После отъезда шумного посольства Иркутск словно опустел. Медленно потянулись дни и недели. Зима в тот год пришла рано. Уже в конце октября намело снегу, и с первого ноября установилась санная дорога.
Иакинф ловил каждую новость о посольстве, а из Кяхты приходили какие-то странные вести. Первоначальная поспешность китайского правительства сменилась непонятной медлительностью. Пока между Кяхтой и Ургой скакали взад-вперед гонцы Головкина и ургинского вана -- китайского наместника в Монголии, посольство коротало дни в пограничной Кяхте.
Впрочем, Иакинфа это даже радовало. Любая задержка была ему на руку. Он ждал с минуты на минуту распоряжения из столицы об откомандировании его к духовной миссии. Но проходили дни, недели и месяцы, а желанного указа все не было.
За неделю до Нового года донесся слух, что посольство наконец тронулось из Кяхты. Иакинф был в отчаянии. Ужели все рухнуло?
И вот в самом конце декабря, на святках, вдруг воротились из Кяхты отец Аполлос со своей свитой, профессора Шуберт и Клапрот и еще несколько чинов посольства.
Но от Аполлоса трудно было чего-нибудь добиться. Он знал только, что миссию его отослали обратно в Иркутск и что ему придется ехать в Пекин отдельно от посольства, и это его не на шутку тревожило.
-- Когда же?
-- Об этом я не известен,-- повторял он одно и то же на все расспросы.
Через несколько дней Иакинф встретил у губернатора Шуберта и Клапрота и узнал от них кое-какие подробности. Двадцать первого декабря Головкин наконец пересек границу. Ему пришлось, правда, значительно сократить свиту.
Шуберта переполняло раздражение, которое не могла скрыть даже его старомодная учтивость.
-- Подумать только, отослать из посольства ученых профессоров, чтобы взять с собою двух-трех лишних драгун!
Еще более был раздосадован Клапрот. Его особенно возмущало, что посол, стараясь сохранить всю важность своего достоинства, не разрешал чинам посольства иметь сношения с китайцами, не дозволял даже ездить в Маймайчен -- китайский городок, расположенный всего в полуверсте от Кяхты.
-- Малейшее проявление любопытства к китайцам ставилось нам в величайшую вину. А я ведь и к посольству-то был прикомандирован со специальною целью изучения их языка и обычаев. "Не выказывайте нетерпения",-- без конца твердил нам посол. В церемонности он перещеголял самих китайцев.
-- Но отчего же именно вы и духовная свита вернулись обратно? -- допытывался Иакинф.
-- А кто его знает? Все держалось от нас в глубочайшей тайне,-- говорил Шуберт.-- У нас ведь любят посекретничать и кстати и некстати. Вот так почти три месяца и прошло в переписке между Кяхтой и Ургой, а о содержании ее мы ничего и не знаем. Но кажется, китайцы вообще не хотят принимать посольство. И установления официальных дипломатических отношений они не желают, и торговых сношений, кроме Кяхты, допускать не хотят. Вот и суют послу палки в колеса. То разные унизительные церемонии придумывают, то на многолюдство посольской свиты ссылаются. Наверно, больше всего их казаки да драгуны страшат. Но тут посол был непреклонен.
-- Во всем остальном он был куда уступчивее,-- вставил Клапрот.
-- Да, да. Охотно пожертвовал лучшими учеными и всей духовной свитой. На двух чиновников оставил по одному слуге да и кое-кого из чиновников внес в список под титлом служителей. Правда, тут было не без риску: обман мог легко открыться и навлечь на него неприятности, зато "войско" свое он все-таки сохранил!
Успокоенный тем, что духовная миссия в Иркутске, Иакинф стал дожидаться вестей из столицы.
А между тем посольство постигли новые неудачи.
Девятого февраля из Урги прискакал графский курьер подпоручик Вапелов с извещением, что посол возвращается обратно. Но от расспросов уклонялся и хранил таинственное молчание.
Двадцать пятого февраля вернулись в Иркутск драгуны и казаки, а через два дня и сам посол.
Он был мрачен и никого не хотел принимать.
II
Иакинфу удалось попасть к Головкину только через несколько дней.
Графа трудно было узнать. Он осунулся, и Иакинфу показалось, даже как-то поблек, несмотря на покрасневшее, обожженное на зимнем ветру лицо. Ярость так и клокотала в нем. Он не мог говорить спокойно о варварской неучтивости китайцев.
-- Нет, вы послушайте, что они только надумали! Пригласили меня к вану -- это монгольский князек и наместник богдыхана в Урге -- и потребовали репетиции церемониала, который мне предстояло соблюсти при представлении самому богдыхану. В комнату, где было поставлено его изображение, я должен был войти на четвереньках, неся на спине шитую подушечку с кредитной грамотой. Нет, каково? Вы понимаете, отец Иакинф, что я принужден был ответить решительным отказом?
-- Ну конечно!
Юрий Александрович быстро взглянул на Иакинфа, как бы ища сочувствия, поднялся и пробежался по комнате. Во всем его облике не было и следа былой вельможной важности. Несколько успокоившись, он снова опустился в кресла.
-- Не скрою, поначалу я рассчитывал просто припугнуть китайцев, выказав твердое намерение пожить на их счет в ожидании указаний государя. Но на другой же день все подарки, мною сделанные, в сундуках и ящиках, были не то что выставлены, а просто брошены перед моею юртой. Ну и, вы сами понимаете, мне ничего не оставалось более, как немедля ехать назад.-- Граф зябко кутался в подбитый мехом халат.-- Обратный путь был ужасен. При страшных морозах, шаг за шагом, наш караван три недели тащился назад до Кяхты. К холоду скоро присоединился голод. По целым суткам тщетно дожидались мы на станциях съестных припасов. Не было неудовольствий, которые не претерпели мы от этих варваров!
Рассказав о всех злоключениях, которые выпали на его долю, граф вдруг вспомнил о только что полученном из Петербурга письме и протянул его Иакинфу.
"Милостивый Государь Граф Юрий Александрович! -- прочел Иакинф.-- Получа отношение Вашего сиятельства о увольнении находящегося при Пекинской духовной миссии архимандрита Аполлоса и об определении на его место по способности архимандрита Иркутского Вознесенского монастыря Иакинфа, я имел щастие докладывать Государю Императору; Его Императорское Величество не соизволил на определение в сию миссию архимандрита Иакинфа, так как об нем производилось в Святейшем Синоде дело о держании им под видом и имянем послушника девки, и что по решению Святейшего Синода, Высочайше утвержденному, присужден он к запрещению священнослужения и лишению архимандричьего креста.
О чем уведомляя Вас, Милостивый Государь, имею честь быть с совершенным почтением и преданностию Вашего Сиятельства, Милостивого Государя
Покорнейший слуга Князь Александр Голицын.
Генваря 8-го дня 1806 года".
Еще раз перечитав письмо, Иакинф спокойно протянул его графу.
Самообладание это было, впрочем, только кажущимся. Иакинф не помнил, чем кончился разговор с графом. Кажется, Головкин утешал его, говорил, что еще раз напишет в Петербург и пошлет ходатайство с Байковым, которого он направляет в столицу с докладом. Иакинф слушал рассеянно.
Когда он вышел от графа, на небе ярко светило солнце. На проталинах без умолку чирикали воробьи. Но эта картина весеннего оживления так не вязалась с тем, что было у Иакинфа на душе! Он забыл, что его дожидались санки, и пошел к монастырю пешком. Боковыми улочками он вышел на окраину. Тут всюду были разбросаны кучи навоза, в которых рылись хрюкающие свиньи и тощие, поджавшие хвосты собаки. Стаи голодных ворон с резким, пронзительным карканьем носились в воздухе. Впереди какой-то мужик тащился из города на скрипучих обледенелых дровнях. Иакинф пошел за ним следом, опустив голову, не разбирая дороги.
Дома его дожидался архиерейский служка. Владыка требовал Иакинфа к себе.
Даже не присев, так, забрызганный дорожной грязью, он и пошел к епископу.
Последнее время преосвященный как бы вовсе не замечал его, а тут потребовал вдруг к себе. Наверно, получен указ из Синода! Предчувствия не обманули Иакинфа.
Вениамин ознакомил его с высочайше утвержденным указом Святейшего Синода. Указ предлагал, лишив Иакинфа архимандричьего креста и запретя священнослужение со снятием вкупе занимаемых им должностей по семинарии и консистории, отправить его в Тобольск, с тем чтобы тамошний преосвященный употребил его в учительскую должность под присмотром надежной духовной особы, доколе смирением своим не загладит архимандрит вменяемого ему поступка.
Вениамин не мог скрыть торжества, но вместе с тем не скупился на слова утешения:
-- Смирись, сын мой. Помни слова господа нашего Иисуса Христа: блаженны плачущие, ибо они утешатся, блаженны кроткие, ибо они наследуют землю.
Иакинф не мог слышать елейного голоса владыки и с трудом удержался, чтобы не наговорить ему дерзостей.
-- Ваше преосвященство, кому я должен сдать монастырь и семинарию? -- не очень вежливо оборвал он архипастырские утешения.
Он не стал задерживаться в Иркутске ни одного лишнего дня. После сдачи казначею по описям монастырского имущества и штатных сумм по монастырю и семинарии -- за этим наблюдал сам преосвященный -- Иакинф собрался в путь. Ему не хотелось ни с кем видеться и все же пришлось нанести прощальные визиты губернатору, Головкину, Потоцкому.
Прогонных епископ не выдал -- сказал, что не имеет на сей счет указаний от Синода. Но Иакинф не стал их дожидаться и поехал собственным иждивением. Денег было мало, и он продал часть книг архимандриту Аполлосу для миссии.
III
Выехал он ранним мартовским утром, чуть забрезжил рассвет. Тройку подали к тому самому крыльцу, на котором он стоял два года назад, провожая Наташу.
Иакинф любил зимнюю сибирскую езду, и, может быть, лихая, вихрю подобная, скачка хоть немного отвлекла бы, развеяла тяжелые мысли, притупила боль. Но, кажется, сама природа была против него. Уже в первых чисел марта стала портиться санная дорога. Едва они отъехали с десяток верст, пошел дождь, и сани потащились по снежному месиву. Да, нерадостен был этот путь.
Всей душой он рвался на восток, а ему приходилось ехать на запад. Ужели все кончено? Неужто он должен расстаться со своей мечтой, отречься от своих помыслов? И опять, теперь уже на долгие годы, опостылевшая бурса -- и не на Волге, не на Ангаре, а средь Тобольских болот, на диком Иртыше. Высочайшее повеление! Что с ним поделаешь? Может, и в самом деле смириться, как советует иркутский владыка? Нет, никакая монаршая воля не погасит стремление, которое сжигает его сердце!
Может быть, написать Амвросию? Да, да, вот кому надо написать, с кем посоветоваться, у кого попросить помощи.
До самого Красноярска у него не выходила, из головы мысль о письме, и, когда на станции не оказалось лошадей, он даже обрадовался. Как только его отвели на постой к какому-то достаточному мещанину, он, отказавшись от ужина, попросил перо, чернил и принялся за письмо.
"Ваше высокопреосвященство, всемилостивейший духовный отец и иерарх мой! -- писал Иакинф.-- Вы единственный на свете человек, к которому я решаюсь обратиться в тяжелую для меня минуту. У вас одного ищу я совета и помощи.
Пишу вам из Красноярска на пути в Тобольск, куда еду по известному Вам указу Святейшего Синода. Перед самым отъездом из Иркутска граф Головкин известил меня, что Государь не соизволил на определение мое в Пекинскую миссию, и планы, которые вот уже полгода как теснились в душе моей, оказались сразу разрушенными. Но планы сии, коими я имел дерзновение поделиться с Вашим высокопреосвященством, не минутная вспышка, не мгновенный порыв, который, сколь быстро родился, столь быстро и исчезнет.
Вы ведь знаете, какую сокровенную мечту издавна лелеял я в сердце своем. Вы знаете, что руководило мною, когда прямо из-за парты принял я великое пострижение. Я искал в монашестве не даровой хлеб, не сан, не грядущие почести и власть духовную, а место в жизни, жизненный путь свой, самого себя. И ежели где-то а тайниках души своей мечтал я о славе, то единственно меня влекла слава проповедника и ученого, а сие есть самая чистая на земле слава!
И вот, кажется, сам Господь указал мне путь мой. Он ведет меня туда, далеко, на край чужбины! Все мои помыслы отныне устремлены на Восток, к далекому и неведомому Пекину. Я готов ехать туда не токмо архимандритом, но и простым монахом.
Я уже мнил себя в Пекине. За десять лет, что предстояло мне пробыть в нем с Духовною миссиею, я смог бы изучить языки китайский, маньчжурский, монгольский, тибетский. И тогда открылся бы предо мною целый мир восточный, касательно которого пребываем мы почти в полном неведении. Я хотел увидеть чужое и неведомое, изучить его, обогатиться опытом и знаниями, дабы сделать их достоянием всего мира к вящей славе Отечества!
Помогите же осуществить мои планы. Они не плод мгновенного влечения, я повторяю, не мечты пылкого и необузданного юноши, каким, быть может, Вы меня еще помните. Осенью мне исполнится двадцать девять. В сих годах, кои самим Господом и Природою определены для деятельности, я выполню свои помыслы, если сподобит Господь и благословит на то Ваше преосвященство!
О, ежели б мог я перелить на бумагу все чувствования, кои переполняют грудь мою, ежели б мог я увидеть Вас и высказать все, что у меня на сердце, верю, Вы не решились бы подорвать самое основание, на котором при помощи Всевышнего я хочу построить свою деятельность, свое щастие, свое будущее. Верю, в Вашей власти добиться Высочайшего соизволения на мое определение в Пекинскую миссию. Так помогите же мне, благословите меня на поприще, мною избранное!
Видит Бог, как дорога мне Родина, как привержен я Вам, мой духовный отец и пастырь. Всем существом своим я стремлюсь теперь в чужой и далекий край, но я всегда буду жить с Вами духом и сердцем; я рвусь на чужбину, но единственно из любви к отечеству. Ему я принесу все плоды трудов своих, ему посвящу лучшие годы жизни своей.
С покорностию предаюсь я Вашей воле. От Вас, от Вашего слова пред Государем зависит вся моя жизнь. Или помогите осуществить сокровенные мечты мои, или разрушьте их, развейте в прах. И то и другое я восприму как должное, покорнейше отдам себя на высокопросвещенный суд Ваш.
Вот пред Вами моя исповедь.
Да отзовется же Ваше сердце на голос сердца моего и утешит
Пребывающего со смирением и глубочайшим почтением Вашего высокопреосвященства всенижайшего послушника Иакинфа".
Ночь близилась к концу, когда Иакинф поднялся из-за стола. Он подошел к окну, откинул занавесь: за окном было белым-бело.
Тихонько, чтобы не разбудить хозяев, Иакинф вышел во двор и полной грудью вдохнул морозный воздух. Только что выпавший, ничьей ступней не тронутый еще снег покрывал все окрест. Было так тихо, что, казалось, слышно, как падают редкие снежинки. Все тревоги разом отлетели, пришло какое-то непередаваемое волнение, щемящая радость сопричастности с этим чистым, неоскверненным миром, с доверчивой тишиной утра.
Он долго стоял запрокинув голову и зажмурясь, чувствовал, как легкие, нежные пушинки касались на мгновение лица. Когда он открыл глаза, первые солнечные лучи заиграли на снегу.
Его охватило нетерпение. Хотелось немедля отправить письмо и самому броситься в сани.
IV
Весь остальной путь до Тобольска он ехал почти не останавливаясь. Станции мелькали перед ним, будто полосатые версты. Он забегал к смотрителям только обогреться, дожидаясь, пока в возок впрягут новых лошадей.
Весна словно отступила. Тут в полную силу владычествовали еще зима и колючие морозные вьюги. Он не узнал Барабы, одетой в белую ризу, когда в морозную лунную ночь катил во весь дух по гладкой ее равнине. Всю беспредельную Барабинскую степь, а ему казалось -- и всю Сибирь, покрыло одной белой холстиной. Ясная ночь с высокой луной простерлась на тысячи верст. Впервые так зримо ощутил он безмерность русских пространств. Купы одетых в иней берез и осин мелькали мимо, и снег, весь в лунных бликах и резких черных тенях деревьев, убегал по сторонам, растворяясь в серебристой мгле. Лошади были резвые, ямщик лихой, и Иакинф мчался по гладко укатаньой дороге подобно вихрю, будто впереди его ждала не ссылка, а избавление.
В Тобольск приехали поздно вечером. Истомленные лошади с трудом поднялись по крутому взвозу на высокую гору, на вершине которой стоял архиерейский дом.
Архиерея дома не оказалось, и Иакинф поехал прямо в монастырь. Находился он в подгорной части города, и им пришлось спускаться по тому же крутому обледенелому взвозу. Ямщик ворчал.
Монастырь был обнесен высокими каменными стенами с башнями по углам и больше походил на острог. Путники остановились у больших, обитых железом ворот. Иакинф соскочил с саней и дернул висевшее у калитки тяжелое кольцо. Послышался звон колокольца, залаяли собаки, и чей-то недовольный голос спросил изнутри:
-- Кого господь принес?
-- Архимандрит из Иркутска,-- отозвался Иакинф.-- Отворите.
Но им пришлось немало еще прождать перед запертыми воротами, слушая хриплый лай остервенелых псов, пока привратник ходил докладывать казначею. Наконец послышалось звяканье ключей, со скрипом отворились тяжелые ворота, и возок вкатился в монастырскую ограду. ***
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
I
Иакинфа поместили в одних кельях с настоятелем монастыря и ректором семинарии отцом Михаилом. Местный владыка, видимо, решил, что так легче будет смотреть за опальным архимандритом.
Отец Михаил, огромный чернобородый монах, был великий тянислов -- с таким не разговоришься. Впрочем, это было даже к лучшему. Иакинф совсем не расположен был к откровенным разговорам, и больше всего его пугали сочувственные расспросы и выражения сострадания.
Сходство монастыря с крепостью или острогом, которое Иакинф подметил накануне, не исчезло и утром. Монастырь был старый, нет, это не то слово: наидревнейший из всех сибирских монастырей. Он был основая в 1596 году, значит, спустя всего пятнадцать лет после покорения Сибири. Если бы не две церкви с высокими колокольнями, обитель и вовсе не отличалась бы от острога: такая же высокая глухая стена со сторожевыми башнями по углам, те же тяжелые, одетые в броню ворота, длинные, угрюмо-однообразные кельи с саженной толщины стенами и крохотными оконцами, забранными железными решетками.
Архиепископ Антоний уехал по епархии, и до его возвращения Иакинф был предоставлен самому себе. Он бродил по занесенному снегом городу. В Иркутске, наверно, весна уже в разгаре, зацвела пушистая ветреница и сбросила зимний покров Ангара, а тут еще намертво закован ледяной броней Иртыш, и пронзительный северный ветер бросает в лицо колючую снежную крупку.
Иркутск стоит на ровном берегу Ангары, а Тобольск карабкается в гору. Правда, большая часть города расположена внизу, на берегу Иртыша. Тут и лавки, и гостиный двор, и почти все обывательские дома, но наиболее важные строения Тобольска -- на взгорье. На вершине крутой укрепленной горы и каменный наместнический дом, и кафедральный собор с усыпальницей тобольских первосвятителей, и архиерейский дом, и огромный арсенал, где как святыня хранятся доспехи Ермака и его пробитое стрелами знамя. У входа в арсенал -- старинные пушки, мортиры, единороги, сложены пирамидами бомбы и ядра, а между ними выстроились, как для караула, чугунные солдаты в павловских еще мундирах.
Осмотрел Иакинф и кафедральный собор на горе. Дьячок, показывавший храм,--разбитной и, как показалось Иакинфу, чуть подвыпивший -- вдруг потащил его на высокую колокольню и подвел к большому старинному колоколу. Медь его почернела от времени.
-- Ведома ль вам, ваше высокопреподобие, его гистория? -- спросил дьячок.-- Нет? Тогда слушайте. Из Углича он. Вот что про него наш протоиерей сказывал. Будто в одна тысяча пятьсот девяносто первом году, мая пятнадцатого числа, в час после сна обеденного, соборный сторож в Угличе Максим Кузнец и поп, отец Федот, углядели убивство благоверного царевича Дмитрия. И всполошились, и стали в колокол сей зычно звонить. И будто на горько несчастный глас тот великое множество народу сошлося и убивц тех камнем побили.
-- Да как же он сюда-то попал?
-- Сослали. Поначалу "за донос" кнутом наказали, ухо ему вырвали, а уж потом, корноухого, царь Борис повелел в Сибирь отправить. Да что колокол! Почитай две сотни обывателей угличских заодно с ним в Сибирь угодило. Потомки ихние и по сю пору живут тут, в Тобольске. Спервоначалу-то приютом колоколу назначили церковь святого Спаса, что на торгу -- видали небось? -- и определили быть набатным, а уж потом сюда перевели и в часобитный переиначили.
Как вскоре убедился Иакинф, ссыльный угличский колокол был только первой ласточкой. Не при одном царе Борисе ссылали сюда неугодных. При Алексее Михайловиче тут томился неистовый протопоп Аввакум. Петр Первый отправлял в Тобольск шведских пленных, а Екатерина Вторая сослала сюда Радищева и Словцова. "Вот ныне и до меня черед докатился",-- усмехнулся Иакинф.
Теперь он знал, что резкий звук, будивший его по утрам, принадлежал его собрату по несчастью -- опальному угличскому колоколу, который бил уже не набат, а просто отбивал часы.
II
Вскоре приехал архиепископ Антоний, и Иакинфа определили в семинарию учителем красноречия.
У Иакинфа теперь оказалось куда больше свободного времени, нежели было в Иркутске: священнослужение ему было запрещено, никаких забот по управлению монастырем и семинарией он не знал, в консистории заседать не приходилось. Правда, надобно было ходить на заутрени, обедни, повечерия -- ничего не поделаешь, грехи должно замаливать. Днем он натаскивал не слишком усердных тобольских семинаристов (временами ему даже нравилось, что у него есть это не ахти какое увлекательное занятие), а вечерами, а то и днем, если выдавался свободный часок, рылся в семинарской и монастырской библиотеках, выискивая все, что имело хоть какое-то касательство к Китаю: мысль о поездке в Пекин, несмотря на все неудачи, не оставляла его.
Проведав о занятиях Иакинфа, архиепископ предоставил в его распоряжение свою библиотеку. Да и вообще Антоний отнесся к нему весьма ласково. Он совсем не похож был на грозного иркутского владыку.
Хоть Антоний уже несколько лет ходил в архиереях, был он далеко не стар, едва ли ему было много за сорок. Высокий и статный, с аккуратно подстриженной русой бородкой и серыми внимательными глазами, преосвященный напоминал Иакинфу древнего новгородца. Ou и впрямь оказался уроженцем северных равнин -- и отец и дед его были протоиереями Знаменского собора в Новгороде. Сам он кончил Александро-Невскую академию, потом много лет был учителем философского и богословского классов и ректором главной семинарии в Петербурге. Все это Иакинф узнал от самого Антония, когда тот, вскоре по приезде, пригласил его к себе на обед. Впоследствии Иакинф убедился, что Антоний не сделал для него исключения. Он приглашал к себе на обеды всех учителей семинарии по очереди,-- в непринужденной обстановке, за обедом, легче было познакомиться поближе. По праздникам Антоний собирал их у себя всех вместе. Устраивал он и ученые диспуты по богословским и нравственным вопросам, на которые приглашалось и светское общество. Сам Антоний всерьез занимался богословием и после удачного выступления Иакинфа на одном из таких диспутов подарил ему только что изданный в Тобольске свой перевод обширного, в трех частях, сочинения "Истина благочестия, доказанная воскресением Иисуса Христа".
Библиотека у преосвященного оказалась богатейшая. Чего тут только не было! Среди огромного множества разных богословских трактатов на русском, французском, немецком и латинском языках Иакинф отыскал разрозненные нумера журналов, издававшихся в минувшем веке: "Трутень", "Пустомеля", "Растущий виноград", "Ежемесячные сочинения к пользе и увеселению служащие", "Адская почта", "Прохладные часы, или Аптека, врачующая от уныния, составленная из медикаментов Старины и Новизны". Почти в каждом из них он отыскал немало любопытных сведений о Китае и с жадностью на них набросился.
В одном из журналов он наткнулся на занимательную полемику с Вольтером -- "Осведомление или некоторое поверение Вольтеровых о Китае примечаний". Заинтересованный, он стал искать, нет ли в архиерейской библиотеке Вольтера, и, к изумлению своему, нашел на полках многотомное парижское издание мятежного французского вольнодумца. Не отходя от полок, он стал листать маленькие изящные томики. Оказалось, что Вольтер глубоко интересовался Срединной империей. Он постоянно обращался к Китаю и в "Опыте о нравах", и в "Веке Людовика XIV", и в "Драматургической галиматье", и в повести "Простодушный", и во многих своих памфлетах.
В Вольтере Иакинф нашел восторженного поклонника страны, которая так завладела его собственным воображением.
"Китайцы цивилизовались едва ли не прежде всех других народов,-- читал Иакинф,-- ни у одного народа нет таких достоверных летописей, как у китайцев... Тогда как другие народы сочиняли аллегорические басни, китайцы писали свою историю с пером и астролябией в руках, и притом с такою простотой, примера которой нет во всей остальной Азии..."
Иакинф отложил книгу. "Вот поприще для меня на долгие годы,-- думал он.-- Изучить эти летописи, перевести, обработать их, сделать достоянием всего мира. Ведь до сих пор ничего этого нет по-русски. Сколько средств быть полезным отечеству!
В семинарском курсе есть, правда, всеобщая история, но что мы преподаем там нашим воспитанникам? Египет, Вавилония, Иудея, Греция, Рим... А о Китае, об Индии почти что ни слова, да и сами-то мы ничего толком о них не знаем. А ведь существовала, оказывается, еще два, три, четыре тысячелетия назад цивилизация более распространенная, создавшая не меньше ценностей, чем цивилизация маленьких средиземноморских народов, стяжавших себе славу избранных...
Да, да. Уверен, что таким путем я могу прославить себя не в одном отечестве, смогу приобресть славу ученого, известность в мире европейском".
Чем дальше читал он Вольтера, тем тверже укреплялся в своей решимости. Вольтер представлял Китай страной, жители которой достигли понимания всего, что полезно для общества, достигли совершенства в морали, а ведь это главная из всех наук! В восторге был насмешливый французский энциклопедист и от политического устройства Китайской империи. "Государственный строй их поистине самый лучший, какой только может быть в мире; единственный, который основан на отеческой власти; единственный, при котором правитель провинции наказуется, ежели, покидая свой пост, он не удерживаем народом..." Иакинф усмехнулся. До сих пор ему приходилось видеть правителей, которых народ не только не удерживал, но с облегчением вздыхал, когда их отзывали. Впрочем, новые, прибывавшие на их место, бывали не лучше.
Однако не все были такими восторженными поклонниками Срединной империи, как прославленный французский насмешник. Как-то Иакинфу попалась любопытная книжка англичанина Даниэля Дефо "Жизнь и удивительные приключения Робинзона Крузо, моряка из Йорка, рассказанные им самим". Во второй и третьей частях книги, где описывались приключения Робинзона после его неожиданного освобождения пиратами, немало страниц было посвящено Китаю. Совсем другими красками рисовал англичанин Срединную империю. Народ ее он изображал как жалкую толпу невежественных рабов, подчиняющихся правительству, которое только таким народом и способно управлять. Вольтер писал, что лишь одна религия не запачкана фанатизмом и суевериями -- это религия китайских мудрецов, а английский сочинитель, наоборот, доказывал, что китайцы -- один из самых суеверных народов, что они абсурдно невежественны и барахтаются в самой грязи и отбросах идолопоклонства.
Кто же из них прав? Как хочется увидеть все это самому, своими глазами, и дать России и всему миру достоверное и беспристрастное свидетельство.
А пока что он рылся в старых русских журналах, читал переводы с китайского и маньчжурского коллегии иностранных дел секретаря Александра Леонтьева и его предшественника Иллариона Россохина. Попалась ему и переведенная Фонвизиным с французского "Да-гио, или Великая наука, заключающая в себе высокую китайскую философию". Переводы эти еще больше возбуждали его интерес к стране, в которую он так стремился и которая была теперь от него дальше, чем когда бы то ни было.
III
За этими занятиями он и не заметил, как кончилась вьюжная морозная зима, хоть и длилась она тут долго. Еще в апреле случались снега и метели. Но в мае все же пришла весна, правда, не такая стремительная и дерзновенная, как в Иркутске. Она пришла, как бы оглядываясь, прячась от людей, позволяя издеваться над собой холодным утренникам, изморози, снежной пороше; но все же пришла, развешивая тронутые пурпуром перистые облака над заходящим солнцем, разливая по поднебесью бледный свет уже в два часа пополуночи. Ударил первый гром, набухли и стали лопаться почки на березе и черемухе, на липе и золотарнике. По-весеннему зазеленели сосны и ели, засветились нежно-голубым отливом почерневшие за зиму кедры.
Бледными майскими ночами Иакинфу не спалось. Он поднимался и бродил по берегу Иртыша или взбирался к березам нагорных рощ.
А с первых чисел июня ночи совсем исчезли. Дни проходили без ночей -- с одними зорями. И часто можно было видеть на утесе одинокую черную фигуру монаха, недвижного, как валун. О многом передумал он, стоя над розовеющей от зари рекой.
Тут, на берегу Иртыша, сердце теснила тоска по родимой Волге. На намять приходили давно не читанные строки:
О, колыбель моих первоначальных дней,
Невинности моей и юности обитель!
Когда я освещусь опять твоей зарей
И твой по-прежнему всегдашний буду житель?
Когда наследственны стада я буду зреть,
Вас, дубы камские, от времени почтенны?
По Волге между скал на парусах лететь
И гробы обнимать родителей священны?
По временам все существо его охватывало страшное, нестерпимое напряжение. В такие минуты хотелось сорвать с головы ненавистный клобук и бежать. Бежать без оглядки -- от своего монастыря-острога; от унылого стона меди, разносящегося окрест с его колоколен; от нравоучительных проповедей, которые нередко приходилось писать ему и для настоятеля, и для архиепископа; от душного чада ладана; от самого себя, от своей тоски и тревоги. Кажется, бросить бы все и уйти -- туда, за край озера, через леса, топи и горы, на берега родимой Волги. Хоть раз бы еще увидеть Наташу, живую как огонь, услышать ее смех!
Но всходило солнце, в монастыре ударяли в колокол, тоскливо ныла медь над пробуждающимся городом, и он шел к ранней заутрене.
Жил-был Король,
На шахматной доске.
Познал потери боль,
В ударах по судьбе… Трудно живётся одинокому белому королю, особенно если ты изношенный пенсионер 63 лет, тем более, если именуют тебя Белая Ворона.
Дружба – это хорошо. Но с кем дружить? Дружить можно только с королём, и только с чёрным. С его свитой дружбы нет. Общение белых королей на реальной доске жизни невозможно – нонсенс, сюрреализм...
На твоей коленке знак моей ладони.
…Вырвались на волю, виртуала кони,
Исчезала гостья, как волшебный Джинн,
За «ничью» сулила, памятный кувшин… 6. Где она живёт?
…За окнами надвигались сумерки, чаю напились, наелись, она погасила свечу на кухонном столе, пошли к компьютеру.
Вполне приличная встреча старых друзей.
В последнее время очень много принято говорить о традиционной семье и семейных ценностях. Причём чаще всего в связи с упоминанием семьи нетрадиционной, включая недавнюю историю с рекламой «ВкусВилла» про семейство лесбиянок. Любители скреп традиционно скрипят шарнирами возмущения, любители нетрадиционного традиционно извиняются. Но, если принимать во внимание, что мы живём в мире лжи, то всё сразу как-то приходит в равн ... Читать дальше »