повествование в рассказах " Царь-рыба". Часть вторая)

***   Природа, пейзаж, фото из интернета (236).jpg

***   

 


     Судьба свела их в  геологической экспедиции.  Гога Герцев отрабатывал в
поле практику. Злой на язык, твердый на  руку, хваткий в работе, студент был
не по возрасту  спесив  и самостоятелен. Работяги  сперва  звали  его Гошей,
пытались,  как  водится,  помыкать юнцом,  использовать на побегушках --  не
вышло.  Герцев  поставил на место  и себя, и отряд,  да  и  хранил дистанцию
независимости. К слову  сказать, держался он гоголем не только с работягами,
но и перед начальством,  практику проходил  уверенно, имущество  содержал  в
аккуратности -- бритву, транзистор, фонарик, флакон репудина, спальный мешок
и прочее никому не давал, ни у кого ничем не одалживался, жил  стипендией  и
тем, что зарабатывал, почти не потреблял спиртного, воспоминаниями  о первой
любви и грешных тайнах ни с кем не делился,  в  общем котле был  справедлив,
добычу, если она случалась, не утаивал. В его молодые годы он знал и умел до
удивления много: ходить по тайге, бить шурфы, плавать, стрелять,  рыбачить и
во  всем  старался обходиться своими силами. В  геологическом отряде Герцева
уважали,  сказать точнее, терпели, но  не любили. Впрочем, в любви и  разных
там расслабляющих человека чувствах он и не нуждался.
     К сроку, день в день Герцев закончил практику, получил деньги, справку,
отличную характеристику и отбыл в Томск на геофак защищать диплом.
     И не  диво ли?! Через пять лет, на реке Сым, у таежного лешего в  углу,
Коля с Акимом рубили  избушку, имея целью пощипывать  из потайного становища
нетронутые угодья, и  вот на тебе! Явление Христа народу: в  непогожую  ночь
выбрел на костер плотно и ладно одетый парень с горой вздымающимся за спиной
рюкзаком. Он прилег у огня на спину, полежал, вынул себя из  стеженых  лямок
рюкзака,  помахал  руками,  разминаясь,  и только  после этого поздоровался.
Достав кружку, он молча нацедил чаю, бросил в кружку  экономно,  два кубика,
сахару, неторопливо опорожнил посудину, подержал ее  на весу и,  не разрешив
себе еще одну кружку, отвалился головой на рюкзак  и сказал, глядя  в  ночь,
обыденно,  однако  с  той интонацией, которая  дается  людям, еще с  пеленок
возвысившим себя над остальным людом:
     -- Ну что, приемный  сын? Все  бродишь по свету, все тычешься к  добрым
людям? Все корабль "Бедовый" ищешь?
     Впавши в умилительность  от  выпивки, Аким рассказал когда-то пестрому,
работному люду  в геологическом отряде  о  Парамоне  Парамоновиче -- великом
человеке  и   что  на  "Бедовом"   он,  Аким,  был  вроде  приемного   сына.
Практикант-геолог  высмеял его святые слезы,  и весь сезон дразнили  Акима в
отряде "приемным сыном".
     -- Ё-ка-лэ-мэ-нэ! Георгий!  Откуль свалился? -- всплеснул руками Аким и
тут же запрезирал себя -- он ведь хотел отшить Герцева: -- "А ты, приблудный
сын, -- сказать, -- че  в тайге шаришься? Че ишшешь? Золотишко? Соболей?" --
да ведь в уме только и горазд Аким отшивать-то. Спросил лишь: -- Где отряд?
     --  Какой   отряд?  --  открыл   устало  смеженные   глаза   Герцев  и,
ворохнувшись,  принялся развязывать рюкзак. -- Я сам себе отряд! Ночую возле
вашего  огня,  мужики, -- не то попросился, не то  разрешил себе Георгий. --
Топор утопил, -- пояснил он, сноровисто разбивая односпальную палатку.
     Они дали Герцеву топор. Он выколотил из него старое, треснутое топорище
и бросил его не  в костер,  а в реку: "Чтоб не  оскорблять древний священный
огонь",  --  заявил. Долго  тесал, скоблил березовую заготовку, не мастерил,
прямо-таки творил у огня Герцев, излаживая проще простого вещь --  топорище.
Осмолив  свое  изделие над угольями, отчего оно  сделалось гладким,  желтым,
словно лаком покрытым, он опробовал топор, бойко помогая Коле и Акиму рубить
зимовье, в  шутку  или всерьез  --  никогда не  поймешь у Герцева -- бросив:
"Надо рассчитаться. Не люблю ходить в должниках".
     Аким плюнул и  отвернулся,  не  понимая,  отчего это человек  все время
выдрючивается,  все  ему как-то неспокойно с людьми? На другой день, в честь
окончания  стройки,  выпили,  и Коля  посулился  взять в  лодку  Герцева,  с
издевкой  сказав: "Бензин  после отработаешь!"  --  "Хорошо", --  без улыбки
согласился гость. "Назем надо  у коровы вычистить -- под потолок  в стайке".
--  "Задание понял", --  снова  согласился  Герцев. Аким  замычал ушибленно,
головой замотал,  от  раздражения  хрипнул лишковато спирту. Захмелев, лез к
Герцеву с вопросом: "Сто ты  за селовек?!" -- "Зубы сначала научись чистить,
а  потом  лезь к людям с вопросами! --  отмахнулся Герцев и, разделяя слова,
уничтожительно  процедил: -- Я сво-бод-ный человек! Устраивает это тебя?" --
"И  я свободный!" -- "Ты-ы?! Ха-ха-ха! Трижды смеюсь!  Ты был и всюду будешь
приемным сыном, ясненько?" -- "Ясненько! -- Аким вдруг взвился, закричал: --
Колька! Пускай он уходит! Я за себя не ручаюсь!.. Застрелю! Утоплю падлу или
че-нить сделаю!.." -- "Га-авнюк!" -- Герцев взгромоздил на себя мешок и ушел
в ночь, с белеющим топорищем, вдетым в чехол с правого боку.
     Днем  они  догнали  Герцева. Коля  ткнул лодку носом  в  берег,  кивком
пригласил скитальца  садиться. Скорчив брезгливую  гримасу,  Герцев отпихнул
ногой  лодку  и  покарабкался по оплывине в  глинистый  крутик,  хватаясь за
обвалившиеся  дерева и  шипицу.  На  горе  он  приостановился, снял  с плеча
мелкашку  и  на   вытянутой  руке,  словно  из  пистолета,  сшиб   кедровку,
надрывавшуюся на вершинке ели саженях от него в полста, если не больше.
     -- Стррело-о-ок! -- восхитился Коля.
     Напарник его  помалкивал  возле парящего  под дождем мотора, пошмыгивал
носом.
     -- Ну се, поплывем или любоваться будем артистом? -- не выдержал он.
     Вскоре  объявился  Герцев  в Чуши.  Аким встретил его, постриженного, с
подкрашенными бакенбардами, выпаренного в бане. Акима он вроде бы даже  и не
заметил, словно забыл о нем.  Поработав какое-то время на пристани грузчиком
в Рыбкоопе, Герцев в зиму  определился сразу на две должности  -- слесарем и
дежурным  электриком  на  лесопилку.  Жить  поселился  в  электромастерской,
старательно  ее  остеклил,  обил дверь, подконопатил,  выскоблил,  переложил
по-коровьи раскоряченную  плиту на русскую уютную печь и  даже голичок перед
крылечком за веревочку привязал.  "Люблю, знаете  ли, после костров и  тайги
понежиться  в сухом тепле. К  тому же хорошо думается, когда топится русская
печка", --  объяснил он  начальнику  лесопилки, который  опешил, увидев, чем
стала   продымленная,   грязная,  воняющая   мазутом  мастерская,  и  ставил
новоприезжего парня  в  пример  иным  женщинам, да и сам подтягивался в  его
присутствии, не матершинничал,  не лютовал.  И  с перепугу иль  от  уважения
выписывал Герцеву каждый месяц  премию, ожидая,  что тот  непременно сделает
что-нибудь выдающееся, а сделав, сотворив открытие или изобретение какое, не
забудет и его, скромного начальника чушанской лесопилки, помянет где следует
"добрым, тихим словом".
     Ночами в мастерской долго  не гас  свет  -- Герцев  приводил  в порядок
летние  записи.  Он  часто  наведывался в  пустующую, просторную  библиотеку
поселка, где  новые,  незахватанные,  незачитанные  книги сторожили  аж  две
библиотекарши,   техничка   и  еще  клубный  истопник   --   Дамка.  Средняя
посещаемость  библиотеки   равнялась   шести-семи  душам   в   сутки.   Одна
библиотекарша  была  замужем  за бухгалтером Рыбкоопа, имела  корову и двоих
детей. Книг давно никаких не  читала и всю  работу переложила на "миленькую"
Людочку,  которая  окончила  Минский  библиотечный  институт,  с энтузиазмом
приняла  распределение на Крайний Север,  уверенная в  том, что библиотека и
читатель  у  нее  будут образцовыми. В  первую же  зиму она  забеременела от
вертолетчика,    притворившегося   активным    читателем,   и   при   помощи
подруги-библиотекарши   Гавриловны   определена  была   в   больницу  города
Енисейска,  где  ее  и  "опростали"  от  груза.  Летун-ухорез  тем  временем
перевелся в другой, еще  более  отдаленный  отряд, откуда не подавал никаких
вестей.
     Квелая, вечно мерзнущая,  сидела Людочка  за  деревянным,  по-лавочному
открывавшимся барьерчиком, глядела  на  запыленные, с  осени еще  высохшие в
поллитровой   банке  ветки  рябины  и  осины,  тихо  роняла:   "Да",  "Нет",
"Пожалуйста"  --  и все куталась, куталась в теплый шерстяной  шарф, листала
свежие тонкие журналы с картинками, вечерами от знойного безделья занималась
английским  языком и  читала-  перечитывала без  конца  один  и тот же роман
"Доктор Фаустус".
     Пристрастием к этой  заграничной толстой книге  она  пугала Гавриловну.
Ей,  Гавриловне,  и  Фауст-то  зловещей личностью казался.  А  тут  Фаустус!
Страсти-то  какие,  заморские!  Осторожно,  матерински заботливо  Гавриловна
подъезжала  к  Людочке  с  советами:  "Вы  бы,  Людочка,  что-нибудь  другое
почитали, встряхнулись  бы, развлеклись, потанцевали  бы, попили  бы парного
молока. Если надо, прям в библиотеку таскать стану, бесплатно".
     Однажды  Гавриловна  застала  в   библиотеке   новоприезжего.   Он  так
обволакивающе-дружелюбно беседовал с Людочкой, навалившись на барьерчик, что
Гавриловна и спугивать беседующих не стала,  задом пихнула  тяжелую  дверь и
упятилась в читальный зал.
     Герцев пригласил Людочку в свою белоснежную хоромину, напоил чаем, влив
в  него  для  аромата ложку  коньяку, разговорил,  разогрел  девушку, однако
известил, что у него в Новосибирске жена и дочка, какие-то там планы строить
не следует, но он гарантирует: в Енисейск летать не понадобится.
     -- И вы -- хам, -- тихо молвила Людочка, но ночевать осталась  -- очень
уж тепло и уютно было у Герцева, да и любопытно  было его слушать,  мысли он
изрекал не новые  и не свои, но  с такой убежденностью, с  таким неотразимым
напором, что устоять невозможно.
     Еще в детстве, насмотревшись на мышиную возню родителей "при искусстве"
--  это в оперном-то  обозе --  искусство! --  глумился он,  Гога задал себе
задачу: всему научиться, что нужно для  жизни, независимой от  других людей,
закалить дух и тело, чтобы затем идти куда хочется, делать  что вздумается и
считаться только с собою, слушать только себя.
     Закончив университет и "отбыв положенное", он тут же ушел из геологов и
бродит  где  хочет,  куда  хочет,  делает  что  вздумается,  ограничив  свои
потребности  до  минимума,  но   все,  что  нужно  человеку  не  барахольных
наклонностей,  у   него   есть:  палатка,   мешок,   нож,   топор,   бритва,
малокалиберное ружье, из которого он за  сто метров попадает  в гривенник и,
если  надо,  убьет  лося,  медведя,   тайменя   на  отмели.  Когда   обойдет
приенисейскую  тайгу,  устанет  от  нее, переберется  на  Ангару,  по  ней к
Байкалу, после на Лену -- все пути земные перед ним открыты...
     Людочка слушала  оратора, который, будто  застоявшийся  в стойле  конь,
ходил  по мастерской,  махая руками,  говорил  громко, увесисто, не говорил,
прямо-таки вещал, и, сама  того не замечая, Людочка заведенно, как китайская
кукла, кивала головой, но иногда  поднимала веки, отягощенные теменью густых
ресниц, пристально, так пристально,  что он смешивался  под  этим  взглядом,
вперивалась  в  него  и снова начинала  покачивать  головой бесстрастно,  до
бешенства спокойно. Один  раз она тихо уронила:  "А семья?  Как же семья-то?
Ребенок?.."
     "Женщина есть женщина! И образованная, и начитанная, а все бабьи тяготы
на уме -- семья, квартирка, пеленки, главная собственность  -- муж!"  Герцев
терпеливо объяснил, что свои  родительские обязанности  он выполняет, зимою,
когда "служит", аккуратно посылает деньги, ну а летом пусть не взыщут, летом
ему работать недосуг, летом он живет тайгою  и водами, добывая на хлеб и чай
случайными  заработками. "Семья --  моя  грубая  ошибка!"  --  осуждал  себя
Герцев. Людочка гнула свое: "Вас же бичом сочтут! При всем таком возвышенном
-- и  бич!"  --  "Какое  это  имеет значение?  Важно, как  сам себя  человек
понимает". -- "Может быть. Может быть... А старость? Одинокой старости вы не
боитесь?.." --  "У меня  не будет  старости". --  "Как  это?"  -- очнувшись,
Людочка снова  вперивалась  в  собеседника  долгим  взглядом,  и  за  сонной
тихостью  взгляда  чудилась  ему  насмешка  --  окаменелое,  надменное  лицо
Герцева,   в   котором  просвечивала   ощутимая  приподнятость  над   всякой
шевелящейся тварью,  линяло, становилось постным  --  его возвышенные  мысли
падали в пустоту.


     И  вот  пустынный берег Эндэ. Осенняя  тайга, вороны,  чутко стерегущие
мертвеца, почти угасающая девушка  в зимовье.  "Чего же  не жил  ты один-то?
Чего  толкался  локтями, ушибал  людей?  Быть  человеком  отдельно  от людей
захотел! Вариться в общем котле, в клокочущей каше -- и не свариться?! Шибко
ловок!  Нет,  тут  как  ни   вертись,  все  равно  разопреешь,  истолчешься,
смелешься.  Хочешь жить  нарозь, изобрети  себе  корабль, улети  в небо,  на
другую землю, живи там один себе, не курочь девок..."
     Аким  с  силой  раздернул приржавелую  "молнию",  достал  коробочку  из
кармана покойного,  помедлил и снял резинку. Блесна, черненая, с самопайным,
пружинистым  якорьком  лежала как будто  отдельно  от  остальных  уд, колец,
карабинчиков и блесен, тронутых  рыжиной по ребрам  и дыркам. Эту увесистую,
плавно  выгнутую  под "шторлинг" блесну Аким  взвесил на ладони, затем  сжал
так, что  якорек впился в твердую кожу руки, -- на крупную рыбу,  на тайменя
блесна.
     Киряга-деревяга,  переселившись  с  Боганиды  в   Чуш,  приблизиться  к
должности своей  уже  не  мог.  Служил  истопником при конторе и  доглядывал
рыбкооповский магазин, за что ему платили полторы зарплаты. Но и полторы  не
хватало.  В Чуши дополна компаньонов, залился с ними в дым  Киряга-деревяга,
лишь деревяшка  да  медаль  "За отвагу" с потертой  колодочкой  еще  старого
образца  и уцелели у него. Киряга-деревяга попросил  Акима  приделать к  ней
надежную застежку, потому  что только медаль  "За отвагу" да  деревяшка  еще
позволяли ему выделяться  среди  бросовой  бродяжки, похваляться  подвигами,
поплакать о фронтовом снайпере и о "сыбко большом человеке", каким он был на
Боганиде.
     Аким в ту пору шоферил  в Рыбкоопе, заглянул как-то к Киряге-деревяге в
сторожку.  Тот  носом пуговичным швыркает, по скуластым его щекам, путаясь в
редких,  детских пушинках,  катятся  слезы: медали хватился  --  нет  ее  на
телогрейке.
     -- Пропил?
     Киряга-деревяга  залился слезами пуще  прежнего, убить его  потребовал,
"тут зэ убить, как собаку!".
     -- За сколько?
     -- Путылька...
     -- У-У, морда налимья! -- поднес Аким кулак под нос Киряге-деревяге, --
дать бы тебе, да старый... -- и бросился в  лесопильную мастерскую. Он точно
ведал, кто  может решиться у  нищего  посох  отнять.  Даже  в  поселке  Чуш,
перенаселенном всякими оческами, обобрать инвалида войны, выменять последнюю
медаль мог один только человек.
     -- Где  Кирягина медаль?  Отдай! -- ворвавшись в мастерскую, запальчиво
налетел на Герцева Аким.
     Гога открыл стол, взял двумя  пальцами за  тройничок изящную,  кислотой
обработанную блесну и, как фокусник, покрутил ее перед лицом Акима.
     -- Лучше фабричной! Не находишь?
     --  Ну ты  и падаль! --  покачал головой Аким. -- Кирьку старухи  зовут
божьим человеком. Да он божий и есть!.. Бог тебя и накажет...
     --  Плевать мне  на старух, на калеку этого грязного! Я сам себе Бог! А
тебя я накажу -- за оскорбление.
     --  Давай, давай! -- У Акима захолодело под ложечкой от какого-то вроде
как долгожданного удовлетворения. -- Давай, давай! --  С трудом сдерживаясь,
чтоб не броситься на Герцева, требовал он.
     Гога прошелся по нему взглядом:
     -- Удавлю ведь!
     -- Там видно будет, кто кого...
     -- Сидеть за такую вонючку...
     Фразу  Герцев  не закончил, по-чудному,  неуклюже, совсем не  спортивно
летел  он  через  скамейку,  на  пути смахнув  со  стола  посуду,  коробку с
блеснами, загремел об пол костями и не бросился ответно на Акима -- нежданно
зашарил  по полу рукой,  стал собирать крючки,  кольца, карабинчики  с таким
видом, как будто ничего не произошло, а если произошло, то не с ним и его не
касалось.
     -- Доволен? -- уставился наконец на взъерошенного Акима.
     --  Ну,  че  же  ты!  -- Только сейчас  уяснил Аким, что  парня  этого,
выхоленного,  здорового,  никто никогда не  бил,  а  ему бивать  приходилось
всемером  одного,  как нынче это  делают иные  молодые  люди, подгулявшие  в
компании, клокочущие от страстей. -- Жмет, што ли? Жмет?!
     Герцев утер рот и, справившись с замешательством, заявил,  что мордобой
--  дело  недоносков,  он  не  опустится  до  драки, а  вот  стреляться,  по
благородному древнему обычаю, --  это пожалуйста. Аким  знал,  как  стреляет
Гога -- с юности в тирах, в спортивных залах, на стендах,  а он, сельдюк, --
стрелок  известно  какой  --  патрон дороже  золота,  с  малолетства экономь
припас, бей  птицу на три метра с подбегом,  так что ход Герцева верный,  но
слишком голый, наглый ход, не от тайги, где еще в драке да в беде открытость
и  честность живы. Без остервенения уже,  но не без злорадства Аким поставил
условие:
     -- Стреляться  дак стреляться!  Как  пересекутся  в  тайге пути, чтоб и
концов не было... Ессе сидеть за такую гниду!..
     -- Тебе не сидеть, тебе лежать!
     -- Ну-ну, там видно  будет. Я не  смотри,  что  по-банному строен, зато
по-амбарному крыт!  -- Ах, как ко  времени пришлась поговорка боганидинского
рыбачьего  бригадира -- так  и пришил-пригвоздил почти  что  к стене в  рыло
битого "свободного человека" довольный собою Аким.
     И  вот  пути  пересеклись,  скрестились.  "Сам  себе  Бог",  иссосанный
гальянами, изгрызенный соболюшками, валялся, поверженный смертью, которая не
то что жизнь, не дает себя обмануть, сделать из себя  развлечение.  Смерть у
всех одна, ко всем одинакова, и освободиться от нее никому не  дано.  И пока
она, смерть, подстерегает  тебя  в неизвестном месте,  с неизбежной мукой, и
существует в тебе страх  от нее, никакой ты не герой и не Бог, просто артист
из  погорелого  театра,  потешающий  себя  и  полоротых  слушательниц  вроде
библиотекарши Людочки и этой вот крошки, что в избушке доходит.
     Перед тем как закопать  Герцева  и  заложить  его камнями, Аким  ощупал
затылок покойного  -- так оно и есть: все вроде бы  умеющий,  осмотрительный
человек  сделал оплошку --  камни в пороге склизки от волосца,  по  ним  и с
хорошим нарезом на подошве сапог прыгай,  да  остерегайся. У  Герцева сапоги
избиты, резина обкатана,  сношена -- долго шоркался в тайге, а выйдя на лов,
торопился:  в зимовье  больная. И когда зацепил тайменя, хотел поскорее  его
умаять, забегал, запрыгал  по камням,  чтобы  подволочь  рыбину к  отмели  и
добить из  мелкашки. Был, наверное, первый подморозок, поскользнулся,  упал,
ударился  затылком о камень,  на минуту небось  из  сознания  и  выбило,  но
захлебнулся  в пороге  здоровенный человек, возможно, и  судорогой скрутило,
вода-то -- лед.
     Похоронив  Герцева, Аким,  потупившись, сказал: "Ну вот,  понимас, како
дело..." Он поднялся к порогу и в прозрачной воде увидел зеркально мерцающую
катушку, поднял со  дна складной спиннинг, по леске  подтянулся  к тому, что
было тайменем. Скелет рыбины изгрызен зверьками, разбит клювами птиц, голова
разодрана  когтями,  челюсти  тайменя,  будто  конские  подковы  с  остриями
гвоздей, торчали из песка. Блесны покойничек всегда делал  сам и якорьки сам
паял,  рыба  с  них  редко  сходила.  Тут  же  нашлась и  мелкашка,  старая,
заслуженная, чиненная на шейке приклада, она  была прислонена к камню  возле
порога. Вода в момент гибели рыбака стояла  у самого камня -- мокромозготник
со снегом валил, под камнями плесень... ...
     Теми как раз днями Аким широко обмывал  с друзьями в игарском ресторане
будущее   фартовое  эверовство,  а  здесь  вот  люди  загибались  --  кругом
противоречия, и ликвидируй их  попробуй.  Всегда было и есть: одному хорошо,
другому плохо  и  "живой  собаке лучше, чем мертвому  льву", --  говорил  на
поминках Петруни  тот самый "путешественник", что весь свет объехал и  много
чего изведал и знал.
     Приподняв руку,  Аким  нажал  на  спуск --  мелкашка  щелкнула, и пуля,
возможно  назначенная  Герцевым  ему,  Акиму,  с  визгом  устремилась вдаль,
зажужжала,  раз-другой  слышно задела  за  стволы  кедрачей,  топчущихся  на
выемках  рыжего  каменистого  берега,  нависшего над водой,  и упала где-то.
"Салют!" -- вымученно  усмехнулся  Аким и повел лодку  по Эндэ,  к  избушке,
невольно бросая взгляды на мелкашку и пожимая плечами: очень все же иной раз
занятно получается в жизни.
     Когда Аким переступил порог, от окна отлепилось что-то белое.
     -- Гога... -- словно бы опухшим языком не попросила, потребовала Эля.
     "Ишь  ты какая быстрая! -- насупился  Аким. -- Черт черта знает!  И эта
начинает права качать!.."
     Не отвечая девушке, охотник растоплял  печку, поставил греть уху, вынес
сваренные рыбьи потроха Розке, собрал на стол.
     За  ним  неотступно  следил вопрошающий  взгляд,  и  когда  свет  огня,
ворочающегося в печи, ударившись о  стену,  рикошетом попадал  в угол, глаза
отсвечивали фосфорически ярко, по-звериному затаенно.
     "Ё-ка-ла-мэ-нэ! Какой-то тихий узас! Везет мне, как утопленнику!.."  --
и  тут  же  удивился  глупости поговорки. От  рук  и  одежды сильнее запахло
утопленником. Мыл руки  сперва керосином, затем  водой с  духовым  мылом, но
такой запах  прилипчивый -- не отдерешь. "Вонючка!" -- вспомнилось Акиму, --
не молвил, а просто влил слово мыслитель Герцев.
     -- Ну, как ты  тут, одна-то? -- полюбопытствовал Аким, дожидаясь, когда
смеркнется, совсем погаснет за лесом клок  неба, будто смазанный йодом ожог,
обезвреженный  по бокам  зеленкой,  --  хлесткий  утренник  сулит  закат, он
поторопит в путь последнюю птицу, стронет с верховьев последние косяки рыбы,
боящейся промерзнуть со льдом до  дна; вот-вот отрежет  за  берегами и шугой
багаж,  хранящийся  в устье Эндэ, без того багажа, без припасов им пропадать
на  стану. Все здесь определено, рассчитано на одного,  не хворого человека.
-- Ну дак как же одна-то тут зимогорила?
     -- Эля! -- прошелестело из угла.
     --  Эля!  -- подхватил Аким. -- Я знаю. -- И, продолжая  мысленно  жить
своими заботами,  повторил: --  Эля! Очень приятно! -- споткнулся,  вскочил,
нашарил ее  в углу: -- Поднялась! Заговорила! Вот  хорошо!  Вот славно! -- и
дальше объяснялся,  точно с глухонемой: -- Надо мне.  Груз! Груз, понимаешь,
груз! Перевозить поскорее, припасаться. Мяса, рыбы заготовить...
     -- Гога! -- прервала его девушка.
     Аким осекся, поерзал на топчане.
     -- Пропал Гога, -- мрачно произнес он, -- ушел. Заблудился...
     --  Го-га... не может... -- точно на  ощупь собирая слова во  фразу, не
соглашалась девушка.
     "Может, милочка, может! Тайга и не таких  сковыривала, -- заспорил Аким
и удивился: -- Ишь, как он ей мозги-то запудрил! Верит, а?!"
     --  Ногу  подвернул,  может, на медведя напоролся? Сорвался с  утеса, в
оплывину попал... тайга-а!
     Эля всхлипнула, вжалась дальше в угол. Пазы в углу  прелые, сыро.  Аким
молча вытянул ее из угла, приспустил на постель,  укрыл, погладил  по мягкой
голове. На темечке,  детски запавшем,  теплела тоненькая кожа -- опять жалко
сделалось живого, беспомощного человека, прямо до крику жалко.
     -- Эля, слушай меня.
     -- Да-а.
     --  Я охотник-промысловик. Это мое  зимовье.  Ты после  расскажешь, как
сюда попали. Покуль слушай, че скажу.
     Разделяя слова, будто диктуя в школе, Аким рассказал ей все о себе  и о
том, что им необходимо делать, чтоб не  задрать лытки кверху;  ей как  можно
скорее поправляться и быть терпеливой, все остальное он обмозгует, обломает,
сделает, и они не пропадут.
     -- Жить-то хочешь ведь, правда?
     -- Жи-ы-ы-ыть!
     --  Вот правильно! Стало-ть, не плачь, не бойся  меня. Останешься одна,
тоже не бойся. Я буду все время с тобой. Только багаж...
     Он  настойчиво,  изо  всех  сил  старался  убедить  ее  в  чем-то.  Эля
напряглась, слушая,  но  поняла лишь, что этот  единственный возле нее живой
человек  тоже куда-то уходит,  и  она  вцепилась в  него  острыми  пальцами,
тряслась всем телом, всхлипывала, светилась слезами в темноте.
     - Ну, ну, е-ка-лэ-мэ-нэ! Как же? Пропадем же!..
     Она так  и уснула,  скорее утешилась сном,  держа  в  слабой горсти его
рукав.  Аким  осторожно разжал хрупкие пальцы, посидел  еще  возле  больной,
повздыхал  и,  наладив  все  необходимое   для  существования:  еду,  питье,
лекарства,  тихо  вылез   из  избушки.   Розка,   увидев   ружье,   радостно
заповизгивала, запрыгала. Аким поймал ее, прижал собачью морду.
     -- Тихо ты! -- прислушался: в избушке ни звука.


     В  несколько уже  коротких  дней,  загнав  себя до полусмерти,  изодрав
шестом ладони  в  лоскутья, Аким поднял  к стану  багаж.  Не в силах поесть,
разуться, залезть  в спальный мешок,  он воспаленными,  слезящимися  глазами
уставился на  Элю,  пытаясь  что-то вспомнить, сообразить, но ничего  уже не
могла его тяжелая головушка, он упал на лапник, проспал почти сутки.
     Разбудило  Акима  легкое, но настойчивое прикосновение.  Охотник открыл
глаза,  увидел  девушку,  сидящую на  нарах с  накинутым  на плечи  байковым
одеялом, которое  всюду возил с  собою по причине его укладистости.  В  печи
мерцал  огонь, в окно лился непривычно ясный,  ровный свет, и от него, пусть
навощенно, бумажно, но все-таки и живой жизнью светилось лицо Эли.
     -- Снег?
     Аким подхватился, голоухим, в одной рубахе вывалился за дверь и побежал
к речке,  до боли  закусив губы, боясь черно обматериться. "Раздавило! Лодку
раздавило!"
     Лодка впаялась  в  мутную, оловянно  прогибающуюся  заберегу, одаленную
серой  кашей  мокрети.  Аким обессиленно  сел  на  нос лодки  и погладил  ее
шершавую осиновую щеку, будто  шею коня в  упругом коротком волосе. Никогда,
дал  он себе слово, никогда в  жизни более  надеяться  на авось  не  станет,
особенно  в  тайге -- многое зависело  от  этой и в  самом  деле,  а  не  по
пословице утлой лодчонки...
     Вернувшись в  избушку,  он  бодро  похвалил Элю, молодцом  назвал и еще
добавил, что дела их наладятся, не может быть, чтоб не наладились...
     -- Гога пропал? -- Эля смотрела прямо. -- Или бросил меня?
     "Ишь ты,  засумлевалась! Не  совсем,  значит,  дура!"  --  отшучиваясь,
дескать, Гога не такой, как Ванька за рекой, Гога  не бросит,  Аким поскорее
нашел  заделье,  выскользнул на улицу, принялся  тюкать топором по  стене --
давно кто-то из пьяных  охотников, беглых арестантов или туристов оставил па
бревне  похабную  надпись. Стесывая  матерщину, Аким не переставал  мучиться
разными  заботами и  вопросами. Один вопрос пластырем прилип -- не отдерешь:
"Где? Как? Когда эту приглазненькую девушку охмурил Герцев?"


     Сошлись они, Эля-москвичка  и Георгий Герцев -- вольный человек, быстро
и до удивления  просто. На знакомство и соединение судеб им  хватило стоянки
теплохода -- двенадцати минут.
     Теплоход  подваливал железным боком к чушанскому дебаркадеру, слышались
обычные причальные  команды, работал  дежурный матрос на  носу, а на верхней
палубе,  кучно  сгрудившись,  лепились  у  желтого леера  пассажиры.  Герцев
поплевывал в воду с дебаркадера, ожидал теплоход, собираясь купить в судовом
буфете доброго чаю  -- в поселке  чай  дотла  истребили чифирщики. Вообще-то
Герцев больше от скуки колотился вместе с другими  чушанцами на дебаркадере.
Никак  что-то  нынче  он не  мог сняться,  уйти в  тайгу,  удерживала его на
обжитом месте какая-то нерешительность. Он все еще служил на лесопилке, хотя
обрыдли ему и чушанская лесопилка, и  поселок Чуш, и  библиотекарша Людочка.
Несмотря на все его предосторожности, она ухитрилась "попасть",  плакала  за
стеллажами, валялась  в обмороке при читателях, надеясь спектаклями  пронять
Герцева, воссочувствует, мол, и не бросит ее такую...
     Со  средней  палубы теплохода, опершись  на леер, без  интереса смотрел
вдаль, на поселок Чуш, на огороды его, на поленницы, на бани, парень, совсем
еще  молодой, но уже перекормленный. От скуки, должно быть, парень зацепился
взглядом  за дебаркадер, за Герцева, взгляд его, утомленный ленью, ничего  в
Гоге  заслуживающего  внимания  не  отыскал,  перешел на  сигаретку, которую
парень  курил  без  удовольствия,  как бы по обязанности, и, не  докуря  ее,
бросил, нет,  не  бросил, не  щелкнул,  а,  разжав пальцы,  выпустил и  тупо
следил, как она, искря и вертясь, падала за борт.
     Рядом  с  парнем скучала девка, одетая в  двухцветный тонкий  свитерок,
расшитый на манер одежки Пьеро, напущенный на атласные оранжевые брючки. Те,
в  свой черед,  напущены были на  золотом крашенные туфельки, похожие на те,
что подарил когда-то Золушке принц, а эта, порешил Гога Герцев, отхватила на
сертификаты  у  модерновых  спекулянтов.  На  груди,  зверушечьи  к  чему-то
принюхивающейся,  по  свитеру  с одной  стороны синим по белому пропечатано:
"Ну!", с другой -- белым по синему: "Погоди!" Восклицательный знак величиной
с милицейскую регулировочную палку венчал изречение века.
     Девка  тоже  скучала  и  курила сигарету,  но скучала  активно,  курила
залпом,  жадно и, словно  торопясь  куда-то, перебирала-перебирала  золотыми
туфельками -- Бобби Дилан, оравший из динамика, или еще кто-то  не  давал ей
покоя, взвинчивал или, наоборот, развинчивал чего-то в человеке, и, вот ведь
оказия,  Гога почувствовал, как  в нем  тоже начало  все развинчиваться, ему
тоже  захотелось  на  теплоход,  к девке,  слушать голос  Бобби и застенчиво
гадать: к нему, Гоге Герцеву, лично иль ко всему человечеству обращен вызов,
намалеванный на независимо выпяченной груди. "Повсюду  страсти роковые, и от
судьбы  спасенья нет!" -- кротко вздохнул Герцев и заметил другую  девушку в
мелкострочной,  оттопыренной  на  груди тельняшечке, с отбеленными волосами,
собранными  на затылке в метлу,  а на лбу отчекрыженными  челкой, яркогубую,
глазастенькую,  свежую, что  луговая земляничинка.  Меткий глаз  охотника  и
скитальца вмиг выцелил и отстрелил от остальной массы эту пассажирку.
     -- Эй, курносая! Куда едешь, чего ищешь?
     Не  переставая  сиять  глазами  и  чему-то  улыбаться,  девушка  весело
откликнулась:
     -- Долю!
     -- Может, вместе поищем? --  Герцев обладал способностью  слепых или до
беспамятства  пьяных особ не  стесняться  людей, не  видеть их, отделять при
надобности от того, что  делал  или собирался  делать, и  потому  решительно
никакого  внимания не обращал  на ухмылки и любопытные взгляды пассажиров, а
также  обывателей  поселка  Чуш, толпящихся на  дебаркадере. Пребывая  среди
масс, он остался толковать  с девушкой  как бы  наедине. И  --  диво дивное!
Девушка,  почувствовав  что-то  неладное,  внутренне  напряглась,  перестала
улыбаться,  пыталась сопротивляться наваждению,  ощущала,  как  слабела  под
натиском  какой-то  силы,  гипнотической,  что  ли? Недаром  бывший  друг по
университету сказал  однажды  Герцеву:  "Ты какой человек?  Ты  ж  с  девкой
полчаса  разговариваешь,  а  она  и не замечает, что  ее уже двадцать девять
минут раздевают!"
     "Спустись  вниз!"  -- указал  себе  в ноги Герцев,  изогнув кисть  руки
изящным, дирижерским манером.
     Девушка дрогнула,  отшатнулась от  леера,  зашарила по  горлу,  пытаясь
запахнуться, но  на  ней  всего  лишь этот  миленький  цирковой  тельничек с
непорочно белым  ободком,  непорочно  белой чаечкой-аппликацией на непорочно
остренькой грудке с  кругленькими  ягодками-крыжовинками сосцов  под тонкой,
соблазнительно облегающей ее тканью. Чистые, беспомощно слабые ногти в почти
бесцветном маникюре  собирали в  горсть  синенькую травку тельняшечки, чтобы
спрятать, укрыть поскорее так, оказывается, опасно обнаженную грудь.
     "Заглонул!" -- прицокнул языком Гога  и, не  дожидаясь,  когда выбросят
трап,  перепрыгнул  через   бортик   дебаркадера  на  теплоход   "Композитор
Калинников".
     Стоя  в  очереди у  буфета, он  рассеянно  смотрел  на  литографический
портрет  человека,  чьим  именем  был  назван  этот  легкий  белый  корабль.
Ушастенький, провинциального вида человек  с короткой стрижкой, и коли б  не
одухотворен-  ный, из нутра высвеченный искрою взгляд, из  души  вроде  бы в
душу направленный, не галстук-бабочка  -- вечный атрибут  служителей муз, да
не лицо, детская доверительность  которого и была уже талантом, тайной  его,
вроде бы  всем открытой,  но  даже  самому  творцу непонятной,  мучающей его
неспокоем, терзающей воображение, слух и сердце невидимыми миру страстями --
этот  ушастенький  человек  воспринимался  бы  как  обыкновенный  конторский
служащий,  обремененный  беспросветной  долей  мелкого чиновника  и  большим
количеством детей.
     В   салоне  теплохода  звучала  музыка.  Исполнялась   вторая  симфония
Калинникова, любимая в семье Герцевых.
     "Отец  композитора служил становым  приставом во Мценском  уезде. После
помощником исправника в Брянске", -- слушая пространственно-печальную, ничем
не  загроможденную   музыку,  читал  Герцев  биографию   Василия  Сергеевича
Калинникова, и ему чудилось, что шел он чистой степью, уже тронутой шорохами
осени,  и  вдали  недвижно стояла желтая  береза,  одна-единственная  на всю
землю. "В  условиях старого, эксплуататорского  строя вынужденный  пробивать
себе путь к высотам искусства ценой мучительных лишений и борьбы, он в конце
концов  надорвал свои силы". И  дальше все, как у нас  в России быть должно:
восторги и  слезы  при  исполнении  первой  симфонии,  шапка  по  кругу  для
собирания средств на  лечение смертельно  больного чахоткой  композитора, но
спасать его уже поздно. "Ах,  Мати  Божья!"  --  вздохнул Герцев и  напрягся
слухом:  исполняется  как будто  и  не Калинников?  Григ, пожалуй?  Кажется,
вступление к единственному фортепьянному концерту -- Аллегро-мольто-модерато
или  как  там?  Тр-р-рам-пам!  Та-ра-ра-рам-пам!  "Да-а,  дожил,  докатился!
Норвега  с  русским  путать  начал! Все путем! Как и  предсказывали  дорогие
родители..."
     Родители, дети  старомодных сельских  педагогов, помешанных на поэзии и
музыке,  встретились  в музучилище, в консерватории  бедовали уже как муж  и
жена -- незаметно для себя, под менуэты и фуги сочинив ребеночка. Матери так
и не удалось "добить"  консерваторию из-за дитяти, отец же, пока ее кончил и
получил место в  оркестре  оперного театра, сделался  неврастеником. Мальчик
рос  под  мелодию  Глюка,  засыпал и  просыпался с нею.  Годам к  десяти  он
припадочно закатывал глаза при  звуке папиной флейты, вырубал проигрыватели,
радио, ни на какие концерты,  тем паче в оперный театр, не заглядывал, назло
матери  уродовался на пустырях с футбольным  мячом.  Рано стал  зарабатывать
собственные деньги.  Родители мечтали пристроить его в гуманитарный вуз,  но
после  десятого  класса  он  заявил:  если  ему  не  позволят  поступить  на
геологический факультет, он уйдет из дому или повесится.

     
      Читать   дальше   ...   


   

***   Природа, пейзаж, фото из интернета (234).jpg

***

 

***    Старшой... Зимовка, Виктор Астафьев

  ***  Из книги (В.Астафьев."Царь-рыба")Страницы книги 

***  ... Из книги 02(В.Астафьев."Царь-рыба")Страницы книги  

***    Иллюстрации художника В. ГАЛЬДЯЕВА к повествованию в рассказах Виктора Астафьева "Царь-рыба" 

***    Бойе 01

***   Бойе 02

***    Бойе 03 

***    Капля 01 

***    Капля 02 

***   Не хватает сердца 01

***     Не хватает сердца 02 

***   Не хватает сердца 03

***    Не хватает сердца 04 

***   Дамка 01

***    Дамка 02

***   У Золотой карги 01

***    У Золотой карги 02 

***   Рыбак Грохотало 01

***    Рыбак Грохотало 02

***   Царь-рыба 01 

***         Царь-рыба 02

***   Летит чёрное перо

***      Уха на Боганиде 01

***    Уха на Боганиде 02

***     Уха на Боганиде 03 

***            Уха на Боганиде 04 

***    Уха на Боганиде 05 

***        Поминки 01

***     Поминки 02

***     Туруханская лилия 01

***   Туруханская лилия 02

***         Сон о белых горах 01

***    Сон о белых горах 02

***      Сон о белых горах 03

***   Сон о белых горах 04 

***   Сон о белых горах 05 

***      Сон о белых горах 06

***    Сон о белых горах 07 

***      Сон о белых горах 08 

***    Сон о белых горах 09 

***    Нет мне ответа 

***     Комментарии

***

***

***

***

***

***

***

Просмотров: 2007 | Добавил: sergeianatoli1956 | Теги: повествование в рассказах, Виктор Астафьев, художник В. ГАЛЬДЯЕВ, чтение, Царь-, книга, Сон о белых горах, текст, Страницы книги, Сон о белых горах 02 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *: