Главная » 2021»Сентябрь»7 » Отец Иакинф. В.Н.Кривцов. 026. Часть вторая ОБРЕТЕНИЯ И НАДЕЖДЫ
23:37
Отец Иакинф. В.Н.Кривцов. 026. Часть вторая ОБРЕТЕНИЯ И НАДЕЖДЫ
***
***
Часть вторая
ОБРЕТЕНИЯ И НАДЕЖДЫ
ГЛАВА ПЕРВАЯ
I
Пока отец Иакинф томился в своем заточении, переводил китайских историков, писал записки о Монголии, исповедовался в грехах пред старцем Иннокентием, а потом вдруг срывался и бражничал день-другой в обществе отца Варлаама и его братии, в Петербурге готовилось исподволь его освобождение.
Вернувшись в столицу, Павел Львович развил бурную деятельность. Прежде всего он сошелся покороче о Егором Федоровичем Тимковским, заведовавшим одним из отделений департамента. Сам Шиллинг перевелся в Азиатский департамент недавно, и знакомство с Тимковским у него было шапочное. А Егор Федорович оказался чудесным человеком, хоть себе на уме, но добродушным, образованным и обязательным. Об отце Иакинфе он был самого высокого мнения; восхищался его превосходным знанием китайского языка, китайской словесности и всех обстоятельств жизни этой отдаленной страны. Рассказал, какую неоценимую помощь оказал ему Иакинф в составлении трехтомного путешествия в Китай через Монголию.
-- Разве без отца Иакинфа я мог бы его написать? Уж не говоря о том, что и саму-то идею книги он мне подал, весь второй и третий томы, заключающие в себе сведения о Китае, Монголии и Восточном Туркестане, целиком основываются на его материалах и на его переводах.
Когда Шиллинг поделился своим планом добиться причисления отца Иакинфа к Азиатскому департаменту, он нашел в Тимковском горячего сторонника и самого деятельного союзника.
-- Павел Львович, голубчик, так это ж было б для Азиатского департамента сущее приобретение! Один отец Иакинф целого департамента стоит! Но как это сделать? Граф Нессельрод уже ходатайствовал о том пред покойным государем, и ничего у него не вышло.
-- Так ведь то перед покойным! А император Николай вряд ли будет чувствовать себя связанным решением брата. Надобно только подвигнуть графа Нессельрода, чтобы он вновь вошел с представлением к государю. К великому моему сожалению, сам я не могу за это взяться. Отношения с министром, скажу вам доверительно, у меня неважные. Граф не хотел дать согласия на мой перевод из Европейского в Азиатский департамент. Пришлось мне испрашивать соизволения самого государя. Граф этого, разумеется, не забыл. Так что, вы сами понимаете, мое ходатайство может лишь повредить делу.
Нелюбовь Шиллинга и Нессельроде была взаимной. Про графа говорили, что он отличается малым ростом, но великим умом. Павел Львович этого не находил. На взгляд Шиллинга, Нессельроде был просто сухой и педантичный чиновник, расторопный и исполнительный. Но педантичность и исполнительность молодой государь больше всего и ценил в своих министрах. И не случайно, переменив после смерти брата весь состав своего кабинета, государь по-прежнему оставил Нессельроде министром иностранных дел. Во внешних делах граф был и остался поклонником Меттерниха, недаром его прозвали "австрийским министром русских иностранных дел". Он был больше занят европейскими, нежели азиатскими делами. Что этому сухому педанту до судьбы отца Иакинфа да и до всего Азиатского департамента!
Что же касается государя, то он вряд ли станет противиться. Человек он решительный. С возможным противодействием митрополита Серафима и духовного ведомства считаться не станет. Православной церковью, в отличие от мягкого Александра, Николай управлял по-военному, ходили слухи, что обер-прокурором Святейшего Синода он собирается назначить своего флигель-адъютанта гусарского генерала Протасова. Надо думать, отцы церкви, бунтовавшие в свое время против князя Голицына, враз присмиреют.
Тимковский и Шиллинг сообща подготовили представление, с которым Нессельроде должен будет войтя к государю, и решили, что воздействовать на графа нужно будет через Родофиникина, директора Азиатского департамента. Старый, хитрющий грек -- птица стреляная, он-то уж лучше, чем кто-нибудь другой, поймет, что будет означать в изучении Востока и формирований нашей азиатской политики прикомандирование к департаменту такого знатока Китая, как отец Иакинф. Подготовить Родофиникина должен был Тимковский, императора -- Шиллинг.
Николай I еще с тех пор, как он исправлял должность генерал-инспектора русской армии по инженерной части, интересовался физическими опытами Шиллинга, а на некоторых из них и лично присутствовал. Бывал Павел Львович частым гостем и в Аничковом дворце. За ним шла слава замечательного шахматиста. Из уст в уста передавалось, как, играя в шахматы со знаменитым Ампером, Павел Львович, с завязанными глазами, легко выиграл у того партию. А императрица Александра Федоровна была довольно искусной шахматисткой. Она-то частенько и присылала за Шиллингом с приглашением пожаловать во дворец на партию шахмат. Обычно такие визиты не доставляли Павлу Львовичу особенной радости. Императрица была обидчива, обыгрывать ее было рискованно, откровенно поддаваться неловко. Но теперь он ждал приглашения во дворец о нетерпением. Авось удастся свидеться с царем и переговорить об Иакинфе.
Случай этот скоро представился. Государь был любезен и обещал рассмотреть просьбу об освобождении Иакинфа благосклонно.
И вот, когда двадцать второго октября Шиллинг приехал в Азиатский департамент, его встретил сияющий Тимковский.
-- Пройдемте ко мне, барон. Наконец-то я могу вас обрадовать: отец Иакинф освобождается с Валаама и причисляется к Азиатскому департаменту. Родофиникин только что передал мне письмо, полученное графом Нессельродом от обер-прокурора Святейшего Синода. Не угодно ль взглянуть?
-- Ну конечно же! Давайте, давайте письмо, не томите!
Шиллинг так и впился в бумагу:
"Милостивый государь
Граф Карл Васильевич,
Государь Император высочайше повелеть соизволил бывшего при Пекинской Миссии Архимандрита Иакинфа, сосланного на жительство в Валаамский монастырь в 1823 году, перевесть в Санкт-Петербург в Александро-Невскую лавру, дабы он по знаниям своим в Китайском и Маньчжурском языках мог быть полезен в Государственной Коллегии Иностранных Дел.
Монах Иакинф во время пребывания в Валаамском монастыре исправлял в оном монастыре послушания и получал все необходимое от монастыря. При переводе же его в Александро-Невскую лавру, где он должен будет заниматься единственно казенными по Иностранной Коллегии делами, Преосвященный Митрополит Серафим полагает нужным как по нынешней дороговизне, так и для того, чтобы он с большим усердием мог трудиться в назначенном ему от Коллегии деле, производить на содержание от казны от шестисот до семисот рублей в год.
По докладу моему о сем Государю Императору, Его Величество, находя справедливым, чтобы назначенное для монаха Иакинфа содержание по шестисот рублей производимо было из сумм Министерства Иностранных дел, по части коего будет он иметь в Невской лавре свои занятия, ВЫСОЧАЙШЕ повелеть соизволил снестись о том предварительно с Вашим сиятельством.
Исполняя сим Высочайшую волю, я покорнейше прошу Вас, Милостивый государь, о последующем не оставить меня уведомить.
Вашего Сиятельства
Покорнейший слуга
Князь Петр Мещерский
No 2220 20
Октября 1826"
-- Ну что ж, Егор Федорович, превосходно. Будем ждать отца Иакинфа! Но подумайте, какие скряги! Испросить на его содержание шестьсот рублей в год, и еще сославшись на нынешнюю дороговизну. Это ли не издевательство!
-- Но, Павел Львович, поелику отец Иакинф причисляется к министерству иностранных дел и самим государем повелено снестись о назначении ему жалованья с графом Нессельродом, вот и нужно, чтобы Карл Васильевич сам доложил о том государю, не полагаясь на щедрость его высокопреосвященства.
-- Совершенно справедливо. Надобно эту сумму по крайней мере удвоить. А сверх того испросить еще несколько сот рублей на ученые пособия. Ну что же. Егор Федорович, давайте-ка, не откладывая дела в долгий ящик, составим надлежащую бумагу. Надеюсь, Карл Васильевич не откажется обратиться с сим к государю.
Разговор этот происходил в конце октября, но только тринадцатого апреля следующего, двадцать седьмого года, через четыре с половиной месяца после возвращения отца Иакинфа в столицу, граф Нессельроде доложил о жалованье Иакинфа императору.
Изложив все обстоятельства дела, граф положил перед императором давно подписанное им, Нессельроде, представление.
Государь любил читать докладываемые ему бумаги. Читал внимательно, с пером в руке, помечая малейшие погрешности против русского языка, знатоком которого себя считал. Но бумаги, представляемые Нессельроде, всегда были безупречны и отличались отменным изяществом. Граф всю жизнь преклонялся перед словами -- представление, депеша, меморандум; писари и письмоводители у него обладали превосходными почерками и высокой грамотностью, да и сам граф слыл великим знатоком официальной стилистики.
"...Во исполнение сего,-- читал император,-- а равно приемля в уважение отличные сведения и способности монаха Иакинфа, осмеливаюсь испрашивать ВСЕМИЛОСТИВЕЙШЕГО повеления выдавать ему ежегодно жалования по тысяче двести рублей и сверх того по триста рублей на ученые пособия, доколе он будет упражняться в переводах важнейших китайских книг, или в других общеполезных изданиях. Ежели представление сие удостоится МОНАРШЕГО соизволения, то означенные деньги -- тысячу пятьсот рублей выдавать ему за весь текущий год из сумм Министерства иностранных дел, на Азиатских посланцев положенных; а на будущее время отнести в общую смету по сему министерству, к отделу из сумм Главного казначейства".
-- Не много ль, граф, испрашиваешь? -- спросил государь.-- Помнится, князь Мещерский докладывал мне мнение митрополита Серафима о шестистах рублях.
Николай был бережлив и даже, пожалуй, скуповат в расходовании государственной копейки. Его царствование было временем величайшей за всю историю России централизации. Ни один хоть сколько-нибудь серьезный вопрос не решался минуя государя. Его величество охотно погружался в административные мелочи, и в отличие от покойного брата, который имел склонность отстраняться от принятия ответственных решений, все привык решать сам.
-- Никак нет, ваше величество, немного,-- отвечал Нессельроде по-французски.
-- Ну что ж, быть по сему,-- сказал Николай и, взяв перо, начертал: "Исполнить" и внизу аккуратно поставил:
"13-го майя 1827
Царское Село".
Но дальше дело о назначении жалованья отцу Иакинфу долго еще ходило по разным инстанциям скрипучей и неторопливой бюрократической машины российского правительства. Двадцать седьмого мая двадцать седьмого года граф Нессельроде сообщил о таковой монаршей воле министру финансов Егору Францевичу Канкрину. Но прошло еще два с половиной месяца, прежде чем четвертого августа граф Канкрин известил Нессельроде, что им отдано распоряжение о выделении денег Главному казначейству. И только двадцать второго сентября, через десять месяцев по прибытии в столицу, Иакинф получил наконец тысячу рублей за первые две трети года.
II
Раздался стук в дверь.
Иакинф поднял голову. На пороге, заполнив весь проем двери, показалась коренастая фигура в шубе. В слабом свете свечи, бледном и немощном, чуть серебрился припущенный инеем бобровый воротник.
-- Никак Павел Львович? Проходите, гостем будете,-- поднялся навстречу Иакинф.
-- Здравия желаю, отче. Ну, показывайте, показывайте, как вы устроились,-- шагнул через порог Шиллинг, сбрасывая тяжелую шубу.
Перед ним была просторная комната со сводчатым потолком об одно окно. С проворством, неожиданным а этом грузном теле, Шиллинг подбежал к окну. Оно выходило в сад. В сгущающемся сумраке видны были наметенные за день сугробы и угол собора. Шиллинг повернулся и оглядел комнату. Слева по стене стоял старенький диван красного дерева, перед ним овальный, об одной ножке, тоже красного дерева, стол и несколько таких же стульев, обитых темной материей. Приоткрытая дверь напротив вела в соседнюю комнату. Иакинф засветил еще одну свечу и, взяв тяжелый медный шандал, подошел к двери.
-- А там кабинет и спаленка,-- пояснил он.
Павел Львович прошел вслед за хозяином. Длинная, в два окна комната была заставлена книжными полками. Не золотились привычно корешки книг. Книги были преимущественно китайские, в синих холщовых чехлах с костяными застежками. Они были тут не украшением, не коллекцией, дабы похвалиться перед гостем каким-нибудь редким изданием, не утехой хозяина, чтобы мог тот, прилегши на диван после сытного обеда, навеять на себя сон, а друзьями и слугами. Книги были испещрены пометами Иакинфа, обросли закладками, грудились на столе и на подоконниках, всегда были под рукой. Задняя часть комнаты была отгорожена занавесью из голубого китайского атласа с вышитыми по нему фениксами.
Павел Львович заглянул и за занавесь. Там стояла узкая железная кровать, застланная суконным одеялом.
-- Что ж, недурно,-- сказал Шиллинг, потирая застывшие на морозе руки.
-- Преотлично, Павел Львович, преотлично. А главное -- книги. Вот они, милые.-- Иакинф подошел к полкам и вроде даже с нежностью погладил костяные застежки.-- Вы и представить себе не можете, Павел Львович, как мне не терпится всурьез приняться за дело. Ведь столько лет прошло попусту! На Валааме то одного, то другого не оказывалось под рукой.
Из-за окна донеслись звуки благовеста. И тотчас в келью вошел послушник.
-- Отец Иакинф, велено звать вас ко всенощной.
-- Ступай, брате, ступай. Стояние у всенощной мне вредительно,-- серьезно, без улыбки сказал Иакинф.
Послушник потоптался на месте и, неловко повернувшись, вышел.
-- Ну что ж, отче, раз идти ко всенощной вам вредительно,-- усмехнулся Шиллинг,-- а приниматься за труды уже поздно, поедемте-ка мы с вами к князю Одоевскому. Нельзя же, право, все сидеть бирюком в своей келье. Хватит, насиделись на Валааме. Эдак вы середь китайских фолиантов ваших совсем окитаитесь...
-- Помилуйте, Павел Львович. Как же, право... так сразу...-- говорил Иакинф, усаживая гостя в кресло.
-- Князь Владимир Федорович -- человек не ахти какой богатый, но, как говорят, тароватый. Двери его дома для всех открыты. По субботам у него любопытнейшее общество собирается -- ученые и путешественники, литераторы и музыканты, ну и, конечно, светские дамы и статские советники, даже действительные,-- пошутил Шиллинг.-- Впрочем, к чему я вам все это рассказываю? Сами увидите...
Шиллинг вскочил на ноги.
-- И слушать не хочу никаких отговорок,-- замахал он руками, заметив умоляющий взгляд Иакинфа.-- Да я вас со всем Петербургом перезнакомлю.
-- Ну к чему мне весь Петербург, Павел Львович...
Но Шиллинг был неумолим.
Они вышли за ворота. С лаврской звонницы все еще неслись удары соборного колокола. Снег, который шел почти весь день, наконец перестал. В воздухе носились только редкие хлопья. На столбах забора белелись высокие снежные шапки. Черные сучья давно облетевших деревьев не казались теперь такими голыми, они тоже оделись в пушистый белый наряд. Несмотря на сумерки, было почти светло от только что выпавшего, нежнейшей белизны снега.
У самых ворот стояли полузанесенные снегом извозчичьи санки и дремал на облучке нахохлившийся возница.
-- А не пройтись ли нам, батюшка, пешечком? -- спросил Шиллинг.-- Ведь не часто вы в Петербурге такое увидите. Вы знаете, что сказал мне намедни Сенковский? Наша Северная Пальмира, говорит, напоминает женщину, прелестную, юную женщину, заточенную в сырой и мрачной темнице. Сравнение не худо, вы не находите? Тут ведь и впрямь чуть ли не полгода ночь непроглядная. Небо хмурое, атмосфера какая-то мглистая, и лица у всех пасмурные -- небесам под стать. А посмотрите, что нынче кругом делается!
Иакинф огляделся. И в самом деле, от этого сверкающего, свежего снега город казался праздничным, принаряженным.
Шиллинг расплатился с ожидавшим его извозчиком, они повернули налево и пошли вдоль старой Невской перспективы. На улицах только что зажгли фонари, и весело засверкали в нарядном их свете снежинки.
Прохожих на Невском было немного в этот вечерний субботний час, и почти каждый оборачивался, окидывая взглядом любопытную пару: невысокий, тучный барин в широкой шубе с бобровым воротником, в круглой, тоже бобровой, шапке, и длинный, сухопарый монах, широко шагавший рядом, опираясь на посох. Приятели шли, не замечая встречных. На душе у Иакинфа было светло и радостно,-- под стать этому легкому, пушистому снежку. Осталось позади валаамское заточение. Правда, от монашества его так и не освободили. Но у него -- друзья, просторная келья, где он может наконец собрать и расставить книги и приняться за осуществление давних своих замыслов.
Дорогой Павел Львович рассказывал про Одоевского.
-- Князь Владимир Федорович -- фигура прелюбопытнейшая. По рождению он едва ли не первый аристократ России. Род князей Одоевских ведет начало от самого Рюрика. Право, не знаю, кто другой на Руси может похвалиться такой древностью рода. А вместе с тем князь отчаянный либералист. Кого только не увидишь у него! И все чувствуют себя в кабинете у Владимира Федоровича как дома. И все для хозяина совершенно равны. Пожалуй, он даже предпочтет ученого или путешественника и вообще специалиста в своей области какому-нибудь важному сановнику.
-- А что же сам князь?
-- Князь -- человек увлекающийся. Это настоящий ансиклопедист -- писатель, музыкант, философ. До переезда в Петербург он вместе с Кюхельбекером (да, да, это один из тех несчастных) издавал в Москве альманах "Мнемозина". Не видали? А впрочем, где же вам было видеть? Издание примечательное! Правда, многие посмеивались над сим альманахом, называли его нападки на старые воззрения дерзостью запальчивых мальчишек. А это был едва ли не первый удар по обветшалым теориям века минувшего. Может быть, удар этот наносила и в самом деле рука неопытная, но удар был меткий.
-- А что же делает князь в Петербурге?
-- Где-то служит. Кажется, в министерстве внутренних дел. Но он не любит распространяться о своей службе. Пишет сказки и повести, музыку и о музыке, и сам, как увидите, недурно музицирует. На клавикордах и на органе. И очаровательный собеседник.
До Миллионной, где жил князь, они все же не дошли и у Гостиного двора взяли извозчика.
III
Князь Владимир Федорович жил, собственно, не на Миллионной, а за углом, в переулке, что вел от Конюшенного моста к Неве, в скромном флигельке дома своего тестя, Степана Сергеевича Ланского...
Лакей, отворив дверь в гостиную, объявил:
-- Барон Шиллинг фон Канштадт, отец Иакинф!
Иакинф прошел вслед за Шиллингом в изящно обставленную и довольно вместительную гостиную. В углу, за круглым столом, перед большим серебряным самоваром величественно восседала княгиня Ольга Степановна, жена Одоевского, и сама разливала чай. Рядом сидел какой-то розовощекий сановник, с белесым дымком тоненьких, пушистых волос вкруг лысой головы, в белых форменных панталонах и со звездой на груди, двое андреевских кавалеров, красивый офицер в кавалергардском мундире. Несколько дам, глубоко декольтированных по тогдашней моде, и молодых людей в щегольских фраках расположилось вокруг в удобных креслах.
Оказавшись в этой блестящей и многочисленной компании совершенно незнакомых ему людей, Иакинф чувствовал себя немного неловко, но Шиллинг шепнул, чтобы он держался свободнее: обоюдные представления производились тут только в интимном кругу или уж в каких-либо чрезвычайных случаях.
Проворный Шиллинг, приветливо улыбаясь и раскланиваясь направо и налево, направился к хозяйке дома и, приложившись к ручке, представил своего приятеля. Чувствуя на себе любопытные взгляды, Иакинф поклонился и приблизился к княгине, чтобы засвидетельствовать высокое свое почтение. Сказал он это, кажется, излишне громко. Ее сиятельство удостоили необычного гостя легонького наклонения головы и приветливой улыбки. Иакинф приметил, с каким любопытством окинула его взглядом хорошенькая княгиня. На смуглых ее щеках проступил румянец. Невольно пришли на память слова Шиллинга, что жену князя называют la belle Creole. Цветом лица она и в самом деле напоминала креолку. Еще раз поклонившись ее сиятельству, Иакинф отошел в сторонку.
Перебросившись шутливыми приветствиями с двумя-тремя знакомыми, Павел Львович потянул Иакинфа в "львиную пещеру", как звали тут кабинет князя.
Кабинет этот ("на чердаке", как сказал Шиллинг) совсем не походил на изысканную гостиную, которую они только что покинули. "Львиная пещера" Одоевского напоминала скорее какой-то музей, лабораторию ученого, а может, и средневекового алхимика. В переднем углу красовался человеческий костяк с голым черепом. На полках, на столах, на стульях, на подоконниках и прямо на полу громоздились книги -- фолианты и квартанты в старинных пергаментах, с писанными от руки ярлыками и множеством закладок между страниц. Просторная комната была заставлена столами и этажерками с таинственными углублениями и ящичками. Среди разбросанных всюду книг стояли причудливые склянки и химические реторты, банки с заспиртованными насекомыми и растениями и какие-то уж совсем неведомые Иакинфу аппараты. На стене -- большой портрет Бетховена с пышной седеющей гривой и в красном галстуке. Под портретом -- фортепьяно, и на крышке его тоже груда книг.
Посреди комнаты, вокруг большого стола, сидели в креслах сам хозяин и несколько мужчин с длинными трубками в руках.
Когда Шиллинг и Иакинф появились на пороге, князь поднялся им навстречу. Иакинф увидел перед собой молодого еще человека с приветливым, задумчивым лицом, едва обрамленным снизу пушистой бородкой. Радушно, как со старым знакомым, поздоровавшись с Шиллингом и познакомившись с Иакинфом, князь представил монаха гостям, придвинул кресла и ящик с сигарами и, чтобы дать ему возможность оглядеться, продолжал беседу, прерванную их появлением.
Вполуха прислушиваясь к ней, Иакинф разглядывал собравшихся. Гости князя приметно отличались от тех, кого он только что видел в гостиной у княгини. (Шиллинг вполголоса называл их Иакинфу.)
Разговор шел о последних явлениях литературы, преимущественно отечественной.
Один из гостей князя, розовый господин с очками в золотой оправе на курносом лице, высказал мысль, не слишком ли много значения мы, русские, придаем поэзии, и литературе вообще, в ущерб практической деятельности.
-- Вот потому-то мы и отстали от Европы так безнадежно,-- заключил он.
Одоевский резко на него ополчился.
-- Да как же вы можете так! -- запальчиво говорил он.-- Литература -- это же один из термометров духовного состояния общества. Вот вы всё твердите: Европа, Запад! А этот чуткий термометр показывает неодолимую тоску, господствующую на Западе, отсутствие всякого общего верования, надежду без упования, отрицание безо всякого утверждения...
Иакинф прислушался и с интересом взглянул на князя. Тот поднялся с кресел и, размахивая зажатой в руке длинной трубкой, принялся шагать по узким проходам своего заставленного кабинета.
-- А что до поэзии,-- продолжал князь,-- то как же человек может обойтись без поэзии? Как один из необходимейших элементов она должна входить в каждог действие человека. Да без нее сама жизнь была бы немыслима! -- Князь подошел к одному из шкафов, заставленному какими-то колбами и ретортами, и, тыча в них трубкой, из которой сыпались искры, говорил убежденно: -- Символ этого психологического закона мы видим в каждом организме. Всякий живой организм образуется из углекислоты, водорода и азота. Пропорции этих элементов разнятся почти в каждом животном теле, но без одного из этих элементов существование любого организма было бы невозможно. Вот так и в мире психологическом -- поэзия есть один из тех элементов, без которых древо жизни должно было бы засохнуть, а то и вовсе исчезнуть.-- И князь победно взглянул на противника.
Тот, однако, ж, не чувствовал себя побежденным.
-- Простите, князь, вы человек просвещенный и, я убежден, согласитесь со мною, что мы катастрофически отстали от цивилизованных государств Запада. Там уже повсюду вошли в быт паровые машины и фабрики. А дороги? Там всюду шоссе понастроили, чугунные рельсы прокладывают, а у нас... А все отчего? От лени да мечтательности, от поэтического настроения ума русского. Вот это, пожалуй, самая резкая черта нашей народности!
Присевший было в кресла Одоевский опять вскочил.
-- Ежели бы это говорил чужестранец, это бы уж куда ни шло. Ему позволительно говорить о нашей отсталости и не замечать у нас ничего хорошего. Но как можете вы, русский, говорить о своем отечестве с таким пренебрежением? В общем ходе просвещения Россия, на мой взгляд, не только не отстает от Европы, но во многих случаях даже опережает другие, по общему признанию просвещенные государства Европы. Даже и и том, что касается физических применений разных изобретений и усовершенствований. Вот вы говорите о чугунных дорогах, но они вовсе не так уж новы. На наших железоделательных заводах на Урале они существуют бог знает с какой поры. Англия и Америка хлопочут теперь о подводных судах, а у нас еще при Петре были деланы такие опыты.
-- Но согласитесь, князь, отличительная черта нашей народности...
-- Народность, народность! Народность -- великое слово. Но смысл его, будучи преувеличен, может довести до бессмыслицы, то есть до рабского, слепого повторения того, что делали предки. Они пили каждый праздник -- и нам следует пить. Они боялись всякого нововведения -- и нам следует от него отмаливаться, как от бесовского наваждения. Нет, милостивый государь, я вас к национальной ограниченности не призываю, застоя не проповедую! Народность есть одна из тех наследственных болезней, от которых умирает народ, ежели не подновит своей крови духовным и физическим сближением с другими народами. Назидательный нам всем пример -- Китай. Что вы на это скажете, отец Иакинф?
Так, еще не осмотревшись как следует, Иакинф оказался втянутым в беседу. Вступал он в этот спор поначалу с оглядкой: перед ним были незнакомые люди, которых он встретил впервые, и обстановка была непривычная. Но он слишком долго молчал, чтобы отказаться от этой возможности выговориться. Да и спор задевал его за живое.
-- Вот вы сказали, князь, о национальной ограниченности и для примера на Китай сослались. Да и вы ль один! Чуть что, так о китайской стене толкуем. Отгородились, мол, от всего мира и знать ничего не хотят и ведать не ведают. Признаться, я и сам некогда так же про то мыслил. Пока не понял, что вовсе не для того они себя стеною огородили.
-- А для чего же? -- послышались голоса.
-- Как бы это сказать покороче?.. Вот монголы сколько народов на земле полонили? До самого Дуная орды их докатились, и ведь ничего, кажется, их остановить не могло. Но наши-то пращуры до тринадцатого века про них и слыхать не слыхали. А над Китаем они с севера все время висели. Да и не только они, а и предки их далекие. Хюнну, которых у нас гуннами прозывают, сися, кидане, чжурджени. Сколько веков народы сии кочевые, бранелюбивые варвары северные набеги на Китай чинили? И сосчитать немыслимо. Вот оседлые, земледельческие китайцы и надумали оградить себя от набегов кочевых северных народов Великою стеною. Они полагали, что ежели кочевники и перелезут через Великую стену, то уж коней-то своих через стену не перетащат, а без коней они воины худые.
-- Может быть, все это и так,-- сказал все тот же розовощекий человек в очках (магистр университета, недавно приехавший из Берлина, как шепнул Иакинфу Шиллинг).-- Но отгородились китайцы стеной не только от варваров, но и от всего цивилизованного мира -- и закисли в своей китайщине. И вот вам результат: нет, кажется, на свете страны, более противуположной просвещенной Европе. Китай -- это же совершенно другой мир, едва ли не во всех отношениях. И в нравственном так же. Европеец -- жив, учен, открыт, благороден. Китаец, напротив, полумертв, дик, низкодушен.
Иакинф холодно посмотрел на тщательно выбритого румяного магистра.
-- Что ж, видно, каждая сосна своему бору шумит,-- сказал он сдержанно.-- Но вот наша беда-то в том и состоит, что мы подходим к Китаю со своею европейскою меркою, пытаемся все мерить на свой европейский аршин. И вот древняя страна сия и поныне остается для европейцев непонятной и загадочной, а иным просвещенным мыслителям вроде вас,-- поклонился он магистру,-- еще и дикой кажется.
-- Но, простите, отец Иакинф, вот уже два столетия, как в Европе непрерывно выходят книги о Китае. Из них уже огромную библиотеку можно составить. Мне самому приходилось читать сочинения европейских хинезистов. Они весьма подробно описали и естественное состояние сего государства, и нравственность китайцев, и гражданское состояние народа.
-- Все это, конечно, так,-- сказал Иакинф спокойно.-- Но кто же писал о Китае? По большей части римско-католические веропроповедники. Увлеченные ревностью к христианству, они нарисовали все то, что вы изволили перечислить, весьма черными красками. И вот читаешь многочисленные их сочинения и на каждом шагу разводишь руками, будто вступил в какой-то невообразимый хаос. На каждом шагу тебя подстерегает странная противуположность привычным понятиям, одно варварство и невежество. А все отчего? Оттого, что пытаемся судить о тамошних вещах по нашим привычным понятиям. Тогда как в Китае всё то же и всё не то
-- Какое там то же! Там всё шиворот-навыворот. Одна китайская грамота чего стоит! Это правда, что там каждое слово отдельным гиероглифом пишется?
-- Правда,-- усмехнулся Иакинф.
-- Сколько же у них этих гиероглифов?
-- В словаре, изданном в минувшем веке по распоряжению императора, правившего под девизом Кан-си, пятьдесят три тысячи.
-- С ума сойти! Да как же их можно выучить?
-- Ну, все их учить и не надобно. Многие встречаются только в редких сочинениях древних авторов. Достаточно выучить тысяч семь -- десять.
-- Нечего сказать, утешили: десять тысяч! Вот на бессмысленную зубрежку их и уходят все умственные силы народа!
-- Почему же на бессмысленную? Да ежели бы в китайских гиероглифах не было никакой системы, не то что десять тысяч, и тысячу выучить было бы немыслимо. А в них есть своя система, и очень стройная. Ежели пожелаете, милостивый государь, я готов за год обучить вас по крайней мере двум-трем тысячам гиероглифов.
-- Нет уж, увольте!
-- А сколько вы сами знаете, отец Иакинф? -- спросил Одоевский
-- Я, право, не считал,-- улыбнулся Иакинф,-- но тысяч десять, я полагаю, знаю.
-- А эти пресловутые китайские церемонии,-- опять вмешался магистр.-- Они же иссушают душу и держат человека в рабской покорности и скотской ограниченности.
-- Ну конечно, я так и знал: китайские церемонии! Они вошли в Европе в пословицу. Но ежели сказать вам правду, мы и тут твердим одни слова, а сущность дела совсем не разумеем. А у китайцев, изволите ли знать, есть такая пословица: "Мало знаешь -- многому дивишься. Увидал верблюда и думаешь -- у лошади спина вспухла". Вот и опять, чуть что -- мы свой русский аршин вытаскиваем. Подумать только, какой смешной народ! Вместо того, чтобы друг другу руку пожать, к лицу своему кулаки подносят. Экие варвары!.. А откуда вы слыхали-то об этих китайских церемониях, позвольте вас спросить?
-- Как откуда? Читал у европейских путешественников. У того же Де Гиня и аббата Бросье.
-- Гросье, вы хотите сказать? А эти европейские путешественники писали о разных китайских обрядах большей частью в смешном виде, да многое в своих издевочных описаниях еще и преувеличили. Чтобы жить с человеком, надобно его хоть немножко понимать. А я вам должен сказать, что со многими католическими аббатами в Пекине мне приходилось не по-китайски, а на латыни объясняться... Смею вас уверить, господа, что ежели вы будете смотреть на физиономию китайцев, на их движения и повадки со вниманием и без предубеждения, то ничего странного вы не увидите. Неверность же взгляда зависит главным образом от того, что мы судим об чужестранном по сравнению со своим, которое по привычке кажется нам естественнее и ближе. Ну, а пригласите-ка вы китайцев сюда, в гостиную к князю Одоевскому, погляди они, как вы дамам ручки целуете, или -- боже упаси -- танцуете, обняв их за талию, или садитесь на диван рядышком с какой-нибудь вполодетой, на их взгляд, красавицей, так они бы вам тоже вердикт вынесли самый строгий и определенный: бу-цзян-ли!
-- Что сие значит?
-- Ежели буквально перевести -- не понимают вежливости или церемоний, как вы изволите говорить. Вам это выражение может показаться очень мягким, а я не знаю у китайцев другого более бранного. Уж ежели не по букве, а по духу это перевести, так надобно сказать так: скотина, свинья, человек без стыда и совести!
Иакинф говорил грубовато, горячо и резко, сильно напирая на "о". Он давно уже снял рясу и остался в длинном монашеском подряснике, так отличавшемся от окружающих фраков и мундиров. Прослышав про любопытные рассказы о Китае, светские господа и дамы понемногу тоже переходили в кабинет князя.
-- И должен вам признаться, господа,-- продолжал Иакинф,-- что в этих пресловутых китайских церемониях я, право, ничего дурного не вижу. Да уж ежели вы хотите быть точным, так надобно бы говорить не о церемониях, а об ритуале, правилах поведения. Восходят-то они к чинному поведению в храме предков. И самый-то гиероглиф "ли", который у нас "церемонией" переводить принято, состоит графически из двух частей: дух и сосуд. Но эти правила поведения давно уже вошли в быт как этикет, учтивость и служат основой всех взаимоотношений между людьми. И не только у высших сословий, приметьте, но и у простолюдинов. Сколько раз на улицах китайской столицы, а уж я исходил ее вдоль и поперек, наблюдал я эдакую сценку: бегут два неграмотных тачечника навстречу друг другу со своими тележками и вдруг бросят оглобли, остановятся, станут в чинную позу, вот этак, руки по швам,-- Иакинф показал, как,-- осведомятся о здоровье, откланяются и бегут себе дальше, каждый своей дорогой. Самый простой, неграмотный поселянин не крикнет: "Эй, ты там, чего расселся, дорогу!", а скажет: "Заимствуюсь светом", то есть "заимствуюсь светом вашей уважаемой личности и позволю себе потревожить вас". И так на каждом шагу. Вообще надобно вам сказать, что китайская чернь куда учтивее и, если угодно, образованнее черни европейской.
-- Ну, а китайские пытки! Это же какой-то ужас! Все эти бамбуковые планки, стискивание ножных лодыжек у мужчин, а у женщин -- пальцев на руке!
-- Да, конечно...-- замялся Иакинф.-- Но надобно сказать, что пытки сии употребляются только в том случае, когда все улики говорят против преступника, а он упорствует. Ну а дыба, а шпицрутены, милостивый государь, по-вашему, лучше? -- перешел в свою очередь в наступление Иакинф.-- А сквозь строй прогнать или з Сибирь сослать?
Но тут князь Владимир Федорович поспешил увести разговор от этой щекотливой темы.
Китай в тот вечер был чуть ли не единственной темой всех разговоров в кабинете Одоевского. Шиллинг с удивлением смотрел на своего приятеля. Оказывается, под черной рясой монаха скрывалась страстная натура бойца. Каверзные вопросы не смущали, а только раздражали его. Говорил он увлеченно, с неподдельной горячностью. Стоило только раздаться нападкам на милый его сердцу Китай, он чувствовал себя задетым за живое, набрасывался на противника с яростью барса и в выражениях тогда особенно не стеснялся. Нередко припирал противника к стенке, развеивал в прах его доводы, делал его смешным и жалким.
Перебравшиеся в "львиную пещеру" князя гости Ольги Степановны с любопытством слушали рассказы странного монаха, втихомолку посмеивались его запальчивости и необычному, на "о", выговору, даже когда он переходил на французский.
IV
Выходил Иакинф от князя уже за полночь. Высоко в небе сияла в три четверти луна. На белый снег ложились короткие синие тени. Он повернул на набережную. Гранитный парапет был припушен снегом. На том берегу отчетливо вырисовывались очертания крепости. Почти над самым шпилем собора сияла Полярная звезда. Вот где-то на кронверке этой крепости повесили тех пятерых. И подумать только, среди них сын Ивана Борисовича Пестеля. Вот ведь как судьба разводит людей: у эдакого-то отца и такой сын! А говорят: яблочко от яблоньки недалеко падает. На ум пришел Николай Александрович Бестужев. Когда Иакинф вернулся с Валаама, он все допытывался, где же Бестужев. А он, оказывается, тоже участвовал в возмущении. Этого Иакинф даже предположить не мог. Больше того -- даже привел четырнадцатого декабря на площадь матросов Гвардейского флотского экипажа. Чего только не передавалось о нем в народе -- будто вместе с братьями захватил он Адмиралтейство, а потом корабль, и отстреливался от наступающей пехоты и артиллерии. Павел Львович сказывал: осудили его на вечную каторгу. Где-то он теперь, сердешный? Где-то в Сибири, должно за Байкалом.
Город спал. Постояв в раздумье на набережной, Иакинф пошел неспешно к Летнему саду.
Разговор взволновал его. Сколько неподдельного интереса к Китаю чувствовал Иакинф за вопросами, которые посыпались на него со всех сторон! И сколько наивного невежества. Ведь ничего-то толком не знает наше образованное общество об этой стране. Одни курьезы. Одна нелепейшая китайщина. Да и та идет к нам не с Востока, а с Запада. Это к нам-то, а мы граничим с Китаем на протяжении тысяч верст.
Хотелось немедля приняться за работу. Он даже на знал, с чего начать свои публикации. Столько было сделано, вернее, начато и в Пекине, и на Валааме, столько заготовлено переводов и набросков! Он невольно ускорял шаги. Хотелось поскорее оказаться дома. Будто у него есть дом!
Он шагал по заснеженным улицам, а из головы не выходил Бестужев. У него-то, Иакинфа, есть все же крыша над головой, книги, дело, которым может наконец заняться. Нечего бога гневить. А где, в какой норе томится теперь Николай Александрович?..
С тех пор Иакинф заходил иногда к Одоевским. Владимир Федорович встречал его с неизменным радушием.
Иакинфа влекло в молодом князе его трудолюбие, настоящая страсть к труду. Сам ревностный труженик, Иакинф высоко ценил в людях это свойство. А Владимир Федорович не знал в трудах ни лени, ни усталости. Лень он называл славянщиной и не допускал ее на порог своего кабинета. Да и сам кабинет носил резкий след его натуры. Это была скорее мастерская труженика и ученого, нежели приют отдохновения, как у других светских людей. И бесчисленные книги, обросшие, как и у него, закладками, и музыкальные инструменты, и какие-то снадобья в колбах и ретортах, и тигли и жаровни -- все это свидетельствовало о разнообразии занятий, о бессонных ночах, проведенных в трудах и исследованиях.
Иакинфу нравилась в князе пытливость ума, жажда знаний. Все новое интересовало его, заботило, увлекало. Иногда Иакинф с улыбкой подмечал, что Владимир Федорович относится к его рассказу о чем-нибудь новом, прежде ему неизвестном, даже с каким-то ребячливо-восторженным увлечением. Он и сам как-то признался:
-- Вы знаете, отец Иакинф, любознательность, желание открыть для себя новое есть, пожалуй, основная моя стихия. Она постоянно мешается во все мои дела, перемешивает их, порой попросту жить мне мешает,-- смущенно улыбнулся он.
-- Ну, это страсть, на мой взгляд, совсем не худая,-- успокоил его Иакинф.
-- И я чувствую, мне в век от нее не отделаться: все что-то манит, все чего-то ждешь вдали, душа рвется, страждет...
Беседовать с ним было одно удовольствие. Он чем-то напоминал Иакинфу графа Потоцкого. И потом, у него собиралось такое интересное общество -- князь Петр Андреевич Вяземский, прирожденный острослов, во время своих кратковременных наездов он рассказывал о журнальной жизни Москвы, пересыпая свои рассказы мрачноватыми эпиграммами; Василий Андреевич Жуковский, обычно являвшийся к князю прямо из дворца; критик и журналист Петр Александрович Плетнев...
Правда, поначалу Иакинфа. смущали светские знакомые князя. Но князь умел с какой-то простодушной хитростью спровадить безучастных вельмож, чуждых науке и литературе, в гостиную княгини, которую окружало обычно светское общество, а сам возвращался в свою "львиную пещеру" и с юношеским жаром бросался в жаркие споры, которые не утихали в его кабинете. Он умел как-то незаметно, как бы и вовсе безо всякого вмешательства, устроить так, что каждый из гостей как бы случайно оказывался рядом с тем, кто его мог заинтересовать, или в той группе, которая больше всего ему подходила.
Любил Иакинф и музыкальные вечера князя. Иногда приезжал какой-нибудь музыкант или сам князь садился к фортепьяно. Иакинф забивался в уголок и слушал, притаясь, с погасшей сигарой в руке. Музыка захватывала его, будила полузабытые воспоминания. Порой они вроде и вовсе не были связаны с вызвавшими их музыкальными образами и все-таки как-то прихотливо переплетались с ними.
Жил-был Король,
На шахматной доске.
Познал потери боль,
В ударах по судьбе… Трудно живётся одинокому белому королю, особенно если ты изношенный пенсионер 63 лет, тем более, если именуют тебя Белая Ворона.
Дружба – это хорошо. Но с кем дружить? Дружить можно только с королём, и только с чёрным. С его свитой дружбы нет. Общение белых королей на реальной доске жизни невозможно – нонсенс, сюрреализм...
На твоей коленке знак моей ладони.
…Вырвались на волю, виртуала кони,
Исчезала гостья, как волшебный Джинн,
За «ничью» сулила, памятный кувшин… 6. Где она живёт?
…За окнами надвигались сумерки, чаю напились, наелись, она погасила свечу на кухонном столе, пошли к компьютеру.
Вполне приличная встреча старых друзей.