Иакинф сидел у костра и, время от времени согревая над ним коченеющие пальцы, писал в своей уже основательно потрепанной тетради, с которой не расставался от самой границы.
Из угла юрты доносились сонное посапывание Серафима и могучий храп Нектария.
Костер горел ярко, но желтоватый дымок от аргала резал глаза, и придвинуться поближе к огню было нельзя. Иакинф успел забыть уже, когда они бросили в костер последнее полено. Пожалуй, в Урге или на первой после нее станции.
В Урге они простились не только с лесом, но и с чистой речною водою, с высокими горами, которые, хоть порой на них и нелегко было подниматься, так разнообразили путь. Постепенно понижаясь, горы уступали место песчаным холмам, а потом исчезли и холмы, и потянулась однообразная степь, утомляющая глаза и душу, да и степь вскоре как-то неприметно превратилась в пустыню, бесплодную, каменистую, лишенную всякой растительности. Из-под копыт лошадей летела, как дробь, мелкая галька, которой будто нарочно была усеяна здесь вся равнина. Где уж тут разыскать дров, не всегда и аргала-то сыщешь. На топливо годился лишь навоз рогатого скота,-- конский горит куда хуже, а овечий и верблюжий только дымит и тлеет -- от него ни тепла, ни света. Да и коровий должен хорошенько высохнуть на солнце: тогда он горит ровным пламенем и дает много тепла. Но собрать его в Гоби не так-то просто: свежий не годится, а сухой на каждом шагу на валяется.
В тот вечер Иакинф долго сидел у костра. Из-за войлочной обшивки юрты доносилось завывание ветра, пофыркивание лошадей да время от времени окрики часовых и песни монголов, объезжающих дозором вокруг стана.
Иакинф подбросил в костер новую коровью лепешку. Огонь захватывает ее с краев, а потом и вся она вспыхивает ровным вишневым пламенем. Ну что ж, усмехнулся Иакинф, даже в юрте у Чингиса горел, наверно, аргал. Во всяком случае, еще в Тобольске он читал рассказ монаха Рубруквиса из Брабанта. В январе, кажется, тысяча двести пятьдесят пятого года посланцем французского короля Людовика IX монах сей посетил ставку всесильного монгольского хана Мынгэ. На очаге посередь юрты внука Чингисова горел, как и у него сейчас, коровий навоз, смешанный с терновником и полынью.
Иакинф раскрыл дневник и просмотрел последние записи.
Пересекая границу, он дал себе слово вести дневник ежедневно. И действительно не пропустил ни дня. Записывал весь путь, переезд за переездом, направление дороги, расстояния между привалами, рельеф местности, любую подробность, встреченную на пути, песни монголов, свои случайные беседы с ними. Не всегда, правда, у него бывал переводчик -- чаще приходилось ограничиваться тем, что видишь, так как невозможно было на записать, ни понять того, что слышишь.
Вот уже второй месяц они ехали от Урги, и окрест было совсем не то, что они видели на Севере. До самой Урги ему все еще казалось, что они путешествуют по русской пограничной области, населенной "братскими": столько было сходства в видах и произведениях природы! Но уже первый шаг за Толу открыл им, что они в чужой, неведомой стране. Они постояли на берегу Толы, выпили по кружке свежей речной воды -- последней до самой Великой китайской стены. Проводники предупредили, что дальше они не встретят уже ни одной реки, ни одного ручья или пресного озера. Воду можно будет найти только в редких колодцах.
Впрочем, не от самой Урги начиналась пустыня. На протяжении верст двухсот, особенно на востоке, виднелись еще горы, иногда значительной высоты. Последний привал перед Гоби был у подножия двух утесов. Они стояли один возле другого и назывались Удын-ама -- Отверстые врата. Это и в самом деле были как бы закованные в каменную броню врата в Пустыню, тянущуюся чуть не на тысячу верст. За этими утесами пошли места открытые, совершенно сухие, почва тут из песка, дресвы и мелкого щебня.
Усилившийся северо-западный ветер преследовал путников густыми тучами песка и обломками засохших растений. Но дня через два на горизонте показалась высокая гора. Одиноко высилась она среди пустынной степи, будто изгнанник из отчизны. Называли ее монголы Дарханом. Покрытый, будто латами, красными гранитными скалами, он показался Иакинфу каменным исполином, стерегущим сии пустыни. Ни деревьев, ни травы, ни мхов на диких и неприступных его утесах. Грозно, как багровые гранитные тучи, нависли они над землею, не желая, казалось, принять от нее семян жизни.
Когда, уже под вечер, путники разбили стан в двух верстах от подножия Дархана, Иакинф спросил сопровождавшего караван старого монгола, отчего гора названа так. Он знал, что дарханами монголы зовут кузнецов.
-- Гору назвали так в честь Чингисхана,-- отвечал старик.-- В молодые лета он был простым дарханом и ковал тут, у подножья горы, железо.
-- Как же так? -- недоумевал Иакинф.-- А я слыхал, что Чингис княжеского рода, сын Исукэй-богатура, и до того, как ханом себя провозгласил, его Темучином звали.
-- Нет, нет,-- замахал рукою старик.-- Это все ваны выдумали. Что Темучином его прежде звали, то верно. А был он в молодых годах простой кузнец и жил в бедности. В хаганы же народ за великую храбрость его выбрал. Собрались люди всех наших аймаков на великий курултай и провозгласили храброго Темучина посланцем Неба на земле. А когда его на курултае в хаганы выбирали, над головой его все птица кружилась. Вот по голосу той птицы его и нарекли Чингисом.
Иакинф высказал сомнение. Старик обиделся:
-- Да что он прежде дарханом был -- кого угодно спроси, каждый тебе скажет. И теперь еще на вершине Дархана хранится наковальня Чингисова. Из бурына.
-- Что это за бурын?
-- Металл такой. В нем свойства железа и меди. Он и твердый, и гибкий -- упругий, значит. На той-то наковальне и ковал Чингис оружие, которым покорил весь мир.
Разве мог Иакинф удержаться? Нет, он должен немедля подняться на Дархан, который так украсило своими преданиями пылкое воображение этого любопытного кочующего народа.
Погода была добрая, до горы рукой подать. Иакинф растолкал уже задремавшего было иеромонаха Аркадия, захватил еще казака Родиона, и втроем они пошли на гору.
Часа полтора карабкались они вверх по острым обломкам гранита. На последней к югу вершине, на которую они сумели подняться, были сложены высокие обо.
Дальше пути не было. Высились отвесные скалы красного гранита, и вскарабкаться на самую вершину, где, согласно преданию, хранилась та достопамятная наковальня Чингисова, было невозможно.
С утеса открывался вид на пространство необозримое. Правда, на востоке чуть синели вдали Херуленские горы, но и к западу, и к югу тянулась освещенная закатным солнцем степь, и не было, кажется, ей ни конца, ни предела.
По словам старого монгола, Чингис часто взбирался на эту гору и ночевал на вершине. Вот, наверно, при виде беспредельности этой и запала в него дума о безграничном владычестве.
Долго не мог оторваться Иакинф от бескрайних далей.
Аркадий и Родион тянули его назад, а он все стоял и стоял на вершине утеса. Скрылось солнце. Стало быстро темнеть. Долго спускались они с горы. Камни осыпались под ногами, и на каждом шагу путников подстерегала опасность скатиться в пропасть. Быстро наступила южная ночь. Она совершенно преобразила окрестности, и они никак не могли распознать в темноте тех примет, по которым надеялись отыскать обратную дорогу. Стан находился в лощине, и огней не было видно.
Часа два плутали они, не находя стана, изорвали обувь об острые камни. Откуда-то из ущелий, изрытых дождевыми потоками, доносился вой волков. Когда они уже совсем стали выбиваться из сил и едва волочили ноги, справа вдруг раздался ружейный выстрел. Приободрившись, они повернули в ту сторону и прибавили шагу. Беспокоясь, что их нет так долго, Первушин выслал на поиски казаков.
II
Миновав Дархан, они уже не встречали больше гор. Теперь и спереди, и сзади, и вокруг была одна степь да небо, небо да степь. Порой, правда, дорогу пересекали протянувшиеся с востока на запад невысокие песчаные увалы, но и те в отдалении сливались в одну волнистую равнину, на которой напрасно было искать хоть каких-нибудь следов жизни. И во всем беспредельном мире били в глаза только две краски: густая и ровная, без единого пятнышка, синь неба да ослепительно яркая желтизна песков.
Спутники Иакинфа изнывали от скуки: каждый день одно и то же. Монахи целыми днями дрыхли до одурения в своих крытых спальнях на колесах, студенты покачивались на лошадях или между горбов верблюдов.
Но Иакинф и тут умел как-то увлечься однообразной красотой пустыни. Его тешило то яркое освещение солончаков, казавшихся издали озерами, то причудливо брошенная на песок тень от набежавшего на небо облачка, то россыпь сердоликов и халцедонов на песчаной дресве. Он уже собрал немалую их коллекцию.
Когда ехавший рядом Первушин жаловался на однообразие пути, Иакинф только усмехался про себя. Ему казалось, что у каждого дня было что-то свое, и день на день не был для него похож: по-разному светило солнце, другая была под ним лошадь, иное настроение.
-- Скорей бы кончалась эта несносная Гоби! Тощища смертная! -- проговорил Первушин, взглянув на Иакинфа и как бы ища сочувствия.
-- Время не пришпоришь, как коня, Семен Перфильич,-- отвечал Иакинф.-- Да и не надо. Куда вы торопитесь?
-- Как куда? В Пекин! Да скорей бы уже и до дому. Хорошенького помаленьку!
-- Домой вы еще успеете, а вот в Гоби в другой раз не попадете.
-- Да ну ее к лешему! И вовсе б ее не видеть. Не понимаю, как живут тут эти мунгальцы!
-- Полноте, Семен Перфильич! Попробуйте хоть раз в жизни почувствовать себя частичкой природы, как они, должно быть, себя чувствуют.
-- Ах оставьте вы вашу философию! Любите вы пофилософствовать, отец Иакинф. Одно утешение: все проходит, кончится и Гоби когда-нибудь.
Такое Иакинф встречал не раз: люди как бы подхлестывали время, стремились пораньше покончить с нынешним днем, чтобы поскорее очутиться в завтрашнем. Он помнит, как Наташа, когда начались в Иркутске эти неудобицы, не раз утешала его: не печалься, Никитушка, все пройдет. А ему и не хотелось, чтобы все проходило. Ведь то, что проходило, и было его жизнью, и он с грустью провожал каждый прожитый день. Слишком много думаем мы о прошлом, слишком стремимся в будущее. Забываем, что время, в которое мы существуем, это и есть сама жизнь. Так зачем же мы гоним ее в прошлое? Туда возврата нам нет. Вернуть отошедшее невозможно. Ему доставляло радость отдаваться течению времени. Это была такая же радость, как плыть на спине, глядя в высокое небо...
Но небо хмурилось. Ехать было нелегко. С самого вступления в Гоби их преследовал жестокий ветер. Морозы крепчали. В семь часов утра бывало двадцать пять -- тридцать градусов по Реомгорову термометру, днем теплело градусов до двадцати, иногда даже до шестнадцати, а вечером опять были те же тридцать.
Уже второй месяц нельзя было скинуть шубы. Так в шубах, в меховых сапогах или войлочных каганках и укладывались спать, заворачиваясь поверх в шкуры и войлоки. Как-то, проснувшись поутру, Иакинф обнаружил, что отморозил себе щеку. Накануне он завернулся с головой в войлок, оставив лишь небольшое отверстие для прохода воздуха, и не почувствовал, как оно обледенело от застывшего дыхания. Проснувшись, он скинул войлок, вскочил на ноги и принялся оттирать щеку снегом.
Однако человек ко всему привыкает. Постепенно складывался путевой быт. Ехали целый день, почти не останавливаясь, и все же продвигались вперед медленно, делая в сутки верст по двадцать пять, а иногда и того меньше.
Задерживали верблюды -- сии несовершенные корабли пустыни. Правда, они могли по два, по три, а иногда и по четыре дня оставаться без воды и пищи. Это, разумеется, очень удобно в такой пустыне, как Гоби, где на пространстве сотен и сотен верст не встретишь ни ручья, ни речки, а озера все соленые, и вода в них хуже морской. Единственный источник воды -- колодцы. И в них вода солоноватая, нередко затхлая и протухлая, с сильным навозным запахом, да и той на весь караван не хватает. По этой способностью по нескольку суток оставаться без воды и пищи, в сущности, и исчерпываются все достоинства верблюдов. Тащатся они едва-едва. Следуя в караване, при самой быстрой езде, они делают не более четырех с половиной верст в час. А тут еще, как назло, дул сильный и переменчивый ветер. Встречный, он упирался во вьюк, как в парус, во много раз увеличивая и без того нелегкую ношу. А стоило ему подуть в лицо снегом, верблюды и вовсе отказывались двигаться -- ложились, и никакая сила не могла заставить их подняться. Приходилось останавливать весь караван.
И все-таки, шаг за шагом, путники продвигались вперед.
Когда Иакинф спрашивал проводника, где заночуем сегодня, тот отвечал с присущим монголу невозмутимым спокойствием: "Тэмэ мэдэнэ" -- "Верблюд знает". Чаще всего это и в самом деле бывало так.
Не хватало сил дотащиться до очередной станции, где были приготовлены юрты,-- останавливались среди мертвой оледенелой степи. Хорошо еще, ежели поблизости оказывался колодец! Вбивали в промерзшую землю колышки и натягивали на них войлок, чтобы хоть немного защититься на ночь от ветра.
Разводили костер из аргала, растапливали лед и, пока нагревалась вода для чая, выпивали по стопке водки, закусывая отогретой на огне бараниной, зажаренной еще в Урге.
В эту минуту в юрте архимандрита, как бы случайно, оказывался бошко -- помощник китайского пристава, юркий молодой маньчжур, через которого главным образом и осуществлялись все связи с приставом. У него был какой-то безошибочный нюх на водку. В отличие от китайцев, которых Иакинф никогда не видел пьяными или даже подвыпившими, маньчжур-бошко всегда был навеселе и разговаривал постоянно хоть и высоким голосом, да нетвердым языком.
Церемонная китайская вежливость была у него чисто внешней шелухой, которая отлетала, как только он чувствовал запах водки или замечал что-нибудь из вещей, его привлекавших. Впрочем, ему нравилось все, что ни попадалось на глаза. То он нахваливал шубу, то шапку архимандрита, то зеркальце, то раздвижной серебряный стаканчик, то складной охотничий нож. Немало уже разных вещей успело перекочевать от Иакинфа в бездонный карман корыстолюбивого маньчжура.
Не первую станцию бошко под разными предлогами навещал архимандрита и всякий раз с жадным любопытством разглядывал большие серебряные часы Иакинфа -- то открывал, то закрывал крышку, подносил часы к уху, долго прислушивался к их тиканью и, с грустью возвратив хозяину, скромно потупив глаза, начинал пространно изъяснять все страшные неудобства, какие на каждом шагу встречает человек в пути, не имея часов.
-- Руски да-лама не зынай, как без часов пулоха,-- говорил он по-русски. (Как выяснилось, он учился русскому языку в Пекине. Поначалу он, правда, скрывал это, но потом как-то проговорился, и теперь они с Иакинфом обходились без переводчика.) -- Как это русыки говори? Без часов -- как без рук. Не зынай, када ставай, када поехала, сыколи сыпешить в дороге, када на стан будешь.
-- А солнце-то на что, господин бошко? -- прикидывался непонимающим Иакинф.-- Вот Цохор, к примеру, тот и без часов любой час по небу определит. Я уж не раз проверить его пробовал. Бывает, не спится ночью, разбудишь его часа в четыре, скажешь: "Вставай, Цохор, уже завтра настало (завтром он утро зовет), пора в путь собираться". Выйдет он из юрты, поглядит на небо и обратно: "Нету завтра, нету!" Ляжет и снова спать. А ровно в пять, тютелька в тютельку, вскочит, точно его разбудил кто...
Но бошко никак не мог согласиться с этими доводами. Вновь и вновь пространно изъяснял он архимандриту все неудобства того, что нет у него часов.
Непонятливый Иакинф выражал сожаление.
И все же, чтобы отделаться от вежливого, но неотступчивого вымогалы, пришлось подарить ему часы, хоть и жалко было с ними расставаться. Хорошо еще, что он захватил с собой лишнюю пару.
Когда вода закипала, место одного котла на тагане занимал другой, в котором варился суп все из той же баранины, а путники принимались пить чай. Иакинф всякий раз добрым словом поминал своего кяхтинского знакомца Вана, у которого купил на дорогу несколько цибиков чая. Вот когда он оценил все достоинства этого чудесного китайского напитка! Иакинф держал в руках чашку и, обжигаясь, маленькими, но жадными глотками отхлебывал золотистую влагу. "Что там в сравнении с чаем нектар гомеровских богов! -- улыбнулся он.-- Надобно, видно, как следует промерзнуть на ледяном гобийском ветру, измучиться усталостью и истомиться жаждою, чтобы понять всю животворную силу чая!"
После двух-трех чашек путники немного отогревались и пускались в нескончаемые разговоры или просто дремали, а Иакинф вытаскивал путевой журнал и, присев поближе к костру, записывал впечатления дня.
Через час-другой поспевала похлебка -- единственное блюдо их ужина. В ней ничего, кроме крупы и баранины, не было, попахивала она аргалом, но этого, казалось, никто и не замечал.
Поужинав, все укладывались спать, а Иакинф присаживался к костру, подзывал одного из проводников миссии, чаще всего рослого смышленого Цохора, и начиналась порой мучительная из-за незнания языка, но всегда занимавшая его беседа.
Еще час, а то и полтора, когда остальные уже спали непробудным сном, сидели они у костра, подбрасывая аргал в то разгорающееся, то замирающее пламя. Цохор, как Иакинф скоро приметил, был человек любознательный, и они с охотой учили друг друга: Иакинф Цохора русскому, а тот Иакинфа -- монгольскому языку. Много монгольских слов внес Иакинф в свой походный словничек, и, наверно, не меньше русских сохранил Цохор в своей свежей, ничем не изнуренной памяти.
Спал Иакинф не более шести -- шести с половиной часов в сутки. Улегшись в двенадцатом часу, в половине шестого он уже был на ногах.
Опять разводили костер и кипятили воду -- сначала для чая, а потом для пельменей, которые они везли из Урги замороженными. К семи часам с завтраком бывало покончено и начинались сборы в дальнейший путь. Но не всегда удавалось тотчас же выехать. Все зависело от того, какова была трава на месте ночлега. Много ее -- верблюды наедались быстро и караван трогался в половине восьмого, мало -- приходилось кормить дольше, да и скот разбредался по степи и собрать его было нелегко. Верблюды могут пастись только с рассветом и засветло, ночью они искать траву не умеют. Но во всяком случае в восемь -- половине девятого караван уже в пути.
Большую часть дня Иакинф шел пешком,-- верхом было холодно, особенно мерзли ноги, а в повозке уж очень тоскливо. Так можно и всю Монголию проехать, ничего не увидев. Монахов это не пугало, но себе такого он позволить не мог.
К полудню все были голодны как волки, и Иакинф объявлял адмиральский час. Всем выдавалось по стопке водки и по паре сухарей с куском вареной баранины, оставшейся от вчерашнего ужина. Баранина была с прожилками льда и хрустела на зубах, но не становилась от этого менее привлекательной. Все как-то оживлялись, делались приметно говорливее, и ехать было куда веселее, да и солнышко, если ветер стихал, пригревало.
После короткого полуденного привала до ночлега ехали уже не останавливаясь. А там повторялось все по заведенному обычаю: сегодня, как вчера, и завтра, как сегодня.
III
Гоби, или, как метко окрестили эту пустыню китайцы, Шамо (что означает "песчаное море"), подходила к концу. Они сделали по пустыне двадцать переходов, остался один, последний, но и самый трудный -- через сплошные зыбучие пески.
Беспокоило Иакинфа, что скот был приметно изнурен. Не раз, когда случалась богатая травой станция, Иакинф предлагал сделать остановку, дабы дать лошадям и верблюдам оправиться. Но Первушин и слушать его не хотел. Советов мы не терпим -- по душе нам только поддакивание. Он быстро нашел общий язык с китайским приставом. Оба рвались в Пекин. Рассчитывая поскорей добраться до столицы, они и прежде удлиняли переходы, сокращали стоянки, возражали против каждого лишнего дня отдыха. А тут еще эти пески! На последней станции у Иакинфа произошла непристойная стычка с Первушиным.
-- Как хотите, Семен Перфильич, а надобно дать скоту роздых перед песками,-- сказал Иакинф приставу.-- Иначе мы весь табун погубим.
Первушин вскипел:
-- За табун отвечаю я! Имейте это в виду, отец архимандрит! Ваше дело господу богу молиться, наши грехи пред всевышним замаливать. А вы изволите совать свой нос куда надо и куда не надо! Я в ваши молитвы не лезу и вас, ваше высокопреподобие, па-пра-шу в мои распоряжения не вмешиваться! Выступаем сегодня в ночь, и дело с концом!
Не слушая больше никаких доводов, Первушин выскочил из юрты. Но долго еще доносилась до Иакинфа его брань.
Однако что было делать? Не ссориться же с приставом по каждому поводу. Да, в конце концов, это и в самом деле не его, архимандрита, забота -- где останавливаться на отдых, когда трогаться. Все это прямая обязанность пристава.
Во втором часу пополуночи караван выступил в путь.
Первые несколько верст ехали при лунном свете по глубокому снегу. Но снег быстро сдуло. Вокруг, куда ни кинешь взор, лежат только горы песка. Порою они казались Иакинфу как бы могильными курганами над мертвою природой.
Поднявшись на одну из этих зыбучих насыпей, ни впереди, ни сзади, ни вокруг ничего не видишь, кроме нескончаемых песчаных холмов, сливающихся с горизонтом. Спустившись, или, вернее, скатившись вниз, оказываешься как бы на дне огромного песчаного котла: над пологими стенками его только небо, а под ногами -- один песок. Ни травинки для лошади, ни капли воды, коей можно было бы утолить жажду. Никакого выхода из этой песчаной западни нету, приходится лезть на осыпающуюся песчаную стену. Едва вскарабкаешься вверх, проваливаясь по колено, как опять надобно спускаться в новую яму. И ни тропинки, ни следа, шаги идущего впереди тотчас затягивает песком. Хорошо еще, что песок-то довольно крупный и тяжелый и потому не может целыми тучами переноситься с места на место при малейшем дуновении ветра. Будь он чуть помельче, и не было бы от него никакого спасения. Но хоть и крупен песок, да зыбуч, и колеса повозок увязают по самую ступицу, а верховые лошади вязнут до колен.
Иакинф дал себе слово в распоряжения пристава больше не вмешиваться. И все-таки не выдержал. Видя, что скот выбивается из сил, он велел всем спешиться.
Монахи недовольно ворчали. Иакинфу показалось, что Первушин готов был наброситься на него с нагайкой, но и он слез с лошади и тоже пошел пешком.
Лошади были изнурены до последней степени, а пескам и конца не видно.
Основную тяжесть тащили на себе верблюды. Но что это были за верблюды! Кожа да кости. Иакинф не мог смотреть безучастно на этих горемычных животных. Из кротких глаз их текли слезы, настоящие,-- совсем как у людей.
У Иакинфа сжималось сердце, когда он слышал жалобные стоны измученных животных. У них уже недоставало сил кричать от боли. Они только стонали и охали, и как эти вздохи походили на человеческие!
И в довершение всего проклятые вороны!
С тех пор как караван втянулся в пустыню, путники не встречали никаких следов жизни. Ни жаворонков, которые пели над их головами в Северной Монголии, ни дзеренов, как зовут монголы антилоп, нередко забегающих в зимнее время в Гоби из соседних областей, ни даже юрких ящериц. Лишь черное воронье кружило над караваном, подстерегая добычу. Часто зловещие эти птицы даже не дожидались, пока какое-нибудь из животных падет, а, углядев своим зорким глазом кровь, показавшуюся на потертостях или ссадинах у верблюда, опускались ему на спину и вырывали куски живого мяса. Душераздирающий рев и без того измученного животного нимало не пугал воронов.
Когда нашествие каркающих хищников становилось особенно назойливым, казаки отпугивали их выстрелами.
Утешало лишь то, что пески простирались всего на двадцать верст. Но с каким трудом давалась тут каждая сажень! Ежели бы не проводники, ни за что бы не выбраться из запутанного лабиринта зыбучих, без конца изменяющих и направление, и форму, песчаных насыпей.
Двадцать верст тащились они почти двое суток! Выехали с предыдущей станции во втором часу пополуночи и добрались до следующей, уже по ту сторону песков, поздно вечером другого дня! И это несмотря на то, что лошади неоднократно заменялись свежими, что большая часть тяжестей была переложена на верблюдов, которые несколько раз возвращались к обозу на помощь, так что под конец лошади добрели до станции едва ли не с пустыми телегами.
Наконец пески позади!
Но станция, до которой они добрались, оказалась бестравной. До следующей, где можно было бы дать скоту отдых, предстоял еще один переход.
IV
Поднявшись вместе с солнцем, Иакинф заметил, что всходило оно из-за горизонта тусклым кровавым пятном. Доброй погоды это не предвещало.
И в самом деле, ветер дул все сильнее. Резкий и порывистый, он пронизывал до костей. Даже идя пешком, невозможно было согреться, а до станции оставалось еще верст двадцать. Из-за кружившегося в воздухе снега, смешанного с песком, невозможно было ничего разглядеть уже в нескольких десятках шагов. Скот, обессиленный переходом через пески, едва тащил повозки.
Восемь верблюдов пали под вьюками, больше десятка лошадей в повозках выбились из сил и не могли идти дальше, даже верховые лошади едва плелись шагом.
А ветер все дул и дул. Несколько раз порывался не то снег, не то мелкий колючий град.
Только в шестом часу кое-как добрались до станции.
Ветер приутих. Лошади и верблюды разбрелись по степи. Люди сидели и лежали у костров, дожидаясь ужина.
Иакинф, отогрев над огнем окоченевшие пальцы, вытащил свой журнал, собираясь записать сегодняшний переход. Вдруг раздался сильный треск над головой, юрта покачнулась. Средняя подпорка, установленная на случай бури, треснула и повалилась, опрокинув стоявший на тагане котел. Костер задымил и погас.
-- Держи юрты!
-- Палатки валятся!
-- Телеги! Держи, держи! -- раздавалось отовсюду.
Иакинф выскочил из юрты.
Такой бури он еще не видывал. Тяжелые тучи песка с воем неслись откуда-то с северо-запада, ломали все, что попадалось на пути. Одна палатка совсем накренилась. Ее хотели снять, но не успели. Налетевший ураган вырвал ее, смял и унес прочь.
Что делать? И в юртах-то было небезопасно: все трещало, валилось сверху и грозило обвалом. А под открытым небом и того хуже -- ветер сбивал с ног...
Повозки зашатались и сами собой двинулись по степи. Казалось, прикрепи к ним какой ни на есть парус, и они покатятся до самого Калгана, подобно ладьям Олега, которые, по словам летописца, подходили посуху к древним стенам Царьграда.
Подвыпивший Первушин совсем растерялся. Он бегал, суетился, отдавал распоряжения, о которых тотчас же забывал.
Пуще всего Иакинф опасался, как бы не разметало ветром табун. Он приказал согнать лошадей в ложбину,-- тут была относительная затишь. Сбившись в кучу, лошади стояли на одном месте, дрожа всем телом и фыркая. Верблюды, вытянув длинные шеи, распластались на оледенелой земле.
Ураган то притихал -- и люди спешили воспользоваться коротким затишьем, чтобы укрепить юрты, разыскать раскиданных ветром лошадей, подложить под колеса повозок камни, то вновь припускал с яростной и дикой силой -- и люди бросались наземь, цепляясь за случайный бугорок, чтобы их самих не унесло вихрем.
Иакинфу было просто недосуг вспомнить о своем обещании не вмешиваться в дела пристава. Когда тот отдал какое-то нелепое приказание, Иакинф, не помня себя от гнева, набросился на него с палкой. Он распорядился всех, кого только можно было, разместить в юртах. И все же многим казакам и монголам пришлось ночевать под открытым небом. Не имея других средств защиты от стужи, они подлезали под шеи лежавших верблюдов, пытаясь хоть как-то согреться под их длинной шерстью!
Жесточайшая поземная вьюга свирепствовала всю ночь. Иакинф не сомкнул глаз. Верх юрты своротило на сторону, древки трещали и гнулись. Неукротимый ветер швырял в войлочные стенки тучи песка и снега, и казалось, вот-вот сорвет юрту с места и понесет по степи.
Утром долго пришлось расчищать вход от наметенных сугробов.
За одну ночь пала третья часть скота.
Первушин ходил как в воду опущенный. Еще бы! По неведению и нераспорядительности своей он погубил до восьмидесяти лошадей. Иакинф был зол и с трудом удерживался, чтобы опять не наброситься на него с палкой.
А тут еще пожаловал китайский пристав.
С не изменяющей ему изысканной вежливостью, которая уже начинала утомлять Иакинфа, битхеши обратился к начальнику миссии с просьбою запретить его людям истреблять воронов. Как всегда, просьба была сдобрена уверениями в совершенном почтении и самыми тонкими экивоками, доставлявшими немало хлопот толмачу.
-- Ваш недостойный спутник принужден обеспокоить просвещенного русского да-ламу сею покорнейшею просьбою, потому как вчерашняя немилостивая погода и разыгравшаяся ввечеру буря, по глубокому убеждению местных жителей, были последствием убийства птиц, коих монголы почитают неприкосновенными.
С трудом подавив раздражение, Иакинф взглянул на китайского пристава.
Тот, видимо, придавал своей просьбе особливое значение, так как явился с нею сам, а не поручил, как обычно, своему помощнику -- бошке. Накануне, желая укрыть людей от непогоды, Иакинф обратился к битхеши с просьбою выделить им еще хотя бы одну юрту. Но тот ответил через бошка, что лишней не имеет. А Иакинф проведал, что две юрты были разобраны по приказанию китайского пристава, дабы снятыми с них войлоками укутать жилища его и бошков.
-- Я готов выполнить вашу просьбу, господин бистеши, и немедля распорядиться на сей счет,-- отвечал Иакинф сдержанно.-- Хотя, не скрою, с подобною просьбою следовало бы обратиться скорее к господину приставу.
Битхеши согласно кивнул.
-- Впрочем, должен вам заметить, господин битхеши,-- продолжал Иакинф,-- что до сих пор мы не щадили жизнь воронов единственно оттого, что птицы сии жестоко терзают спины верблюдов.
Битхеши по-прежнему понимающе кивал головой. Ну что с ним поделаешь? Для успокоения почтенного китайского пристава и суеверных степняков, не желая оскорблять их религиозных чувств, какими бы нелепыми они ни казались, Иакинф вызвал сотника и тут же, при битхеши, отдал распоряжение не стрелять в воронов.
Жил-был Король,
На шахматной доске.
Познал потери боль,
В ударах по судьбе… Трудно живётся одинокому белому королю, особенно если ты изношенный пенсионер 63 лет, тем более, если именуют тебя Белая Ворона.
Дружба – это хорошо. Но с кем дружить? Дружить можно только с королём, и только с чёрным. С его свитой дружбы нет. Общение белых королей на реальной доске жизни невозможно – нонсенс, сюрреализм...
На твоей коленке знак моей ладони.
…Вырвались на волю, виртуала кони,
Исчезала гостья, как волшебный Джинн,
За «ничью» сулила, памятный кувшин… 6. Где она живёт?
…За окнами надвигались сумерки, чаю напились, наелись, она погасила свечу на кухонном столе, пошли к компьютеру.
Вполне приличная встреча старых друзей.
В последнее время очень много принято говорить о традиционной семье и семейных ценностях. Причём чаще всего в связи с упоминанием семьи нетрадиционной, включая недавнюю историю с рекламой «ВкусВилла» про семейство лесбиянок. Любители скреп традиционно скрипят шарнирами возмущения, любители нетрадиционного традиционно извиняются. Но, если принимать во внимание, что мы живём в мире лжи, то всё сразу как-то приходит в равн ... Читать дальше »