***
***
"Окно! Нас застрелят в окно!"
Печка оживала, начинала махать желтеньким платком из дырявой дверцы,
обрастать горящими травинками по бокам и трубе.
-- Надо печку залить! -- прошептал Мишка и стал подкра- дываться к
чайнику, стоящему на краю печки, распространяю- щему горьковатый прелый
запах типичных корней, смородинника и зверобоя. На пути к печке Мишку
перехватил отец, засунув его себе за спину, в темень, и, как бы ненароком
задев о сухую лиственничную стену топором, грубо и в то же время просительно
бросил:
-- Уходи давай! Уходи!..
-- Пустите, добрые люди. Пропадаю, -- отчетливо и совсем близко
произнес беглый с тем спокойствием, с той горечью в голосе, какая дается
лишь людям, и на самом деле пребывающим на краю гибели, либо великим
артистам. Может, беглый и есть артист? Черт его знает -- их там в Норильске,
сказывают, всякой твари по паре.
-- Не открывай! -- прошелестело разом из трех ребячьих одеревенелых
ртов.
Но кто же слушает ребят, тем более в таком крайнем положении!
-- У нас уже побывали гости, обчистили, обсняли. Нечего брать... --
подал голос мой папа, и в голосе послышалось мне колебание и неуверенность.
-- Ходите тут! -- поддержал его еще более неуверенным голосом Высотин.
-- Сколько вас там?
-- Один я. Один! -- голос беглого слышался где-то внизу, и не сразу, но
мы сообразили, что он от дверной скобы сполз на доски крыльца и лежит под
дверью. -- Не граб... Не граблю я... не мародерничаю... -- голос рвался. --
Миром и Богом спасаюсь...
-- М-мм-иром, -- слабо буркнул Высотин, -- знаем мы теперь, каким
миром-то!.. -- Высотину казалось, должно быть, что говорит он тихо, себе под
нос. Но тот, за дверью, был чуток, расслышал все и что-то хотел возразить,
да вдруг разразился долгим, затяжным кашлем, и колени, сапоги ли, может, и
голова бились, стучали об дверь. Кашель перешел в хрип, сиплое удушение.
Стараясь наладить дыхание, сделать уверенным голос, беглый посулился за
дверью:
-- Я не х-хэ... их-хэ... ух-д... кх-харр... -- он отхаркнулся и все еще
хрипло, но уже отчетливей сказал, преодолевая одышку: -- Не уйду, я на
чердак, подожгу. Нет другого выхода...
На чердак! А на чердаке-то мешок с хлебом, кедровый орех насыпью и в
бочках. Крыша сухая, слеги сухие, береста ворохами запасена, корья полно.
Окошко в избушке узкое. Дверь подопрет злодей, не выскочить. Мы, парнишки,
может, и... А мужики...
Беглый не торопил нас, давал время обдумать его угрозу, взвесить все.
Высотин мотнул головой, отец подвинулся к двери, взялся за крючок. Высотин,
распластавшись по стене за косяком, поднял топор.
Вот тогда я до глубины души осознал часто встречающиеся в книгах слова:
"Секунды показались вечностью...". Пока отец вынимал крючок из петли, во мне
до того все напрягалось, что где-то в ушах или выше ушей тонко зазвенело,
звон становился все гуще, все пронзительней, будто погружался я без
сопротивления и воли в водяную беспробудную глубь. Вынув крючок из петли,
отец, как драгоценность, без стука и звяка опустил его на косяк, вдруг изо
всей силы пнул дверь и отпрянул в сторону, тоже приподняв блеснувший в
темноте топор.
С улицы дохнуло дождливой холодной мутью, устойчивым духом мокрой
кедровой хвои и запревающего палого листа.
В проеме двери никто не появлялся. Было пусто, безгласно, недвижно во
дворе, и только, воедино соединенная, шепталась беспокойная тайга под
ветром, полосами хлестало в стены, дождь лился с желобков тесовой крыши в
выбитые и уже полные от капель канавки вдоль завалины избушки. Но звуки
струй, слитный шум леса, шорох затяжного дождя, смывающего с деревьев
листья, стук капели, падающей с крыши, нам привычны, как привычна бывает
тишина в своей обжитой избе, они не мешали нам слышать и узнавать всякое
другое движение, даже малейший треск и шорох в ночи.
-- Не дурите, мужики, -- раздалось под дверью, -- уберите топоры...
Я крепче сжал деревянную круглую ручку ножа, хотя не знал еще, как это
я могу им пластануть человека, если он нападет на меня, почувствовал, что
остальные обитатели избушки сжали оружие свое, хотя, как и я, тоже не ведали
-- посмеют ли рубануть или ткнуть человека, надеялись, что это получится
как-то само собой.
На пороге избушки возникло что-то лохматое, темное, перевалилось через
преграду, поползло к печи, упало со стоном, с подвыванием возле нее и лишь
какое-то время спустя выдало звук.
-- За... за... закройте!
Беглый просил закрыть дверь, значит, и в самом деле был один. Закрыли
двери, зажгли лампу, подбросили дров в печь.
Возле печки хохлился серой, полуощипанной вороной человек, почти
обнявший железную коробку, почти упавший грудью на плоский ее верх. На
лиходея он не походил совсем. Под беглецом скопилась и потекла к порогу
избушки лужа. От ремков беглеца, от серой матерчатой шапки, даже от
волосьев, затянувших лицо, валил пар. Реже, реже, но все еще звучно
выстукивали зубы. Не сразу, не вдруг приходил в себя гость; и первое, что
увидел и услышал, -- чайник, сипящий на печке. Он прижал к чайнику ладони,
но кипятку попросить не смел. Не знаю от чего -- от жеста ли этого
просительного и жалкого, от рванья ли нищенского, от жалости ли моей
природной -- пропали во мне страх и злость. Я сунул ножик под постель, взял
кружку со стола и, сторонясь беглеца, стал цедить чай из рожка обгорелого
чайника.
И пока лилась горячая струя в кружку, беглец не сводил с посудины глаз,
а я с него, но разглядеть особенно ничего не мог, лишь большой мокрый нос,
как бы отделившийся голым утесом от загустелого чернолесья, крупные, в
кистях худые руки да мертвецки усталые, то и дело смежающиеся, воспаленные,
иссеченные ветрами зеницы, не глаза, а именно зеницы, как на старой иконе,
глубоко завалившиеся в копотную темь.
Я думал, он выхватит у меня кружку, расплескает чай. Но беглец обхватил
посудину, будто цыпушку, ладонями и, что-то угадав во мне или поощренный
моим поступком, поскреб друг об дружку губами, сплошь покрытыми трещинами и
болячками.
-- Хлебца!
Я взял со стола краюшку хлеба, заглянул в прикрытый берестой противень
-- в нем еще оставались хрящи от стерляжьей головы, крылья, рыбье крошево,
да и жижа не была вымакана кусками -- из-за дождя и ветра на сети мы не
выплывали уже два дня, и аппетит наш поубавился.
"Везет дяденьке!" -- отметил я про себя и отнес еду к порогу, сунул под
нос беглому как бы недовольно и в то же время думая: так ведь у порога-то
нищим подают. Мне отчего-то сделалось неловко, но беглому было не до
чувствий и не до условностей.
-- Храни тебя Бог, дитя, -- молвил он и, рванув зубами кус хлеба,
шатнулся, застонал. Коркой поранило ему губы, окровенило десны, догадался я
и подал гостю деревянную ложку. Он бережно заприхлебывал жижицу из противня,
покрошил туда хлебца, запохрустывал стерляжьими хрящиками.
Ни взглядом, ни словом не осуждали меня мои соартельщики. Они сидели по
нарам молча и праздно.
Пришелец быстро справился с едой, сделался совсем недвижим; сидел все
так же на кукорках, горбясь у печи, он казался безногим.
-- Спасибо, добрые люди! -- наконец послышалось от печки.
Мы вздрогнули и пошевелились. Нам казалось, что беглец уснул.
-- Не бойтесь меня. Я мирный человек, хотя и был военным.
-- И ты нас не бойся. Ложись где-нибудь и спи. Ребятишки в печку
подбрасывать будут. Потом ступай с Богом, -- отозвался за всех Высотин. -- А
что сторожились, дак не без причины. Обобрали нас тут недавно, двое...
-- Двое?! -- беглец неожиданно резко повернулся от печи и сморщился,
должно быть, свет лампы резанул его воспаленные глаза. -- Один с оспяным
лицом, молодой, вооруженный? Другой бородат, вроде меня, замызган? Злой?
Хваткий?
-- Oнe.
-- Живы, значит. Идут. Двигаются... -- беглец помолчал, покачался на
кукорках, затем, по-стариковски, опираясь о колени руками, поднялся. -- Ой,
хорошо, мужики, что не затеяли вы противоборства! Лихие это головорезы.
Страшные люди. Они б их, -- кивнул он на нас, парнишек, сидящих рядком на
нарах, -- они б и детей не пощадили...
Беглец уже осмысленно, с чувством даже какого-то отдаленного
достоинства попросил закурить, затем, если можно, попросил затопить баню.
-- Я ведь понимаю, все понимаю, -- пояснил он. -- Улягусь тут. Вы из-за
меня бодрствовать станете... А я в баньке... Вы меня подопрете -- и вам
спокойней, и мне безопасней... Снеси дров, милый мальчик, -- обратился он ко
мне. Пошевелился, поворочался на месте, будто отаптывал себе место,
повременил, подумал и глухо, пространственно уронил:
-- Пока баня греется, я расскажу вам о себе и о тех двух... Как уже
имел честь сообщить вам, в прошлом я военный. Звание мое полковник, --
спустя время начал рассказ беглец, нетороп- ливо и раздумчиво, в расчете на
длинный разговор, -- хотя смолоду пророчили мне сан священнослужителя, но
так повернулась судьба: вместо семинарии военное училище... Похлопочите,
похлопочите, ребятки, -- сказал он мне и Петьке, -- я подожду, не буду
рассказывать. Вам на будущее следует знать то, что я поведаю...
Пока мы с Петькой таскали дрова в баню и затопляли каменку, беглец
успел вздремнуть и совсем уже ободрился, лишь кашлял затяжно, надрывно, но,
судя по всему, здоровый был человек, тренированный и стойкий.
-- Не случись революции, быть бы мне попом, приход бы получил, скорее
всего сельский, как мой покойный батюшка. Однако же, не одна моя жизнь и
судьба приняли тогда немыслимо крутой поворот, не я один взорлил из
кандидата в тихого, прилежного семинариста, обратился вдруг рубакой-
кавалеристом. Самим Семеном Михайловичем замечен был, орденом награжден и
определен в военное училище. Затем направлен на Дальний Восток, однажды был
ранен в схватке с перебежчиками. Ранение с виду неопасное, однако сухожилие
на ноге перебито. В госпитале я получил второй орден Красного Знамени, но
вышел оттуда хромым, ни к какой полезной деятельности непригодным, потому
как всю молодость провел в седле и обучен был только военному делу.
Какое-то время я болтался без дела, подумывал уж махнуть на одну из
новостроек, обучиться там какой-либо профессии и начинать жизнь заново. Но в
это время затеялось укомплектова- ние военных округов, и я был направлен в
Киевский военный округ, получил там должность в одном из отделов, ведающих
военной тактикой кавалерийских подразделений.
Увы, тактика эта, как скоро обнаружилось, со времен гражданской не
менялась, ни у кого не являлось пока желания менять ее. Холили коней, рубили
лозу, лихо скакали с саблями наголо и пели песни: "Никто пути пройденного у
нас не отберет, конница Буденного -- дивизия вперед!"
В странах Антанты тем временем строились авиационные и танковые заводы,
в Германии фашисты взяли власть в свои руки. Тревожно кругом, у нас же в
частях все еще идет праздник, песенки да победные речи...
Словом, после инспектирования кавалерийских и взаимодействующих с ними
частей я выступил на военном совете с критикой. Меня попросили изложить свое
особое мнение письменно, что я и сделал незамедлительно. Тем временем
начались летние маневры. В качестве военного советника я был представителем
в одном конном корпусе, которому надлежало проделать глубокий рейд в тылы
"врага".
Комкор, бывший царский офицер, был человеком с военной выучкой,
подкован на все четыре, как говорится, и тактически, и практически, в
гражданскую войну доказал честность свою и храбрость. Но среди помощников
его, особенно среди командиров эскадронов, все еще было много народу,
умеющего лихо рубить шашкой и кричать "ура", но не привыкшего шевелить
мозгами.
Неразберихи, разброда было уже много и в начале рейда, карты, да и те
допотопные, перекалькированные еще с карт империалистической войны, были
лишь у командиров соединений и полков, эскадронным карт не досталось. Они
особо и не горевали, заверяя, что и по нюху все "зробят як трэба". Но "нюх"
у многих уже притупился, да и заданная скорость маневра была уже не
дедовская. В первые же сутки мы потеряли уже несколько эскадронов, но
времена мирные, война "игрушечная" -- не пропадут, решили мы, забыв, однако,
что люди всюду навострены насчет шпионов, врагов внутренних и внешних,
насчет внезапного нападения. Наши, "бродячие" эскадроны, а количество их
возрастало с каждым днем, вместо выхода в "тыл врага" угодили на минные поля
-- маневры были приближены к боевым, мины ставились с запалами. Многие
старые рубаки мин и в глаза не видели. Началась паника, потерянные лошади,
несколько человек погибло, раненые были, но главное -- мы сорвали
"операцию". Взаимодействия никакого с танковыми соединениями не наладили,
внезапным появлением кавалеристы перепугали танкистов, и те уж кое-где
боевыми снарядами палить по ним принялись...
Командир корпуса, начальник штаба корпуса, начальник политотдела, как и
представитель Военного совета округа, были разжалованы и отданы под суд.
Троих приговорили к пяти годам, меня за мое письменное "особое" мнение,
сеющее безверие в рядах Красной Армии, удостоили десяти. Во всем округе, во
всей армии вдруг пошла "чистка" и не остановилась, слышно, по сию пору.
Много военного люду, затем и гражданского пошло и поехало по этапам --
насыпью в вагонах, навалом в баржах.
В Сибирь зимой в вагонах везли, раз в сутки воды давали, об еде и
говорить не приходилось. По очереди ржавые вагонные болты лизали -- в
куржаке они были, обмерзлые, кожа с языков обрывалась.
Весной в Красноярске погрузили нас на баржи, без нар, на голом дощатом
настиле, под которым плескалась вода, и повезли на Север. Из "десятки",
знаменитой старой баржи, в которой поочередно возили на север то картошку,
то людей, шкипер и охрана лениво откачивали воду, настил заливало, и мы
спали тогда стоя, "обнявшись как родные братья". Кормили раз в сутки мутной
баландой и подмороженным картофелем. На палубу нас не пускали, и оправлялись
мы в бочки, которые погружены были вместе с нами, под рыбу. Где-то, на
какие-то уж сутки, не помню, начался шторм, нас било бочками, катало по
утробе баржи, выворачивало наизнанку. Мертвецов изломало, изорвало в клочья
и смыло месиво под настил.
Почти месяц шли мы до Дудинки. Наконец прибыли, по колено в крови, в
блевотине, в мясной каше, и голый берег Заполярья показался нам землей
обетованной, поселок и пристань Дудинка с вихлястыми, мерзлотой
искореженными деревянными домишками -- чуть ли не раем Господним.
Нас погнали в глубь тундры пешком. На пути мы стали встречать бараки,
будки, людей, пестро одетых, которые делали полотно для железнодорожной
линии. "Ну, брат, -- сказал я себе, -- отмахался сабелькой! Не все ломать,
надо когда-то и строить..."
В тундре высилась большая гора с белой заплаткой вечных снегов на боку,
ниже еще горы и горушки, вот тут, на берегу небольшой речки, меж озер и
болот, стояли бараки, много бараков, стояли дома, несколько двухэтажныx,
один даже с красным флагом на коньке! -- это и было началом будущего города
Норильска.
Увидел я красный флаг, жилье увидел, людей, огни и, знаете, как-то
успокоился даже. Раз так судьбе угодно, буду строить, буду хорошо работать,
мне это зачтется, и я освобожусь досрочно. Так было -- рассказывали
заключенные -- на Беломорканале. Вместо пяти лет строили канал два с
половиной года, и все оставшиеся в живых были освобождены...
-- Да вот маловато их осталось, живых-то, -- неожиданно подал голос мой
папа -- герой-строитель великого канала. -- Хотя и построили туфту.
-- Что вы сказали? -- приостановил рассказ норилец.
-- Мало, говорю, живых-то осталось. Там, в камнях и в глине, лежат...
Давай, давай...
Гость помолчал, подумал, подлил в кружку чаю, отглотнул.
-- М-да. Словом, надо нести свой крест, тем паче, крест мой не такой
тяжкий, как у людей семейных, пожилых.
Первый и второй год на стройке было терпимо. Зоны общей еще не было.
Заключенные будто на выселении находились в бескрайних холодных просторах.
Обходились и с топливом -- сами его запасали. Нельзя было и на питание
жаловаться, но разрасталась стройка, наплывало все больше и больше людей,
тесно им становилось и в просторной тундре. Уркаганы, бандюги, жулье,
рецидивисты начали объединяться и подминать под себя всю здешнюю жизнь,
терроризировать население, которое худо-бедно сколотило городок, перекинуло
из тундры к берегу самую северную железную дорогу.
Конечно же, цинга, простуды, обвалы в карьерах, метели, морозы уносили
людей, но повального падежа все же еще не было. Да где-то и кого-то не
устраивали темпы нашего строительства, жизнь наша не устраивала, точнее,
обострялась и обостряется международная обстановка, нужна наша руда, нужен
металл. Руководство стройки перешло в одни руки. Один свободный человек, как
император всея тундры, скотов и людей, в ней обитающих, всем правил. Человек
он не простой, а золотой, достойный выкормыш тех, кто его взлелеял и
воспитал по принципу: "Лес рубят -- щепки летят".
Нормы выработки, и без того высокие, подскочили вдвое. Еда -- согласно
выработке, отдых -- согласно выработке. Никаких активированных дней, никаких
болезней и жалоб. На работу! На работу! На работу! Кубики! Только кубики! --
больше никаких разговоров. Строительство жилья было заторможено. Новая
больница, уже наполовину построенная, заброшена. В бараках народу -- не
продохнуть. Кашель, стоны, драки, резня, воровство и лютый конвой: при
малейшем неповиновении -- прикладом в зубы, за сопротивление -- пуля. Отчет
один: "за попытку к бегству!"
Куда? Какое бегство? Разве можно оттуда убежать? До Дудинки больше ста
километров, до магистрали две с лишним тысячи, а начальник строительства
требует продукции, на каждой оперативке брякает по столу: "Нам завезли
достаточно человеческого материала, но добыча руды тормозится. Доставленный
на всю зиму человеческий материал несоразмерно убывает, и если так будет
продолжаться, я из вас самих, итээровцев, вохры и всяких других придурков,
сделаю человеческий материал!"
Много людей пало в ту зиму. Но с весны караван за караваном тащили по
Енисею вместо убывших на тот свет свежий человеческий материал. По стране
катилась волна арестов и выселений, массовых арестов врагов народа,
вредителей, кулацких и других вредных элементов.
Не знаю что, но что-то мне подсказывало: будет на нашей стройке еще
хуже и тяжелее. Предчувствие меня не обмануло. Норильским рудникам поступило
указание увеличить добычу руды, следовательно, расширить и строительство
рудников, довести трудовой энтузиазм до наивысших пределов. "Слышите: песнь
о металле льется по нашей стране! Стали, побольше бы стали! Меди, железа --
вдвойне!" -- взывало радио.
Император всея тундры, я уже говорил, человек непростой, а золотой,
умен, изворотлив, да ум у него дьявольский! Как бывший геолог, он хорошо
знал палеонтологию, понимал, что "щепки", которые летят в его владениях и
падают на землю, не гниют в вечной мерзлоте, бальзамируются, как мамонты,
могут пролежать в ней века. Если их найдут потомки? Что о нем, таком
знаменитом, орденоносном руководителе, станет история говорить? Ну, может, и
нe этот, может, более простой мотив им руководил -- хоронить в мерзлоте
трупы трудно, много людей отвлекается на пустяковое дело с основных работ.
И создал он похоронную команду из людей, крепких еще телом и умом.
Ночью, а ночь у нас всю зиму, подлинней, чем здесь, под Игаркой, мы
грузили трупы, вытащенные из бараков, шахт и рудников, на балластные
платформы, присыпали их снегом или тем же балластом, отвозили в Дудинку,
здесь перегружали на подводы и лошадьми переправляли на острова-осередыши.
Простой, но и иезуитский расчет: вешним разливом острова покрываются водой,
и все с них смывается до белого песка. Населения в низовьях Енисея почти
нет, то, что есть, из инородцев, переселенцев, зимовщиков, приучены всему не
удивляться, помалкивать. Просторы енисейские в низовьях так широки, так
разливисты, что растащит батюшка Енисей покойников но бесчисленным низинам,
впадинам, по кустам и тундрам, там кого рыбы в воде иссосут, кого птицы
расклюют, кого зверьки догложут.
Летом начались побеги. Пробные. Первые. Случалось их мало, и почти все
бежавшие погибли в тундре, но часть, хоть и малая, к зиме была переловлена и
возвращена, беженцам добавляли пять лет и направляли в мокрые забои. Однако
они, эти первые, самые безумные и храбрые беглецы, рассказывали, как бегали,
куда бегали, и своим опытом, ошибками учили, как не надо бегать.
Еще зимой я задумал побег, начал к нему готовиться -- и это спасло меня
от помешательства. Вы помните, какая нынче была весна, длинная, нудная, рано
началась -- на позднее навела, то польет, то заморозит. Трупы -- количество
их за эту зиму неизмеримо выросло -- смерзлись, ледяная спайка не распалась
под напором воды, и, когда острова объявились на свет Божий, горы трупов,
только уже замытые тиной, мусором, издолбленные льдинами, бревнами, остались
лежать на месте.
По Дудинке и дальше от рыбаков на катера, с катеров на пароходы, с
пароходов по реке пополз и начал распространять- ся ропот. Поговаривали, что
вот-вот нагрянет высокая, чуть ли не правительственная, комиссия.
И она в самом деле нагрянула. Но к этой поре уже все трупы были
изрублены топорами, издолблены ломами, кайлами, острова от них очищены. А
дальше уж поработал Енисей-батюшка -- залил, унес, замыл, заилил все следы
преступления.
Я к той поре из похоронной команды был переведен с помощью одного
знакомого зэка на пекарню рабочим. Говорили, что несколько человек сошли с
ума, но я в это как-то уж и не верю. Похоронной команде давали
дополнительный паек за "вредную работу", по булке хлеба давали и осьмушке
табаку. Я сам видел, как, усевшись на кучу мертвецов, отупевшие люди ели тот
хлеб, курили махру и не морщились. Да и что им страдать, когда они
перевидали такое, что страшнее кошмарных снов и всякого, даже самого
больного, воображения.
Наш ученый император хоть не довел дело до людоедства, очень нужна была
стране норильская руда, и снабжение, если б его упорядочить -- не давать
распоряжаться продуктами уркам, вполне бы сносное было, но "бывалые люди"
рассказывали, будто на Колыме, на Атке, покойников сплошь закапывали без
ягодиц. Ягодицы обрезались на строганину потерявшими облик человеческий
заключенными.
У нас похитрее и половчее все было. Опыт Соловков, Беломорканала,
Колымы, Ухты, Индигирки успешно перенимался и применялся здесь новаторски.
Осенью, уже по первым заморозкам, из всех бараков, санчастей, из больницы
разом были вычищены все доходяги, придурки, больные, истощенные зэки --
тысячи полторы набралось. Им было объявлено -- они переводятся на Талнах,
где условия более щадящие, нет пока рудников и шахт, строится новая зона и
посильный труд там, почти без конвоя, почти на воле, осуществляется, как в
первые годы здесь, в Норильске.
Их вели через тундры, по хрустящим лишайникам, сквозь спутанную
проволоку карликовых берез и ползучего тальника. За ними тянулся красный
след растоптанных ягод -- брусники, клюквы, голубичника...
Воспитанные на доверии к человеку и вечном почитании властей, больные,
выдохшиеся люди не сразу заметили, что малочисленный конвой куда-то
испаряется, куда-то исчезает, и когда несчастные люди спохватились -- ни
стрелков, ни собак с ними не было. Этот ценный опыт потом не раз повторялся.
И никто никогда уже не узнает, как ушли в тундру и исчезли в ней тысячи и
тысячи человек, навсегда, бесследно.
-- Какой изощренный ум, какое твердое сердце надо иметь, чтобы таким
вот образом избавиться от нахлебников, не долбить зимою ямы под эти тысячи
тысяч будущих покойников.
-- Я иногда радуюсь тому, что не стал священнослужителем. Как бы я
молился Богу, который насылает на нас такое? За что? Разве мы более других
народов виноваты в земной смуте или нас Бог карает за покорность, за
слепоту, за неразумный бунт, за братоубийство? Может, Господь хочет нас
наглядно истерзать, измучить, озверить, чтобы другие народы забоялись нашего
безверия, нашей беспутности, разброда. Мы жертвы? Мы на заклании? Но,
Господь, не слишком ли велика Твоя кара!..
Что-то забилось, заклокотало в груди беглого. Отвернув- шись в угол, за
печку, он разразился кашлем или рыданием. Приподняв пихтовый веник, долго
отхаркивался, сморкался в мусор, за печку и, отдышавшись, перехваченным
голосом просипел:
-- Простите! Может быть, и не следовало при детях... Но им расти, им
жить. Кто-то ж должен знать, что здесь происходило, что мы сотворили. Как
героически осваивали Север. Спрячут ведь, спрячут мерзавцы свои
преступления. Заметут свои следы. Замолчат. Хотя нет! Не-ет, не-э-эт! Не
спрятать, не замолчать!.. Император римский Нерон вон в какие времена жил и
творил, но дошел до нашего времени с нашлепкой "Кровавый!". Кро-ва-вый! Хотя
за душой его триста, что ли, погубленных душ. По сравнению с тем же
начальником нашей стройки, современным императором всея тундры, Нерон этот
-- дошкольник, октябренок! К-ха-ка-ха!.. Позвольте мне еще табачку,
дыхание...
Беглый норилец закурил, покачался возле печки. Я подбросил в нее дров.
Окно уже начало сереть от небесного света, восходящего над тайгой, но все
чикали по окну капли, будто гвоздики по шляпку в стекла входили, оставляя
светлые, тут же затекающие царапины на окне.
-- Утомил я вас. Ложитесь-ка спать и меня спроваживайте в баньку.
-- Да нет, -- шевельнулся на нарах Высотин. -- Какой уж тут сон?!
Говори дальше. На сети нам сегодня не попасть. Ветрено.
И как бы удостовериваясь в этом, он глянул в сырое окно, и все мы
услышали, как гуднул на крыше ветер, хлестанул замокшей кориной по слеге,
сыпко полоснул в стену пригоршней мелкой дроби. По-шаманьи зловеще,
пространственно-жутко гудела вокруг нас тайга, соединенная с небом, набитым
низкими текущими тучами. Трудно, почти невозможно было представить, что
где-то в этом океане, непробудно-темном, в бездонности его и безбрежности,
прячутся маленькие, одинокие люди. Читать дальше ...
***
***
*** Старшой... Зимовка, Виктор Астафьев
*** Из книги (В.Астафьев."Царь-рыба")Страницы книги
*** ... Из книги 02(В.Астафьев."Царь-рыба")Страницы книги
*** Иллюстрации художника В. ГАЛЬДЯЕВА к повествованию в рассказах Виктора Астафьева "Царь-рыба"
*** Бойе 01
*** Бойе 02
*** Бойе 03
*** Капля 01
*** Капля 02
*** Не хватает сердца 01
*** Не хватает сердца 02
*** Не хватает сердца 03
*** Не хватает сердца 04
*** Дамка 01
*** Дамка 02
*** У Золотой карги 01
*** У Золотой карги 02
*** Рыбак Грохотало 01
*** Рыбак Грохотало 02
*** Царь-рыба 01
*** Царь-рыба 02
*** Летит чёрное перо
*** Уха на Боганиде 01
*** Уха на Боганиде 02
*** Уха на Боганиде 03
*** Уха на Боганиде 04
*** Уха на Боганиде 05
*** Поминки 01
*** Поминки 02
*** Туруханская лилия 01
*** Туруханская лилия 02
*** Сон о белых горах 01
*** Сон о белых горах 02
*** Сон о белых горах 03
*** Сон о белых горах 04
*** Сон о белых горах 05
*** Сон о белых горах 06
*** Сон о белых горах 07
*** Сон о белых горах 08
*** Сон о белых горах 09
*** Нет мне ответа
*** Комментарии
***
***
***
***
***
***
***
*** ПОДЕЛИТЬСЯ
***
***
|