Наконец-то он решился навестить Карсунских. Очень страшила его эта встреча, и вот все откладывал ее со дня на день.
Жили Карсунские в собственном доме на Гороховой -- напротив Московской съезжей.
Когда человек пошел доложить, оставив Иакинфа в прихожей одного, он поймал себя на том, что волнуется как мальчишка.
Отворилась дверь. На пороге показалась Таня.
-- Никита?.. Как долго тебя не было! -- сказала она просто.
Да, видно, не легко далась ей эта простота. Она остановилась, прислонясь к притолоке.
-- Таня!..-- Иакинф бросился ей навстречу, схватил за плечи, но не прижал к себе, как хотелось, а так и застыл на месте и все смотрел на нее, молча, не отрываясь.
Она была красива по-прежнему... И совсем иначе, чем прежде. Он помнил ее, в сущности, девочкой, прелестной, беззаботной девочкой. И в лице у нее было тогда что-то детски-доверчивое, и глаза лучились таким счастливым сиянием, какое может сообщить им только юность. Теперь перед ним стояла не девочка, а дама. Зрелая женщина, немало вынесшая на своем веку. Шутка ль сказать -- потерять в одночасье сына и дочь, а потом одного за другим похоронить родителей!.. Но чудно, и страдание может, оказывается, человека красить. Красота ее стала более строгой и вместе более душевной, что ли. Впрочем, обо всем этом он подумал уже много позже, возвращаясь вечером к себе в лавру. Тогда он ничего этого не думал и не замечал. Просто перед ним была Таня.
Наверное, у каждого есть свой тайник, где в виде воспоминаний припрятано немало старинных и дорогих нашему сердцу вещей, которые вроде и не нужны и с которыми, тем не менее, не хватает духу расстаться. Иакинф никогда не был скрягой. Но этими невидимыми сокровищами он всегда дорожил. Среди самых бесценных, упрятанных куда-то в дальний угол, была Таня.
И вот когда теперь, через четверть века, он увидел ее вновь, не в мечтах, не в воспоминаниях, а наяву, во плоти и крови, все женщины мира -- настоящие, прошлые и будущие -- перестали для него существовать. Перед ним была Таня. Его Таня...
-- Что же мы стоим?.. Проходи в комнаты. Сане что-то нездоровится...
Они прошли в просторную, светлую комнату, видно служившую и гостиной, и столовой одновременно.
-- Саня! Ты только посмотри, кто к нам пришел!
С дивана поднялся полный человек с румяным, но усталым лицом. Саня! Вот кого Иакинф мог бы и не узнать, столкнись с ним на улице. Он будто стал ниже ростом, должно быть оттого, что растолстел. В представлении Иакинфа Саня был человек удачливый. Счастью его можно б позавидовать, ежели бы Иакинф был способен на такое чувство. Чисто выбритый, весь какой-то ухоженный, в бархатной домашней венгерке со шнурами, он и впрямь производил впечатление человека счастливого. Но зависть Иакинф считал чувством самым мелким и подленьким. Ему и в голову не пришло бы поменять свою судьбу, со всеми ее тяготами и невзгодами, на судьбу какого-нибудь преуспевающего счастливца.
Иакинф стремительно пошел навстречу Сане, они обнялись.
-- Как хорошо, что ты наконец пришел. Рад тебе, старый друг, истинно рад!..
Они сели на диван рядком, как сиживали когда-то в Казани -- им столько надо было сказать друг, другу, о стольком расспросить и вспомнить!
Саня приветливо улыбался, а синие, чуть выцветшие его глаза смотрели на Иакинфа с какой-то затаенной болью.
Иакинф в свою очередь смотрел на Саню, и постепенно, сквозь все новое и непривычное, сквозь наплывшую с годами полноту, на которую прежде не было и намека, проступали старые полузабытые черты, та мягкая и умная доброта, которая всегда так влекла к нему.
Кухарка внесла кипящий самовар. Стол был накрыт клетчатой скатертью -- за такой они сиживали когда-то у Саблуковых. Таня расставляла на столе наливки и варенья, и Иакинфа будто перенесло на четверть века назад, в Казань, в старый саблуковский дом над Черным озером, только они представляли теперь уже не младшее, а старшее поколение. Впрочем, сегодня младшего и не было -- они чаевничали втроем. Единственная, оставшаяся после смерти старших детей дочка, Соня, которой недавно минуло пятнадцать, воспитывалась в институте и приезжала домой только на праздники.
И в разговоре, который шел за столом, они невольно обращались к прошлому, перебирали старых казанских знакомых, вспоминали былое, которое сквозь дымку времени казалось им таким прекрасным. Потом хозяева наперебой стали расспрашивать Иакинфа про Монголию и Китай. Он рассказывал о своих странствиях -- увлеченно, а о злоключениях -- синодальном суде и Валааме -- коротко, с горькой усмешкой.
-- Ну это уже все в прошлом,-- сказал Саня.-- А ныне, ныне ты становишься известным литератором. Твои статьи и переводы в "Северном архиве" возбудили много разговоров и толков.
-- Да кому же известно, что они принадлежат мне? Ведь напечатано-то все анонимно...
-- Ну, шила в мешке не утаишь,-- улыбнулся Саня.
-- Ты знаешь, Никита, с тех пор как мы прослышали, что ты уехал в Китай, мы с Саней не пропускаем ничего, что появляется об этой стране в наших журналах,-- сказала Таня.
-- Все, что у нас до сих пор публиковалось о Китае, перепечатывалось из французских да английских изданий,-- снова заговорил Саня.-- А тут одно за другим появляются оригинальные русские сочинения, изобличающие в авторе такое знание Востока, китайского языка и словесности! Как же публике не заинтересоваться автором!
-- А имя автора, к тому же, овеяно легендами! -- улыбнулась Таня.-- Ты, наверно, и представить себе не можешь, сколько тут, в Петербурге, судачат на твой счет.
-- Да и не только судачат! Смею тебя уверить, имя достопочтенного отца Иакинфа известно просвещенной публике более, нежели ты думаешь,-- сказал Саня убежденно.-- Намедни встречаю в университете адъюнкта академии Шмидта. Зашла речь о твоих прибавлениях к ответам Крузенштерна. Так ты представляешь, этот надутый спесивец, который на русских ученых всегда смотрит свысока, говорит мне: едва ли во всей Европе есть другой человек, столь хорошо знающий Китай и всю Среднюю Азию {Так в начале XIX века называли обычно Центральную Азию.}, Китайскую и Монгольскую.
-- Да, чтобы не забыть! -- спохватился Иакинф.-- Прибавления-то к Крузенштерновым ответам я принес вам в отдельном издании. Только что вышло. Вот вам на добрую память, раз уж вы оба Китаем интересуетесь.
Иакинф взглянул на сидящую напротив, у самовара, Таню.
"Счастлива ли ты?" -- спросил его взгляд.
Она ответила ему растерянной, немного грустной улыбкой и отвела глаза.
Да, спрашивать ее об этом не следовало.
Про себя-то он точно знал теперь, что счастлив не был.
Наверно, только сейчас, сидя за этим столом, он понял, чего он был лишен все эти годы -- тепла. Простого человеческого тепла. Домашнего крова, семейного очага. С какой-то отчетливой, пронзительной ясностью он понял, как одинок был все эти годы. Самообладание, правда, изменяло ему редко, он не позволял себе предаваться пустым скорбям. Да и не пустым тоже. Он гнал их с порога. Но теперь-то ему ясно: счастлив он не был. Ему казалось, что он испытал на своем веку все, что дано испытать смертному. У него есть то, что выпадает на долю немногим -- увлечение своим делом. Он долго жил, много странствовал и размышлял. Много страдал, но многому и радовался. Несмотря на монашеский клобук, который всегда его тяготил и от которого он так и не может избавиться, он не бежал мирских соблазнов, любил шумные застолья, питал страсть к женщинам, случалось к нескольким кряду, и не почитал это грехом: ведь стремление к счастью у человека в крови, зачем же его гнать? Но счастливым -- счастливым он не был.
Таня разливала чай, совсем как ее мать в те давние времена в Казани. Они предавались воспоминаниям, шутили, а на сердце было тревожно от сумятицы каких-то новых чувств, сложных и противоречивых...
Саня рассказывал, как тяжело последнее время в университете.
-- Попечитель наш -- человек, бессмысленнее которого во всей России не сыщешь. Все носится с сумасбродной идеей создать в столице настоящий "христианский университет". Силится распространить суровые принципы христианства и на такие абстрактные науки, как математика. Ты представляешь, ему хочется, к примеру, чтоб я трактовал в своих лекциях треугольник как символ троицы. Лучших профессоров из университета изгоняют. Русским не дают хода, на всех кафедрах засилье немцев.
-- По нынешним временам Саня не к масти козырь,-- сказала Таня.-- Ты же его знаешь! Ему всегда было ненавистно искательство, и он по-прежнему с юношеским пылом готов защищать справедливость.
-- Ну как же! Ты, друже, всегда был чересчур горяч и, прости, немного простодушен,-- сказал Иакинф,-- всегда лез на рожон...
-- Он и сейчас не изменился,-- вставила Таня.-- Да вот только справедливость-то вышла из моды. Но Саня верен себе, он считает, что есть нечто, моде неподвластное. И прежде всего -- порядочность.
Саня со смущенной улыбкой признался, что никак не может ужиться ни со своими коллегами, ни с начальством.
-- Пожил бы ты в лавре, средь лаврских благочестивых иноков! -- сказал Иакинф.-- Святоша на святоше. И все одинакие, будто размножили на литографском камне в синодальной типографии. Тебя-то как-никак окружают ученые.
-- Это только звучит так -- профессора, ученые! А по большей-то части, это всё такие обскуранты и по уши погрязли в искательствах. А что до начальства, так ему место скорее в казарме, нежели в университете. Вот и выходит, людей кругом много, а оглянешься -- пустыня.
Иакинф принялся над ним подтрунивать.
-- Могу тебе, Саня, один совет дать. Секрет ладить с людьми прост,-- сказал Иакинф с хитроватой улыбкой.-- Говори с ними не про то, что тебя занимает, а про то, что их занять может, что их душеньке любо. И враз прослывешь человеком умным и обходительным
-- Будто ты сам таков! -- усмехнулась Таня.-- Вы же оба никогда не могли покривить душой. О Сане уж и говорить нечего. Да разве может он слицемерить хоть в малом, прикинуться заинтересованным, когда равнодушен, сказать человеку слово похвалы, ежели считает, что тот его не заслуживает. У него всегда что на уме, то и на языке. Впрочем, это-то мне в нем и мило,-- сказала Таня, помолчав, и ласково поглядела на мужа.-- Отношений с людьми это, конечно, не улучшит, но душу от ржавчины убережет.
-- А я уж решил, что ты мне, как старому другу, пожаловаться на мужа надумала,-- засмеялся Иакинф.-- А что до начальства, тут самое главное -- на свою холку не давать охулки. Ежели ты, говоря с начальником, позволишь ему хоть раз поднять голос, пиши пропало. Но зато, ежели при первом же его грубом слове сам на него голос возвысишь, считай -- дело в шляпе. Вот увидишь, беспременно испугается и уступит. Право слово, уступит, потому как решит: ты человек с характером и задевать тебя рискованно. Поверь, друже, это многократно проверено и испытано.
-- Да, дипломат из тебя -- хоть куда! Недаром к министерству иностранных дел высочайше причислен и до столь высоких чинов дослужился,-- сказала Таня с забавно-серьезным видом.
И все трое рассмеялись.
Так они сидели за большим столом. Дневной свет постепенно угасал. Вошел слуга, зажег свечи, растопил печку. За окном шел мокрый снег, а в комнате было тепло и уютно. Большие английские часы в углу отсчитывали время. Но этого никто из них не замечал...
II
Он думал, что зайдет к Карсунским на часок, а вернулся в лавру уже за полночь. Встретились, разговорились, и он понял, что все его опасения напрасны. Было у них как-то по-особенному тепло, он не ощутил и намека на ту неловкость, которой опасался... Ну, разве что в самые первые минуты.
Бывает, что встретятся старые друзья после долгой разлуки, а им и сказать-то друг другу нечего, и разговор сразу обрывается, как только кончаются воспоминания. А одними воспоминаниями сыт не будешь. Люди вдруг понимают, что все эти годы разлуки они шли в разные стороны и очень далеко ушли от тех, какими были когда-то. Тут этого, слава богу, не случилось. Жизнь хоть и разбросала их в разные стороны, но не сделала чужими.
Конечно, время оставило на каждом из них свои отметины. Особенно это было заметно в Сане. И все же это был прежний Саня -- несмотря на одышку, на полноту, на те черты профессорской маститости, которые он обрел за эти годы. А вот Таня внешне переменилась мало. Признаться, он очень боялся увидеть ее старухой. Она же выглядела превосходно -- стройный стан, тонкая талия и ни малейшего намека на полноту. Вероятно, никто не дал бы ей сорока пяти, хотя она и не прибегала ни к каким уловкам, чтобы скрыть свой возраст, она просто не замечала его. Глядя на нее, Иакинф и сам перестал замечать свой. А вот внутренне она переменилась неузнаваемо. В ней не осталось и следа от той доверчивой девочки, какой он ее помнил, от той беззаботной, ребячливой веселости, с какой она встречала их с Саней в старом саблуковском доме над Черным озером,
Нет, не беззаботная девочка, а умудренная жизнью женщина встретила его. Чувствовалось, что она по-настоящему умна. И то была не заемная мудрость, которую можно вычитать из книг, а подлинная, какой научают беды и которую может дать лишь свой, а не чужой душевный опыт.
Как хорошо, что он не стал больше откладывать. Что бы там ни случилось, этот вечер будет для него одним из самых памятных. ***
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
I
Как и было условлено, Иакинф заехал за Шиллингом.
К Пушкину они отправились пешком. Квартировал тот в Демутовом трактире на Мойке, в двух шагах от Марсова поля, где жил Павел Львович. Шиллинг быстро отыскал пушкинский нумер, состоявший из двух обращенных во двор комнат.
В прихожей их встретил человек Пушкина и сказал, что Александр Сергеевич больны и никого не принимают.
-- Ах, какая досада! А мы пришли его проведать.
-- Это вы, Павел Львович? -- послышалось из-за двери.-- Милости прошу, проходите, проходите!
Пушкин откинул клетчатый шотландский плед, которым был укрыт, провел тонкими пальцами по спутанным волосам и поднялся навстречу, протягивая Шиллингу руки.
-- Здравствуйте, любезнейший Павел Львович! Это превосходно, что вы нашли время навестить больного. Рад вас видеть!
Выглядел он и в самом деле больным. Глаза очернены тенью, широкие рыжеватые бакенбарды всклокочены, лицо иссечено морщинами и выражает угрюмость.
-- Что с вами, Александр Сергеевич, дорогой? Я не на шутку встревожился, получив вашу записку.
-- Да что-то опять нога. И, должно быть, желчь разлилась. И вот -- валяюсь в постеле.
-- Очень, очень жаль! А у меня собралась вчера холостая пирушка. Как вас не хватало!.. Удостоен, видите ли, чина действительного статского советника.
-- Ого! Поздравляю. От души. А я всего лишь отставной губернский секретарь.
-- У отца же Иакинфа вышла в свет первая книга. Как же было не отметить такие события? Да что ж это я? -- спохватился Шиллинг.-- Позвольте представить вам моего друга -- отец Иакинф. Надежда нашей хинологии. Целых четырнадцать лет провел он в столице Поднебесной империи.
Пушкин быстро повернулся, взглянул на Иакинфа и вдруг улыбнулся, обнажая ровные, удивительной белизны зубы. Иакинфу показалось, что и весь он как-то разом переменился -- следы угрюмства будто слетели с его смуглого усталого лица.
На какой-то миг Пушкин смешался, видимо не зная, как приветствовать необычного гостя в монашеской рясе, но затем решительно протянул руку:
-- Рад познакомиться, отец Иакинф. Много о вас наслышан.
Иакинф пристально, хотя и не без доли смущения, разглядывал знаменитого сочинителя. Был тот много ниже Иакинфа и смотрел на него, слегка откинув голову, увенчанную вьющимися темно-русыми волосами. Выглядел он старше, нежели Иакинф предполагал. Но рукопожатие у него было крепкое. Да и во всей его стройной, сухощавой фигуре, облаченной в мягкий татарский халат с распахнутым воротом, угадывалась скрытая сила.
Усадив гостей в просиженные сафьяновые кресла и предложив им сигары, Пушкин сам устроился на диване -- по-турецки, с ногами.
Улучив момент, Иакинф вытащил припасенную книгу и на первой, после титула, чистой странице написал:
Милостивому Государю Моему
Александру Сергеевичу Пушкину
В знак истинного уважения от переводчика
Апреля 26-го дня 1828
-- "Описание Тибета в нынешнем его состоянии",-- прочел Пушкин. Он быстро перелистал книгу и, поблагодарив Иакинфа, тотчас забросал его множеством вопросов; они хоть и были отрывочны и беглы, но, как отметил про себя Иакинф, все шли к делу...
-- Это так отрадно, отец Иакинф, что вы намереваетесь пролить свет на сношения наши со странами Востока,-- сказал Пушкин, расспросив Иакинфа о его планах.-- Как мало мы знаем о восточных народах! А они, я убежден, могут рассказать нам о себе много нового и необычного! И похвально, похвально, что вы наметили себе целую программу переводов из китайской словесности. Именно переводы! -- горячо говорил Пушкин.-- Без переводов, добросовестных, исполненных со знанием дела, невозможно настоящее просвещение. И такое ободряющее начало! Нет, нет, это надобно отметить. Никита! -- крикнул Пушкин слуге.
Тот принес бутылку вина.
Хлопнула пробка, зашипело вино в стаканах.
Пушкин поднял свой в честь гостей. Говорил он живо, с подкупающей естественностью.
Иакинф осушил стакан и почувствовал, что исчезает неловкость, которую он испытывал на первых порах, и к нему приходит привычное самообладание. Вино тем и хорошо, что освобождает от скованности; разговор повился, как ручей,-- из стороны в сторону.
-- А вы заметили, Павел Львович,-- отнесся к Шиллингу Пушкин,-- кому книга-то посвящена? Княгине Зинаиде Александровне Волконской!
-- Как же не заметил! А чему же тут удивляться? -- с жииоетью иоскликнул Шиллинг.-- Чудная женщина! Я бы и сам с радостью книгу ей посвятил. А не выпить ли нам ее здоровье? Умница и чаровница: глаза -- как небо италийское, фигура -- истинной грации и вся -- пьянит чувства. Здоровье княгини!
Здравицу поддержали дружно.
-- Но надобно прибавить, и вы пришлись ей по душе, святой отец,-- продолжал Шиллинг, когда все осушили стаканы.-- Как она меня про вас расспрашивала, когда вы ей привет с Валаама прислали! Старый вы греховодник! -- погрозил он пальцем Иакинфу.
-- Ах, оставьте, Павел Львович! Вам бы все шутить. А я без всяких шуток по гроб жизни ее не забуду. Вот вы все в неосторожной доверчивости меня упрекаете, а бог милостив, княгиня с самого началу приняла во мне участие наиживейшее... Александр Сергеевич, наверно, и помыслить не может, как трудно было издать сие сочинение. Я ведь еще на Валааме его подготовил. Дозволение ценсора, спасибо Павлу Львовичу, получил два года назад. Ну хорошо, дозволение дозволением, а кто издавать будет? Собственных средств на издание нету -- откуда у опального монаха деньги? Да и издатели в затруднении. Сами посудите: как отважиться напечатать большую книгу никому неизвестного сочинителя, да еще поднадзорного монаха, про которого бог знает чего только не говорят в Петербурге. Вот тут-то княгиня и протянула мне руку помощи -- рекомендовала типографии императорского воспитательного дома. Так как же было не посвятить ей сей скромный труд?
-- Да не оправдывайтесь вы, не оправдывайтесь, отец Иакинф,-- продолжал подшучивать Шиллинг.
-- Но, право, как же вы с нею познакомились? -- спросил Пушкин.-- Живет она в Москве, а вы, как мне рассказывал Павел Львович, по возвращении из Пекина четыре года под строгой епитимьей на Валааме провели?
-- Да это еще до Валаама,-- улыбнулся Иакинф. -- Об ту пору княгиня в Петербурге жила. Я ведь когда из Пекина-то прибыл и под судом Синода в лавре имел пребывание, пытался куда-то свои труды пристроить. Знакомых в Петербурге ни души. Вот Егор Федорович Тимковский...
-- Тимковский? Это кто же? Уж не родственник ли ценсора?
-- Нет, нет, однофамилец. Пристав, что сопровождал нашу миссию на возвратном пути из Пекина, а ныне начальник отделения в Азиатском департаменте. Прекрасной души человек. Он и присоветовал мне снестись с директором Публичной библиотеки Олениным. Вот у него мы и познакомились.
Иакинфу пришло в голову, не больно ли он многоречив. Но взглянул на своих собеседников -- в глазах у обоих столько живого и неподдельного интереса, что продолжал с прежней обстоятельностью:
-- Ну, Зинаида Александровна, видно, была про меня от кого-то наслышана. Все расспрашивала и про Пекин, и про древности китайские... И за ужином мы рядом оказались. Так мы с ней весь вечер протолковали. И меня все расспрашивала и сама про свои упражнения рассказала. Об ту пору она славянской стариной увлекалась. И эпическую поэму про княгиню Ольгу замыслила. Не слыхал, написала ли?
-- Как же, Вяземский рассказывал, читала в Москве первые песни поэмы -- и по-русски, и по-французски.
-- А после ужина,-- продолжал Иакинф,-- села за фортепьяно и просто оволшебила всех своим пением.
-- Да, певица она превосходная! -- подхватил Пушкин.-- Помню, как при первой встрече в Москве она меня поразила. Приезжаем к ней с Соболевским, и она вдруг запела: "Погасло дневное светило, на море синее вечерний пал туман..." До того неожиданно... Не скрою, я был смущен и тронут. Хотя, быть может, это всего лишь тонкое художественное кокетство.
-- А какая актриса в ней пропадает! -- воскликнул Шиллинг.-- Не могу забыть ее в роли Жанны Д'Арк. Ах, как она пела, вы бы слышали! Как пела!
-- В опере? Где же?
-- В Риме. Разумеется на домашнем театре. В опере собственного ее сочинения на Шиллерову пьесу. А вы, я вижу, Александр Сергеевич, и сами всурьез театром увлеклись,-- сказал Шиллинг, беря со стула у изголовья дивана раскрытую книгу.-- Читаете Шекспира?
-- Для того и английский выучил. Целых четыре месяца на сие потратил. И не жалею. Игра стоит свеч. Какой писатель!
-- Да? А мне он что-то не по душе,-- признался Шиллинг.-- Не хватает ему... Как бы это сказать?.. Изящества отделки. Больно уж он небрежен. Разве можно сравнить его, скажем, с Расином?
-- Ну, Павел Львович, от вас я, право, такого не ожидал.
-- А что же тут удивительного? -- заметил Иакинф со скрытым лукавством.-- Хулить-то куда проще, нежели хвалить. Да и притом резкость осуждения одного сочинителя перед лицом другого должна быть более тому приятна, нежели восторженная похвала.
Пушкин взглянул на Иакинфа и засмеялся вдруг ребяческим веселым смехом. Какой, должно быть, счастливец, раз умеет так смеяться, невольно подумалось Иакинфу.
-- Э, да вы, отец Иакинф, оказывается, человек язвительный,-- сказал, все еще улыбаясь, Пушкин.-- Должен признаться, что похвалы даже моим собственным сочинениям оставляют меня равнодушным. А вот злая и резкая критика волнует и раздражает.-- И вдруг, посупясь, обратился к Шиллингу: -- Нет, дорогой Павел Львович, Шекспир по-настоящему велик, несмотря на небрежность, как вы говорите, а может быть, порой и уродливость отделки. Я не сравню его ни с одним драматическим писателем. Вы говорите: Расин. Расин -- королевский историограф, придворный. А Шекспир -- настоящий мужик. Но гениальный! Мужик. Вот оттого-то по временам он так груб и резок. Но зато никто, как он, не умел высказать всего, что у человека на душе... В сущности, предмет всех его трагедий -- человек и народ.
-- Не буду спорить -- может, оно и так. Но не хватает ему... Как бы это лучше сказать?.. Натуральности, жизненного правдоподобия, что ли...-- возражал Шиллинг.-- Древние римляне в иных его пьесах точь-в-точь бритты елизаветинской поры -- те же повадки и обычаи.
-- Ну и что же из того? -- парировал его возражение Пушкин.-- Жизненное правдоподобие, как вы изволили выразиться, не надобно полагать в строгом соблюдении костюма, красок, времени и места. Куда важнее подлинность страстей, правдоподобие чувствований.
-- Да и больно уж он мрачен, Александр Сергеевич, помилуйте,-- стоял на своем Шиллинг.-- Такие у него тяжкие злодеяния, такие безмерные страдания!
-- Да-да. Я и сам после чтения Шекспира нередко чувствую -- голова кругом. Всё кажется, заглянул в мрачную пропасть. Но не должно забывать, Павел Львович, что сама драма родилась на площади. А народ, он требует сильных ощущений. Для него и казнь -- зрелище. Вот оттого-то трагедия и выводила перед ним злодеяния, от которых стыла кровь, страдания, от коих лились слезы. И так не только у Шекспира. Ведь кроме короля Лира, любезнейший Павел Львович, вы знаете и Эдипа...
И спор разгорелся с новой силой.
Иакинф на первых порах больше присматривался да прислушивался, нежели участвовал в беседе сам. Да и предмет спора был ему далек. Шекспира он не читал, на театре русском не бывал со времен Казани. А китайский, в который он частенько хаживал, это же совсем другая статья. Он легко представлял себе, что любую Шекспирову пьесу, переведя на русский язык, можно сыграть на петербургской сцене, а что касается до какой-нибудь французской, так ее и переводить не надобно -- тут по-французски говорят куда бойчее, нежели по-русски. Но ему было просто невдомек, как можно сыграть китайскую пьесу на европейском театре. Тут переводом с одного языка на другой не обойдешься. Китайскую пьесу надобно перевести на совсем другой сценический лад. А между тем многое из того, о чем говорил сейчас Пушкин, применимо, должно быть, и к китайскому театру.
Иакинф молча следил за спором и с еще большим вниманием наблюдал за самими спорщиками, особливо за Пушкиным, которого ни разу до сих пор не доводилось ему повстречать. Правда, в сентябре, на осенней выставке в Академии художеств, он видел его портрет, писанный Орестом Кипренским, а на днях купил альманах "Северные цветы" на двадцать восьмой год, к которому была приложена гравюра с того портрета.
И сейчас, прихлебывая вино и прислушиваясь к беседе, Иакинф невольно сравнивал живого Пушкина с его изображением. Конечно, портрет вроде бы похож. С первого-то взгляду Иакинфу даже показалось, что Пушкин на портрете куда лучше, нежели в жизни. Этакая величавая осанка, устремленный вдаль задумчивый взгляд, на плече романтический плащ. А в жизни -- потертый халат, всклокоченные волосы, усталое, с морщинами, лицо. Но чем больше вглядывался он в сидящего насупротив человека, тем яснее видел, что так понравившийся ему портрет -- всего лишь недвижная маска в сравнении с этим живым, удивительно переменчивым лицом. Не хватает на портрете лучистой живости этим большим зорким глазам, которые в разговоре то и дело меняют цвет: то кажутся они голубыми, то вдруг темнеют и становятся совсем синими. Застыли на полотне эти яркие, четко очерченные губы, а в жизни они в непрестанном движении. А как беспрерывно меняется само выражение этого несхожего с другими, неправильного лица! Сверкнет широкая, заразительная улыбка -- и Пушкин кажется совсем юношей, но вдруг глубокая складка заляжет меж бровей -- и перед тобой усталый, немолодой уже человек, почти подстарок. Да какой же художник способен передать это на полотне? И сквозь все это, как очертания крепости сквозь завесу петербургского тумана поутру, проступают черты арапского прадеда -- чуть выдвинутая вперед нижняя челюсть, слегка приплюснутый нос, полные яркие губы, непокорные курчавые волосы.
II
Хозяином Пушкин был радушным, заботливо подливал в стаканы вино, возглашал шутливые тосты, и Иакинф скоро почувствовал себя с ним так же непринужденно и просто, как и с Павлом Львовичем. С тем-то они стали дружны как-то сразу, что вроде и редко случается в их возрасте. За два года Иакинф успел привязаться к этому дородному, немного шумному, но неизменно доброжелательному человеку. Шиллинг всегда был в отличном настроении, весел, словоохотлив, вернее, беседолюбив, всегда начинен множеством новостей, неизменно рад оказать Иакинфу какую-нибудь услугу. Вот и теперь расхваливал он Иакинфову книгу.
-- Это ведь первая в России книга о Тибете, стране воистину загадочной,-- донеслись до задумавшегося Иакинфа слова Шиллинга.-- Недаром Сенковский -- а уж он на что скуп на похвалы -- и тот пишет, что сочинение сие не только делает честь русской словесности, но и обогащает всю европейскую литературу.
-- Где это он вас так расхвалил, отец Иакинф? -- спросил Пушкин.
-- В "Северной пчеле". А я и не знал, что, это Сенковский, пока Павел Львович не сказал. Статья подписана именем какого-то Тютюнджу-оглы.
-- Ну, вас можно только поздравить! И вам, и вашей книге просто повезло. Раз уж вы становитесь литератором, вам надобно знать, отец Иакинф, что вся наша литературная торговля находится в руках этих грачей-разбойников.
-- И горе сочинителю, навлекшему их неудовольствие,-- подхватил Шиллинг.-- Можно поручиться, книга так и останется на прилавках, ежели ее разругают в "Пчеле". И слава богу, что миновала вас чаша сия.
-- Зато уж эта вас не минует,-- улыбнулся Пушкин, поднимая стакан.-- Ваше здоровье, отец Иакинф.
Поздравления эти приметно смутили Иакинфа.
-- Ведь первые-то свои статьи я опубликовал в "Северном архиве",-- сказал он.-- А господину Гречу меня рекомендовал в свое время еще Николай Александрович Бестужев.
-- С тех пор много воды утекло. И теперь вам лучше снестись с московскими журналами,-- сказал Пушкин убежденно.-- Там вас вернее оценят. В Петербурге же издатели по большей части и не литераторы вовсе, а смышленые литературные откупщики.
-- Тут больше думают о чинах и карьере, нежели пекутся о науке,-- сказал Шиллинг.
-- Совершенно справедливо. Что до учености, до настоящей любви к наукам и искусствам, да попросту -- до талантов, то все это неоспоримо на стороне Москвы. Там такие образованные критики, как Вяземский, Погодин, Шевырев, Киреевский. А в Петербурге? Тут журналы судят о политической экономии столь же игриво, как о музыке, о музыке -- туманно, как о метафизике. И всё наобум. Слов нет, иногда и остроумно, и вроде бы впопад, но понаслышке, без всяких основательных правил и сведений...
-- Да еще вдобавок и из личной корысти,-- поддержал Пушкина Шиллинг.-- Тут нашу старую пословицу надобно б переиначить: не рука руку моет, а рука руку марает!
Пушкин громко, заразительно захохотал.
-- Хорошо сказано: рука руку марает! Вот и Вяземский говорит, что наши петербургские журналы до того грязны, что их нельзя читать иначе, как в перчатках...
Разговор скоро опять обратился к Востоку. И как жадно, с каким любопытством расспрашивал Пушкин Иакинфа о приобретенных им в Китае редкостях, привезенных в Петербург книгах и рукописях!
-- Нет, решительно вам можно позавидовать. Столько вы всего повидали! Признаюсь, путешествия с детства были моею любимою мечтою.
-- Но вы ведь и сами немало попутешествовали,-- заметил Иакинф.
-- Но что я видел? Крым, Кавказ, Бессарабия. А ведь это все Россия. Никогда еще не видел я земли чужой, не вырывался из пределов отечества.
Узнав, что Иакинф готовит к печати книгу о Монголии, Пушкин воскликнул:
-- Записки о Монголии? Непременно, непременно покажите мне эту книгу! Россия и монголы -- ведь вместе с тем это еще Восток и Запад! Россия всегда находилась между тем и другим... Вот европейцы гордятся своим просвещением, а забывают, что оно было спасено растерзанной Россией. Наши предки остановили монголов на самом краю Европы.
-- И уж совсем иначе было с монгольским нашествием на Востоке,-- заметил Иакинф.-- Китай -- это ведь, в сущности, целая Европа -- и по протяженности и по народонаселению. Но не было у него такого заслона, как Россия. Одна Великая стена. А через нее монголы не затруднились переправиться, подкупив китайских стражей. И весь Китай полонили. И династию свою там учредили. Но вот что прелюбопытно, Александр Сергеич: покорясь завоевателям, китайцы совершенно переплавили их в своем котле. Скоро сии грозные властители и язык свой забыли, и обычаи растеряли. Во втором, много в третьем поколении совершенно окитаились.
-- Это действительно любопытно. Скажите, отец Иакинф, а оставило их нашествие какой-то след в языке образованных китайцев?
-- Можно сказать -- никакого! От силы два десятка слов, ну может, три.
-- Гм! И то же у нас. Ведь едва ли полсотни татарских слов перешло в русский язык. Впрочем, это естественно. Чуждый язык распространяется не саблею и не нагайкою...
-- Цивилизованные китайцы...
-- Вы лучше расскажите, отец Иакинф, хороши ли женщины монгольские? -- прервал друга Шиллинг.
-- Да как вам сказать, Павел Львович? -- оборотился к нему Иакинф.-- Ежели вы уж так любопытствуете, так можно б и самому съездить. Человек вы не старый. Чувства в вас не оледенели, как я погляжу. Да и не ахти это как далеко -- каких-нибудь восемь тысяч верст. А вообще-то у женщин монгольских, у тех, что помоложе, на лице всегда румянец и свежесть цвета. И взгляд их лукав и быстр.
-- Наверно, пугливы, как всякие кочевники? -- спросил Пушкин.
-- Нет, не скажите, Александр Сергеич. В их обращении гораздо больше людскости и ловкости, нежели сколько от кочевого народа требовать можно. Да и непорочность ложа мало они уважают и даже пред иностранцами не показывают большой застенчивости, скорее доброхотны и ласковы с ними.
-- Это вы, небось, на себе испытали, святой отец,-- рассмеялся Шиллинг.-- А что, Александр Сергеич, может, и в самом деле, махнем в Монголию, а то и в Китай, отец Иакинф сопроводителем будет надежным. Или вы, я слыхал, на Кавказ собрались?
Пушкин развел руками:
-- Собирался. И хочу попенять на вашего родственника...
-- Александра Христофорыча? Что так?
-- Отнесся к нему намедни с письмом, просил определить в действующую против турок армию.
-- И что же? -- откликнулся Шиллинг.-- Граф хоть излишней добротой и не грешит, но, насколько я знаю, человек он обязательный. На письма отвечает незамедлительно.
-- Вот то-то и оно. А тут проходит неделя, начинается другая. В середу я уж сам отправился к нему. Вышел ко мне адъютант с извинениями: граф, видите ли, очень занят и сожалеет, что не может принять. На другой день доставляют мне от графа письмо с сообщением о высочайшем отказе. Что же делать? А в Петербурге такая тоска! Не пускают на Кавказ, прошусь в Париж.
-- В Париж! Да-да. В Париж, вот куда вам надобно ехать! -- загорелся Шиллинг.-- Вы ведь сами говорите, что никогда не были за границей.
-- Не торопитесь, Павел Львович, не торопитесь! Через два дни с ответом графа является чиновник Третьего отделения Ивановский. Да вы, наверное, его знаете...
-- Ну как же! Эдакий вкрадчивый господин. Сам себе кажется наверху учтивости и взящных манер.
-- Да, да. Весь предупредительность и добродушие. На сей раз граф счел за лучшее не доверяться бумаге, а объясниться устами этого любезного господина. Чего он только мне не наговорил! И думать, мол, ненадобно и немилости ко мне государя. Его величество отказал в поездке в действующую армию единственно потому, видите ли, что меня пришлось бы определить в войска юнкером, государь же не желает подвергать опасности владыку скудного царства родной поэзии, как ему угодно было меня назвать.
-- Что же, это вполне справедливо, и насчет владыки, и насчет опасности. Кавказ! Туда же ссылают, а вы по доброй воле проситесь. Ну а в Париж-то, в Париж? -- нетерпеливо расспрашивал Шиллинг.
-- И я про то поинтересовался. "И в Париж невозможно-с,-- отвечает мне и за царя и за Бенкендорфа Ивановский.-- Его величество изволит полагать, что такое путешествие будет для вас очень обременительно!" Вот так-то, Павел Львович,-- заключил Пушкин свой рассказ.-- Видите, как пекутся о моей безопасности и о моем благополучии. Есть от чего разлиться желчи!
-- Как это несправедливо! -- Шиллинг вскочил с кресла и зашагал по комнате.-- Дворянин и поэт -- не солдат, не крепостной и не узник -- не вправе поехать за границу, не получив высочайшего соизволения! Государь всегда казался мне человеком разумным, но простите...
Тень промелькнула по смуглому лицу Пушкина.
-- Я иногда думаю, уж не лучше ль было оставаться в моем Михайловском -- равно далеко от суеты и пошлости обеих столиц,-- сказал он тихо.
Поднялся с дивана, прошелся, прихрамывая, по комнате. Стал у окна. Напротив высилась глухая стена, выкрашенная казенной охрой. Волнение его выдавали только руки, сцепленные за спиной.
Подступал вечер, тот сумеречный час, который Иакинф любил особенно -- ни день, ни ночь, час вне времени, когда теряешь всякое представление о существенности.
Но скрипнула дверь. Вошел слуга, зажег свечи и стал накрывать на стол.
Может быть кто из читателей подумает, что мой молодой человек был болезненная, экстазная, бедно развитая натура, бледный мечтатель, чахлый и испитой человечек. Напротив, Алеша был в то время статный, краснощекий, со светлым взором, пышащий здоровьем девятнадцатилетний подросток. Он был в то время даже очень красив собою, строен, средне-высокого роста, темнорус, с правильным, хотя несколько удлиненным овалом лица, с блестящими темносерыми широко расставленными глазами, весьма задумчивый и повидимому весьма спокойный. Скажут, может быть, что красные щеки не мешают ни фанатизму, ни ... Читать дальше »
Жил-был Король,
На шахматной доске.
Познал потери боль,
В ударах по судьбе… Трудно живётся одинокому белому королю, особенно если ты изношенный пенсионер 63 лет, тем более, если именуют тебя Белая Ворона.
Дружба – это хорошо. Но с кем дружить? Дружить можно только с королём, и только с чёрным. С его свитой дружбы нет. Общение белых королей на реальной доске жизни невозможно – нонсенс, сюрреализм...
На твоей коленке знак моей ладони.
…Вырвались на волю, виртуала кони,
Исчезала гостья, как волшебный Джинн,
За «ничью» сулила, памятный кувшин… 6. Где она живёт?
…За окнами надвигались сумерки, чаю напились, наелись, она погасила свечу на кухонном столе, пошли к компьютеру.
Вполне приличная встреча старых друзей.
Чуть свет три исследователя и Аннуир, одевшись потеплее и захватив котомки и ружья, отправились в путь. Горохову они оставили записку, что пошли на осмотр озер и вернутся только на следующий день, а его оставили онкилонам в залог своего возвращения. Туман был очень густ, но Аннуир быстро нашла прямую тропу к дальним стойбищам и уверенно вела своих спутников. Холод заставил их идти быстро. На траве повсюду лежал иней, и одно из озер, мимо которого прошла тропа, оказалось покрытым тонким льдом у берегов.
— Никогда еще у нас не было так холодно в это время! — заметила Аннуир при виде льда.
— Вот мы и идем в долину Тысячи Дым ... Читать дальше »