***
***
Водили подследственного к роковому месту, становили с незаряженным
ружьем за дерево, просили повторить "маневр", мерили рулеткой расстояние от
дерева до дерева, соскабливали ножиком кровь с белого мха, подобрали
бумажные пыжи, а пыжи были из письма одной Петруниной зазнобы, и тут же
возникла новая следственная версия -- женщина! Вот путь к разгадке
преступления! Во веки вечные женщина была и не перестала быть причиной
неспокойствия в миру, отправной точкой ко всем почти злодейским
преступлениям, она и вино -- вот яблоко человеческого раздора.
Ах, если б знал да ведал зверобой, куда заведет его и следователя
письмо той грамотейки-буфетчицы из аэропортов- ской столовой города
Туруханска, он бы плюнул на письмо, войлочные бы пыжи купил, сэкономив на
вине...
Да, все мы задним-то умом богаты...
Долго снимали медведебоя фотоаппаратом и кинокамерой на месте схватки
со зверем. Аким робко попросился надеть чистое и причесаться, раз снимают
"на кино", однако ему строго велено было "выполнять задание и не темнить",
отчего он совсем смешался, стал путать "маневры" и так сельдючил, что
невозможно сделалось разобрать слова.
Да и как не смешаться! Ладно, его снимают. Но и пыжи снимали, все
клочки собрали, сложили и до лабораторного, тщательного анализа совершили
предварительное фотофик- сированье, как выразился следователь.
"Ё-ка-лэ-мэ-нэ! Ё-ка-лэ-мэ-нэ! -- трясся Аким. -- Засудят! Как есть
засудят! Спорили с Петруней, ругались, случалось, и за грудки брались. Ружье
у него у пьяного отымал... Ох, пропал я, пропа-а-ал!"
А тут еще час от часу не легче -- к палатке приставили с его же,
Акимовым, ружьем рабочего, который был большой пройдоха, много путался по
свету, называл себя путешествен- ником. Чего ни хвати, все этот
путешественник знал, и в шутку, всерьез ли -- не поймешь, уверял
подконвойного, будто снимали его на "художественное кино", теперь станут
показывать во всех клубах схватку человека со зверем- людоедом. Самого же
медведебоя за туфтовые показания забарабают лет этак на десять, чтобы
осознал свое поведение и не морочил бы голову ни себе, ни людям, а то и к
стенке поставят.
Потрясенный горем, подавленный следствием, Аким всему уже верил, и
насчет кино тоже. С тех пор он все фильмы смотрел с тайной надеждой узреть
себя, подивиться самому и чтоб люди подивились, как он сражался со зверем и
какой пережил "тихий узас" от этого. Потому так заинтересованно и отнесся он
к моему сообщению о том, что довелось мне побывать в комитете по
кинематографии: хотелось ему выведать, неизвестно ль хоть там насчет "его"
картины, -- природная застенчивость мешала ему спросить об этом меня прямо.
Слава Богу, остался Аким изображенным лишь в следственном деле, которое
было закрыто ввиду отсутствия состава преступления. Руководство экспедиции
сулилось даже объявить Акиму письменную благодарность за проявленное
мужество во время исполнения служебных обязанностей, но не успело по причине
безобразного разгула, устроенного в помин Петруниной души. Акима и
"путешественника" собрались выгнать с работы за дезорганизацию производства,
но сезон подходил к концу, рабочие рассчитывались сами собой, писать же
порицание им в трудовую книжку было некуда -- исписаны книжки и на корочках.
Кроме того, кто-кто, а Аким-то уж к безобразиям совершенно не склонный. Он
когда напьется, всех только целует, горько плачет и трясет головой, будто
все, последний раз он гуляет, доканала его жизненка и он не просто гуляет,
не просто лобызает побратимов, он прощается с людьми и с белым светом.
Но пока закончилось следствие, пока дело дошло до поминок, натерпелся
Аким, настрадался. Обиженный подковыристым следователем, подавленный гибелью
помощника, который час от часу становился дороже ему и ближе, обессиленный
пережитым страхом и бессонницей, лежал медведебой в палатке, застегнутой
снаружи, глядел в ее измазанный давлеными комарами конус и хотел, чтобы
кровососы съели его заживо, потому и репудином не мазался.
Если же комары с ним не справятся -- редок и вял сделался гнус, в тайге
заосенело, порешил Аким ничего не есть, не пить и умереть с голоду, -- он на
смерть шел, единоборство со зверем принял, а его под "рузье"! Это как
понимать и вытерпеть? Никакого интереса к жизни он не испытывал, считал все
связи с нею оборванными. Отдавшись провидению, подводил "пана" итоги жизни,
бабки подбивал -- как в получку выражались разведчики недр.
"Петруня какие-то дни до аванса не дожил и месяц, меньше месяца -- до
расчета!" -- осенило Акима, и тут же охватило его беспокойство: вот он
уморит себя голодом, его в землю закопают, а получка кому достанется? Он
мантулил, комаров кормил, борщи ржавые ел, вездеход чуть не на себе в дебри
таежные волок -- и вот, здорово живешь! -- его кровные, горбом добытые гроши
кто-то прикарманит! Не-ет! Дудки! Надо или подождать умирать, или написать
записку, чтоб отчислили деньги -- месячную зарплату, полевые, сезонные,
северные -- в детдом. Где-то, в каком-то детдоме обитают братья и сестры,
может, им на питанье деньги сгодятся...
Вспомнив братьев и сестер, Аким растрогался: "Э-эх, Якимка, ты Якимка!
Ё-ка-лэ-мэ-нэ!" -- в горькие минуты всегда ему вспоминалась мать, и
слезливое чувство любви, вины ли перед нею совсем его в мякиш превращали,
жалостно ему становилось, спасу нет. Сложив крест-накрест руки на груди,
Аким отчетливо представлял себя покойником и, страстно жалея себя,
дожидаясь, чтобы еще кто-нибудь его пожалел, протяжно и громко вздыхал,
всхлипывал, чтоб за палаткой слышно было. Две слезы из него выдавились и
укатились за уши, щипнуло кожу, давно не мытую, разъеденную комарами и
мазутом. И зачем его мать родила? -- продолжая думать про мать, недужился
Аким, -- взяла бы и кого-нибудь другого родила -- не все ей было равно, что
ли? И тот, другой, его братан или сестренка жили бы себе и жили, работали,
мучились, боялись следователей, а он, Якимка, посиживал бы в темноте,
наблюдал со стороны, чего деется в здешнем месте, и никакого горя не знал
бы. А то вот живет зачем-то, коптит небо дорогими папиросами в получку,
махрой в остальные дни. Даже в Красноярске ни разу не бывал, не говоря уж
про Москву. Вон караульщик-то, зубоскал -- земной шар обогнул на торговом
флоте, в Африке, в Индии был и еще где-то, змей и черепах, срамина, ел, вино
заморское, сладкое, пил, лепестками роз закусывал, красоток разноцветных
обнимал!
А этот самый разнесчастный Якимка и со своей-то, с отечественной,
красоткой не управился, позору нажил: позапрошлой осенью плыл в дом отдыха,
на магистраль. Народу на теплоходе мало, скукота, никто никуда уже такой
порой не ездил, у него отпуск после полевого сезона, хочешь -- не хочешь,
поезжай куда-нибудь деньги тратить культурно. В первый же день заметил он
слонявшуюся по палубе девку в летнем плащике, зато большой алой лентой со
лба перевязанную, в брючки-джинсы одетую, с накрашенными ногтями, и туфли на
ней -- каблук что поленья! -- ходить неловко, зато нет таких туфлей ни у
кого на теплоходе. Тоскливо тоже и холодно девке. Она улыбнулась Акиму:
"Хэлло! Парень!" -- и щелкнула пальчиками, требуя сигарету. Он угостил ее
сигаретой, огоньку поднес, все как полагается. Она прикуривает и не на огонь
глядит, а на него, и глаз, синей краской намазанный, щурит не то от дыма, не
то подмаргивает. Сердце захолонуло! Ё-ка-лэ-мэ-нэ! Все лето в тайге, на
мужиках, истосковался по обществу, а тут вон она, девка, ра-аскошная девка,
и живая, подмигивает. Ясное дело, никак тут нельзя теряться. Аким повел себя
ухажористо, танцевал под радиолу на пустынной, обдуваемой холодным ветром
корме теплохода, положив партнерше голову на плечо. Она его не чуждалась,
легла тоже ему на плечо, мурлыкая грустную, душу терзающую и куда-то зовущую
песню на нерусском языке. Сумела и грустную историю про себя вымурлыкать:
училась -- это уж по-русски, -- на артистку, главную роль получила в картине
знаменитого режиссера, но настигла ее роковая любовь, и улетела она со
знаменитым полярным летчиком на Диксон, а там у него жена... "Ла-ла, ла-ла,
даб-дуб-ду... А-ах, скучно все, банально все! Душа замерзла! Согрей ее,
согрей, случайный спутник, звездою прочертивший темный небосклон..." --
слова-то, слова какие красивые да складные! Сдохнуть можно! А девка взяла да
еще и ухо ему куснула, он и совсем обалдел, тоже хотел ее укусить за
что-нибудь, но не хватило храбрости, надо было выпить. Торопливо бросив:
"С-сяс!" -- Аким, грохоча сапогами, бросился вниз по лестнице, забарабанил в
окошко кассы, выхватил горсть денег, сунул их в дыру, умоляя поскорее дать
билеты в двухместную каюту, ринулся в ресторан, растолкал прикемарившую
возле самовара официантку и вытребовал в каюту вина, апельсинов, шоколаду,
достал из котомки вяленой рыбы.
Девка закатывала глаза, царапалась, где попало, кусалась, завывала:
"Л-люби меня! Люби меня страстно и жгуче, мой дикий кабальеро!.." Ну, дали
они тогда шороху! И до того разошелся Аким, до того потрясла его девка своей
горячей любовью и в особенности культурными словами, что решил он с нею
расписаться, как только пристанут. в Красноярске. Хватит, похолостяковал,
позимогорил!
Проснулся -- ни девки, ни денег, ни котомки! Главное дело, пиджак
забрала, в рубахе оставила! Осень же на дворе, сама в плащике звону дает,
понимать должна!..
Уткнулся Аким в чей-то спальный мешок, провонявший потом, репудином,
дымом, и дал волю чувствам, охмелел вроде бы, хотя во рту другой день
маковой росинки не было. Друзья-то, соратники-то, очески-то эти ходят, варят
-- чует же носом пищу, охотник же -- нюх у него будь здоров! Да и посудой
звякают, тоже слышно. Конвоир за палаткой все шуточки шутит, так и подмывает
рвануть из палатки и вмазать ему между глаз! Эх, люди! Для них хотел
сохатого добыть, угасающие силы чтобы поддержать, такого человека стравил и
за ради кого? Тьфу на всех на вас! Простодырый какой он все же, Якимка этот!
Ко всем с раскрытой нараспашку душой, а туда -- лапой! То его оберут, то
наплюют в душу-то...
Выплакался Аким, легче ему стало. Жалостью все еще подмывало изнутри,
но и высветлило опять уже нутро-то, будто солнышком, после затяжных дождей
восходящим. К людям Акиму хотелось, про Петруню поговорить, поглядеть, как
он там? Или помолчать вместе со всеми. С народом и молчится совсем не так,
как в одиночку. Он это еще с Боганиды ведал. И только подумал Аким о людях,
только ощутил потребность в них, под чьими-то сапогами хрустнула трава,
треснула щепка, кто-то скреб по брезенту ногтями, расстегивая палатку.
"Неуж опять допрашивать?" -- Аким притаился в спальном мешке, закрыл
мокрые, заплаканные глаза плотно-плотно и даже вознамерился всхрапнуть.
-- Эй, слышь! Аким! -- кто-то дергал за спальный мешок. -- Иди,
попрощайся с корешом...
Над обрывом речки, во мшистом бугре могилка, белеющая обрубками корней,
со свесившимися с бруствера кисточками брусники и уже бесцветными, будто
жеваными, листьями морошки. Некрашеный гроб косо стоял на сырой супеси и на
рыжих комках глины, выкайленных с нижнего пласта. Непривычно нарядный,
прибранный, в белой рубахе с синтетическим галстуком на шее, смирно лежал в
гробу Петруня. Волосенки, за сезон отросшие, зачесаны вверх, обнажили
чистый, не загорелый под шапкой лоб, даже баки косые кто-то изобразил
покойнику -- в отряде есть на все мастера. Руки Петруни в заусенцах, в
неотмывшемся мазуте -- с железом имел дело человек, голова пришита рыбачьей
жилкой ноль четыре, шов под галстуком аккуратный, почти незаметно, как
исхрястал человека зверь, и весь Петруня хороший... Только темные, точно
нарисованные царапины от когтей, и глаз, закрытый подпально-красным осиновым
листом, похожим на старинный пятак, смазывали торжественную красоту
церемонии, не давали забыться, притягивали и пугали взгляд -- все правда,
зверь, схватка, гибель человека -- все-все это не сон, не байка про
страсти-ужасти, которые есть мастера в отряде так рассказывать, что ночью
заорешь и вскочишь. Давило в груди, стыдно сделалось Акиму за свои мысли,
слезы, да и за все его недавнее поведение там, в палатке, -- человек погиб,
человека, его друга и помощника, зверь лютый изодрал, изничтожил, а он
комедию ломал, лахудру какую-то вспоминал, себя жалел, тогда как Петруня-то
вон, бедный, какой весь искорябанный, изжульканный...
Кто-то Петруне запонки свои блескучие в рукава вдел, штиблеты на
микропоре отдал -- видны носки штиблет из-под полотна, полотно из нутра
палатки выдрано, и хотя его мыли в речке, сажа, пятна да комариные отдавыши
заметны. Нет чтобы увезти человека в Туруханск, похоронить честь по чести, с
оркестром, в красном гробу... Вечно так: работаешь -- всем нужен, подохнешь
-- сразу и транспорту нету, и горючее кончилось, и везти некому.
А может, ребята не отдали? Ребята хорошие собрались в отряде, много
пережили, все понимают, зря он на них бочку-то катил, оческами обзывал --
нашло-наехало. Отдай покойного, кто его там, в Туруханске, хоронить будет?
Кому он нужен? Увезут из морга на казенной машине, в казенном гробишке,
сбросят в яму, зароют -- и все, кончен бал! А тут кругом свои люди, горюют,
о собственной кончине каждый задумывается, иные вон плачут, жалея покойного
и себя.
Аким не заметил, как сам завсхлипывал, заутирался забинтованной рукой,
его дернули за полу куртки: "Тихо ты!.." Начальник говорил речь:
-- ...Пробиваясь сквозь таежные дебри, продвигаясь вперед и вперед по
неизведанным путям, к земным кладам, мы теряем наших дорогих друзей и
соратников, не боюсь сравнения, как героических бойцов на фронте...
"Хорошо говорит! Правильно!" -- Аким слизнул с губы слезу, и ему снова
захотелось умереть, чтобы о нем вот так же сказали и чтобы Парамон
Парамонович с целины приехал, и Касьянка, может, прилетела бы...
Его подтолкнули к гробу. Не зная, что делать, Аким глядел на руки
Петруни, и оттого, что они, эти руки, были в мазуте, гляделись отдельно,
виделись живой плотью -- окончательно не воспринималась смерть. Аким
вздохнул, послушно ткнулся лицом в лицо друга и отшатнулся, ожегшись о
холодную твердь; словно в чем-то пытаясь удостовериться, торопливо тронул
руки Петруни, они, как вымытые из берега таловые коренья, были тверды,
безжизненно шероховаты и тоже холодны. Так это все-таки всерьез, взаправду!
Нет Петруни! Петруню хоронят!
Акиму захотелось кого-то о чем-то спросить, что-то сделать, наладить,
вернуть -- не может, не должно так быть, ведь все началось с пустяка,
сохатого черти занесли, он, Акимка, хотел его стрелять на мясо. Петруня
увязался посмотреть -- любопытство его разобрало. Ну и что такого? Охоту
посмотреть всем интересно, чего особенного? И вот, столько изведавший, под
смертью ходивший человек, так случайно, нелепо, не всерьез как-то...
Но ничего уже не надо говорить и поправлять. Когда Аким протер все тем
же испачканным комком бинтов до слепоты затянутые мокретью глаза и распухшие
губы, он увидел старательно, умело работающих людей. Словно выслуживаясь
перед кем, угождая ли, они вперебой закапывали узенькую земляную щель и уже
наращивали над нею продолговатый бугорок.
Аким повернулся и побрел бесцельно и бездумно в тайгу. Ноги приволокли
его к вездеходу, он постоял возле машины, тупо в нее уставившись, чего-то
соображая, и вдруг стиснул зубы, без того бледный, с завалившимися щеками,
он побелел еще больше -- ему нестерпимо, до стона, до крика захотелось
вскочить на машину, затрещать ею, погнать вперед и конем этим железным,
неумолимым крушить, сворачивать все вокруг, поразогнать все зверье, всех
медведей, коих столько развелось в туруханской тайге, что сделано
отступление от закона, разрешено их тут, как опасных зверей, истреблять
круглый год. Но машина разобрана, картер вскрыт, рука изувеченная болит --
куда, зачем и на чем он двинет? Кроме того, товарищи-друзья, хлопотали
насчет поминального ужина.
Опытный начальник отряда выставил от себя литровый термос со спиртом,
выпил стакан за упокой души рабочего человека, забрал планшет, молодую
практикантку с молотком на длинной ручке и увел ее в тайгу -- изучать тайны
природы.
Разведчики недр оживились, забегали по лесу, застучали топорами,
котлами, взбодрили очаги, забалтывая на них консервированные борщи,
кашу-размазню. В отдалении, чтоб "падла эта" не воняла на добрых людей, Аким
в отожженном от мазута ведре на отдельном костре варил медвежатину, и плыли
ароматы по редкому лесу, вдоль речки Ерачимо и даже дальше, может, до самой
Тунгуски, потому что в варево медведебой набросал лаврового листа, перца
горошком, травок, душицы, корешков дикого чеснока. Из ведра опарой
поднималась рыжая пена, взрываясь на головнях, она горела, шипела, издавая
удушливый чад.
Приподняв заостренной палкой темно-бурый кусок мяса, Аким отхватил
лафтачок, снял его губами с ножа и, гоняя во рту медвежатину, обжигающую
небо, смотрел вверх, словно бы к чему-то там прислушиваясь или собираясь
завыть. С усилием протолкнув в себя пробку недожеванного мяса, медведебой
вытаращил глаза, и по выражению его лица прочитывалось, какими кривыми
путями идет по сложному человеческому нутру горячий кус этой клятой, не к
душе пришедшейся зверятины.
-- Небось гайку легче проглотить? -- спросил "путешест- венник", на
которого Аким сердился и разговаривать с ним не хотел. Спросил он вроде бы
просто так, от нечего делать, но из глубины все того же сложного,
человеческого нутра пробился интерес.
-- Не доварилось, -- не глядя на бывалого "путешествен- ника",
подгребая в кучу головни, увеличивая силу огня, отозвался Аким.
-- Как ты жрешь? -- вздыбился вдруг практикант из Томского университета
Гога Герцев. -- Он человека хотел слопать! Он людоед! Он и сам ободранный на
человека похож! А ты, вонючка, лопаешь всякую мразь! Тьфу!
Аким знал много всяких людей, давно с ними жил, работал, изучил их
повадки, как выразился в местной газете один наезжий писатель под названием
очеркист, и потому не возражал практиканту -- молод еще, да и напарницу его
в лес увели, мучайся, угадывай вот, зачем ее туда увели?
-- Сто правда, то правда, похож. У медведя и лапы точь-в-точь
человечьи, токо у передней лапы прихватного пальца нету, -- миролюбиво
согласился с практикантом Аким и хотел продолжить объяснения, но подошла
пора поднимать печальную чарку за Петруню, чтобы в молчаливой строгости и
скорби осушить ее до дна.
Выпили, дружно принялись закусывать крошевом из ржавых килек, кашей,
борщом. Меж тем в ведре, закрытом крышкой от тракторного цилиндра, допрела
на угольях медвежатина, и Аким, выворотив из ведра кусище, кивком головы
показал связчикам на ведро, но они все отвернулись, и, пробормотав: "Не
хотите, как хотите!", зверобой по-остяцки, у самого носа пластал острущим
ножиком мясо и, блаженно жмурясь, почмокивая, неторопливо, но убористо
уминал кусок за куском, с хлебом и соленой черемшой.
Первым не выдержал "путешественник".
-- Ты это... с черемшой-то зачем мясо рубаешь?
-- Зырно.
Изобразив рукой, чтоб Аким отчекрыжил и ему кусочек медвежатины на
пробу, "путешественник" покривился словно бы над ним совершалось насилие.
Аким, поглощенный чревоугод- ничеством, мурлыкая от удовольствия, лопал
мясо, ни на кого не обращая внимания. И пришлось "путешественнику" делать
вид, что лезет он за этим самым мясом, преодолевая брезгливость, и, видит
Бог, старается не для себя, досадно морщился, даже плюнул в костер
"путешественник", на что Аким, захмелевший от еды и выпивки, заметил:
"Доплюесся, губы заболят!" Выудив из ведра кусище мяса, по-дамски жеманясь,
"путешественник" снял его губами с лезвия ножа. Работяги плотно обступили
костер, наблюдая. Изжевав шматочек мяса и проводив его во чрево,
"путешественник" сузил глазки и, глядя вдаль, о чем-то задумался, потом
заявил, что жаркое напоминает по вкусу опоссума или кенгуру, но пока толком
он еще не разобрался, и отхватил кус побольше. Радист отряда, человек
потный, плюгавый, вечно тоскующий по здоровой пище и толстым бабам, тоже
отрезал мясца, но заявил при этом: едва ли пройдет оно посуху.
Намек поняли. Дружно выпили по второй кружке, и как-то незаметно
работяги один по одному потянулись к Акимову костру, обсели ведро с
медвежатиной.
-- А что, если прохватит? -- засомневался радист.
-- С черемшой, с брусникой да под спирт хоть како мясо нисе, акромя
пользы, не приносит, -- успокоил товарищей Аким и, напостившись в палатке,
напереживавшись без народа, ударился в поучительную беседу: -- Медвежье мясо
особенное, товариссы, очень пользительное, оно влияет на зрение, от чахотки
помогает, мороз какой хоть будь, ешь медвежатину -- не заколес, сила от
медвежатины, понимас, страшенная...
-- По бабам с него забегаешь! -- хохотнул кто-то.
-- Я имя серьезно, а оне...
-- Ладно, ладно, не купороссься, тем более что баб в наличности нету.
-- А-а... -- начал было радист, собираясь брякнуть насчет практикантки,
но его вовремя перебил "путешественник":
-- Вот ведь святая правда: век живи, век вертись и удивляйся! Белый
свет весь обшарил, но медведя токо плюшевого видел, по глупости лет пробовал
ему ухо отгрызти, выплюнул -- невкусно.
Пошла беседа, разворачивалась, набирала силу гулянка, поминки вошли в
самый накал. К закату следующего дня от медведя остались одни лапы в темных
шерстяных носках. Братски обнявшись, разведчики недр посетили, и не раз,
могилу Петруни, лили спирт в комки, меж которых топорщились обрубки
корешков, паутинились нитки седого мха, краснели давленые ягоды брусники.
Каждый считал своим долгом покаяться перед покойным за нанесенные ему и
всему человечеству обиды, люди клялись вечно помнить дорогого друга и отныне
не чинить никому никакого зла и неудовольствия.
Аким и выспался на могиле Петруни, обняв тесанную из кедра пирамиду.
Выспавшись и разглядевшись, где он, несколько устыдясь своего положения,
зверобой скатился к речке, ополоснул лицо и подался к почти затухшему
костру, вокруг которого разбросанно, будто после нелегкой битвы, валялись
поверженные люди, и только трезвый и злой Гога Герцев сидел на пеньке и
чего-то быстро, скачуще писал в блокноте.
Из Туруханска в отряд вылетел налаживать трудовую дисциплину начальник
партии. Зная, с кем имеет дело, он прихватил ящик с горючкой, и, когда
вертолет плюхнулся на опочек средь речки Ерачимо, единого взгляда начальнику
хватило, чтобы оценить обстановку -- силы отряда на исходе, поминки проходят
без скандалов, драк и поножовщины -- люди горевали всерьез.
-- Послезавтра на работу?! -- приказал и спросил одновременно начальник
партии. Всякая личность, ездящая и тем более летающая по туруханской и
эвенкийской тайге, была разведчикам недр известна, и они пронюхали: в
вертолете таится ящичек, и дали слово -- в назначенный начальником срок
выйти на работу и от чувств братства хотели обнимать и даже качнуть
хорошего, понимающего человека, но начальник прямиком через речку стриганул
к вертолету, машина тотчас затрещала и метнулась в небо.
Как посулились, вышли на работу в назначенный день, не сразу, но
разломались и, вкалывая от темна до темна, наверстали упущенное, к сроку
отработали район, снялись с речки Ерачимо, вернулись в Туруханск, и те, кто
остался в отряде, на следующий сезон уже работали другой участок, на другом
притоке Нижней Тунгуски, еще более глухом и отдаленном, под названием Нимдэ.
Несколько лет спустя Акима занесло поохотиться на глухарей по Нижней
Тунгуске, он нарочно сделал отворот, долго шарился по мрачной речке Ерачимо,
пытаясь найти место, где стоял и работал когда-то геологический отряд. Но
сколь ни бегал по речке, сколь ни кружил в уреме, следов геологов и могилы
друга найти не мог.
Все поглотила тайга.
Читать дальше ...
***
***
*** Старшой... Зимовка, Виктор Астафьев
*** Из книги (В.Астафьев."Царь-рыба")Страницы книги
*** ... Из книги 02(В.Астафьев."Царь-рыба")Страницы книги
*** Иллюстрации художника В. ГАЛЬДЯЕВА к повествованию в рассказах Виктора Астафьева "Царь-рыба"
*** Бойе 01
*** Бойе 02
*** Бойе 03
*** Капля 01
*** Капля 02
*** Не хватает сердца 01
*** Не хватает сердца 02
*** Не хватает сердца 03
*** Не хватает сердца 04
*** Дамка 01
*** Дамка 02
*** У Золотой карги 01
*** У Золотой карги 02
*** Рыбак Грохотало 01
*** Рыбак Грохотало 02
*** Царь-рыба 01
*** Царь-рыба 02
*** Летит чёрное перо
*** Уха на Боганиде 01
*** Уха на Боганиде 02
*** Уха на Боганиде 03
*** Уха на Боганиде 04
*** Уха на Боганиде 05
*** Поминки 01
*** Поминки 02
*** Туруханская лилия 01
*** Туруханская лилия 02
*** Сон о белых горах 01
*** Сон о белых горах 02
*** Сон о белых горах 03
*** Сон о белых горах 04
*** Сон о белых горах 05
*** Сон о белых горах 06
*** Сон о белых горах 07
*** Сон о белых горах 08
*** Сон о белых горах 09
*** Нет мне ответа
*** Комментарии
***
***
***
***
***
***
***
|