Главная » 2023 » Январь » 11 » РОМАН С ГЕРОЕМ - КОНГРУЭНТНО - РОМАН С СОБОЙ. Зоя Евгеньевна Журавлева. 025
23:04
РОМАН С ГЕРОЕМ - КОНГРУЭНТНО - РОМАН С СОБОЙ. Зоя Евгеньевна Журавлева. 025

---

---

И все эти словесные знаки душевных и всяких других движений и мигов жизни — подсознательно — уходят куда-то вглубь, о них сам порою не знаешь. Там, в глубине, видимо — кладовая, от слова «клад», как у моей тети Али, и кладовая эта, где не дано самому себе походить да потрогать все, штуку — за штукой, похожа на лабиринт, чтобы в ней ориентироваться, нужны опыт, интуиция, воля, черт возьми, куда без нее, и желательно — знаний поболее, чтоб легче шарить ассоциациями. Если кладовая достаточно обширна, еще пополняется, хранение налажено сносно, в оптимальном режиме, да к себе быть побеспощадней, да не лениться, да не ссылаться на обстоятельства, да еще кой-чего, без чего — никак, то в нашем деле вдруг да что-то и может у тебя выйти, ну, пусть скромно, ну, уж по способностям, уж как тут повезет, как можешь, но во всяком случае — честно и с полной выкладкой. Как сам с себя стребуешь, так и выйдет по твоему потолку, важно — стребовать…
Я иду по коридору, я иду по коридору, я иду по коридору, коридор этот бесконечен, я всю жизнь иду по этому коридору, палата — в конце.
Врач лечебной физкультуры доводит маму уже до дежурного поста, это далеко, казалось — недостижимо, доводит — своею силою, со стулом, с каталкой, за которую можно ухватиться, и стены годны, тут возле стен перила. Но мама доходит. Почти что — сама, так мы все говорим. И я вечером ее дотаскиваю до поста, она устала, но — надо, там мама отдышивается в твердом кресле. Смеется: «Что за место такое? Первый раз вижу! А, Олечка, здравствуйте! Это — пост?» — «Да уж сколько раз за сегодня виделись», — откликается Оля. Она тоже гордится нашими успехами. Все гордятся. Подходят — поглядеть, как мама сидит, нет, ей восемьдесят не дашь, лицо гладкое, полное, ну, похудело, так это лучше…
А потом вдруг: «Раиса Александровна! Она не хочет вставать. Нет, мы попробовали. Говорит — не могу, не буду, умру, говорит, сегодня. Может, вас послушает?..» И вдруг все разом — посыпалось. Замелькали врачи-консультанты: нет, руки-ноги не хуже, нет, она бы могла, но воля — пропала, это уже — голова. Мама перестала ходить, перестала вставать, она даже забыла, как поворачиваться в постели, и не хотела сама держать ложку, она ничего больше не хотела, только — чтобы оставили ее в покое. Двоюродные мои сестры плакали, попрекали меня безжалостностью, даже — жестокостью. «Не жалеешь Марусю! Устала. Перетрудили. Пусть отдохнет, потом опять встанет».
Я-то знала: нельзя уже ждать, сейчас — надо, пока еще есть хоть крошечный шанс, потом — всё. Я была безжалостна со своей мамой. Беспощадна, как Владька Шмагин. Я себе поклялась, что ее поставлю. Я ее — Этому — не отдам. Я ей даже нарочно давала падать, чтобы маме моей стало больно живою болью, чтоб она захотела встать. Чтобы она разозлилась, что ли. Но мама уже — не могла. Я с нею даже была жестока. Все добивалась от нее, добивалась — силы, воли, желания. А у нее уже не было силы. Не было. «Ну, мам, ну, тихонечко! Я ж держу! Тебе и делать-то ничего не надо…» — «Не буду». Даже — не плачет.
Так она соскользнула. Я не удержала ее. Мы ее не удержали. Если бы можно всегда удержать любовью — люди бы жили вечно, ведь каждого кто-то любит, без любви — жизни нет, земля наша накапливает за день эту человеческую любовь, становится большой и сильной, и ночью, когда никто не следит за нею, тихонько поворачивается вокруг себя самой…
Я иду по коридору, иду тут — вечно, мне навстречу трудно движутся ходячие уже больные, у них тоже был инсульт, но они встали, их уже ведут, они идут почти сами, совсем уже сами, но во мне нет сейчас радости за них, стыдно — но нет, иногда даже мелькает безличная ненависть, почему — повезло же кому-то, а маме так страшно не повезло, они-то при чем, мне стыдно, но все равно — я через силу произношу им ободряющие и дружелюбные слова, я стараюсь их вообще не заметить, у них — свое, у меня — свое, нам друг друга сейчас не понять, они меня тоже, по-моему, избегают взглядом…
Я вхожу в палату.
«Ты на лошади приехала?» — мама мне рада. Я давно уж не спорю, ничего не доказываю. «Вроде бы». — «Долго ты добиралась! Тут лесом-то всего восемь километров». — «Дожди, — говорю я. — Размыло дорогу». — «Шутишь! Тропа-то песчаная. Муж не обижает?» — «Ничего. А он, кстати, кто?» Мужья у меня меняются каждый день. Мама смеется. «Мужа своего не знаешь? Василий, мой старший брат. Ты с ним в Лихинях живешь, у тебя три девочки и мальчики тоже есть». Так. Мамин брат Василий умер в тридцать втором году, «мальчики» все погибли в войну, а «девочки» — это мои двоюродные сестры, которым давно за шестьдесят. Иногда я все-таки маму поправляю. Ей, по-моему, это даже доставляет удовольствие, вдруг — упругость беседы.
«А как ты думаешь, мам, почему я тебе говорю — „мама“?» — «Вот это не знаю». — «Выходит я — Клаве мать, подумай!» Клава — старшая из маминых племянниц, ей под семьдесят. «Да, это как-то странно. Ты, Раюша, меня сбиваешь». Но ведь — «Раюша», она же меня не путает именем. «Ты подумай, мы же родственники с тобой. Или как?» В лице у нее — оживление мысли. «Ну, не очень близкие, жена брата, бывает и ближе». — «А если — мать и дочь, мам?» — «Неужели ты моя мать?!» — «Ты — моя…» — «Ой, — смеется. — Верно. Прости, Раюша, я и забыла».
«У своих-то давно была? В своем месте?» И глаза вдруг — такие живые. «А какое, мам, мое место?» Дикая мысль пронзает меня: может, именно теперь мама знает, где мое — настоящее — место. «Погост». Я смеюсь. Она тоже смеется. Как она меня, а? «Очень мило. И где же мой погост?» — «Еще спрашивает! Свое место нельзя забывать, там все свои и ждут. Заждались уже. Ой, в окно глянь! Скорее, Раюша! Под яблоней опять козел ходит. Сейчас побегу, надо его гнать». — «Пускай себе ходит», — говорю я. «Это ты считаешь, — обижается мама. — А отец-то другое скажет. Скажет, козла опять в огород пустила. Нет, надо гнать». — «Да отца же нет дома». — «Нет, — легко соглашается мама. — Он утром в Торжок уехал. Я его провожала. А ты откуда знаешь? Ты корову доила, не слышала…»
Она соскользнула со скользкого гребня, мама моя. Я не удержала ее. Но вот что дико. Именно теперь мне с ней легко разговаривать, мне только теперь наше общение не стоит никаких усилий, я с ней именно теперь — какая я есть. Мне всегда было с мамой трудно, мы — когда я подросла — не были уже тесно близки, понимали друг друга с напряжением, часто смеялись — разному, ее угнетало вокруг меня многолюдство, я не принимала ее опасливой с людьми осторожности, мама на мои сравнения и метафоры частенько обижалась, я от ее пунктуально логической речи частенько уставала.
Я — всегда была виновата, я, мамочка, я.
Мы зачастую просто не понимали друг друга. А вот именно теперь — понимаем друг друга идеально. Она смеется моим словечкам и шуткам. Я — ее. Я, когда вот так сижу рядом в палате, вдруг как бы забываю — где мы и какая беда нас к этому единению привела. Мы с мамой сейчас говорим на одном языке, и мы — будто подружки. Общение мне не стоит усилий, я вполне успеваю за мамой. Я тоже вижу козла, он уже топчется на морковной грядке, роет рогами, гнать его надо — в шею, у меня в избе надсадно кричит ребенок, младшенькая, ей теперь, кажется, шестьдесят второй годок, надрывается в зыбке, а старшие девки будто не слышат, вот озорницы, я им ужо задам, отделаю ивовым прутом, не пожалею, у коровы раздуло сосок, может — ужалил кто, ей больно, что я дою, хоть я осторожно, корова хлещет мне хвостом по лицу и переступает ногами, того гляди — опрокинет ведро…
Мы же с Машкой всегда так и общаемся. Если бы нас кто послушал со стороны, наверное — сплошной бред, а нам с Машкой — близость да удовольствие. Тут около мамы, в беде своей, я это, кажется, наконец понимаю. Любое воображение — это виртуальные миры, то есть мгновенно вскипающие внутри и мгновенно исчезающие, только мы ими обычно управляем. Можем интересный и нужный нам мир — задержать, остановить на сколько нам хочется, можем — вовсе на время отбросить все виртуальные и пребывать себе запросто в нашем, обычном, где и проживаем бытово, в горе и в радости, пока живем. А в маме неуправляемо и неостановимо бушуют сейчас только виртуальные миры. Они управляют мамой, а не она — ими, вот в чем вся разница.
Иногда какой-то из этих миров вдруг поворачивается у мамы таким углом, что попадает точно — на наш, обычный. Тогда мама спрашивает меня, что я сейчас пишу и какие у Машки отметки в школе? Но этим — увы! — уже бесполезно обольщаться. Потому что этот ее виртуальный, с нашим случайно совпавший мир тут же сдвигается. И мама уже говорит, что Машкин муж, торговец скотом из соседней деревни Святцово, ей очень несимпатичен, а я — ленива, опять не чищу колодец, влезла в него грязным ведром, вот отец вернется и мне будет плохо…
Умом я даже понимаю, что маме моей сейчас — гораздо легче уже, чем когда она балансировала на гребне. Она ведь сейчас — по-своему, нам недоступно и страшно для нас, — свободна в своих виртуальных мирах. Мгновеньями — может, даже и счастлива. Думать про это жутко. Но это, видимо, так. У мамы, словно в «черной дыре», поменялись местами пространство и время. Она ведь сейчас свободна во времени — назад, в детство, в любую сторону, институты, ее кафедра, Пенза, Ленинград и Орешенки, и даже вперед во времени, вечером она, к примеру, сама сбегает в Лихини, чтобы поглядеть, как подросла моя младшенькая. А пространство ее — съежившееся до постели — приобрело, наоборот, фатальную целенаправленность, с которой уже не свернешь, путь в этом пространстве — только уже к сингулярности, где кончаются все известные нам психические законы, но — спаси меня физика или хоть облегчи на миг! — вдруг там есть незнаемый для нас выход в какие-то другие миры, что не противоречит современным гипотезам и математическим моделям, что ведь — один сплошной материализм, но в нем есть какая-то нематериальная, а скорее — душевная, зацепка для сердца…
«Раюша, у вас в Лихинях травы нынче хорошие?» — «Травы у нас — что надо». — «Косить уже начали?» — «Начинаем…» — «А чего ж ты сидишь? На покос-то рано вставать. Уже темнеет, гляди! Пока лошадь поймаешь на лугу, пока запряжешь, совсем потемну поедешь. Я беспокоиться буду. Машу тоже бери. Я, правда, ее не видела никогда, но все равно — бери». — «Как это ты не видела? Машка вчера у тебя была». — «Нет, я Машеньку никогда даже не видала. А я, знаешь, Раюша, встать совсем не могу. Подвернула ногу. Ходить — могу, утром ходила по ягоды, за земляникой. А вставать не получается почему-то. Как я без тебя встану?» — «А ты, мам, полежи. Что за интерес-то — вставать?» — «Полежи! У меня, между прочим, копейки денег нету, чтобы в лавке конфет ребятишкам купить». — «Заелись. И без конфет обойдутся». — «Это ты верно сказала, Раюша, заелись, — смеется мама. — А все одно — поторапливайся! До темноты-то успеешь? Завтра мне младшенькую привези, не забудь. Укутаешь, сеном обложишь, ничего, не простынет, какие еще морозы…»

Я иду по коридору. Я иду по пустыне. Я иду по тундре. Я иду по тротуару. Но мама моя никогда уже не пойдет мне навстречу. Никогда. Никогда. Никогда.

Каин, Каин, я — брат твой, Авель! Ты зачем меня пощадил, разве мало уже я выстрадал, ты зачем меня жить оставил, ты зачем меня не убил, все равно — копьем или выстрелом? Все брожу за своими стадами, за стадами своими — мыслями. Каин, Каин, мир невменяем, я повсюду — как будто высланный… Все барашки мои — скукожились, все ягнята мои — не дышат, все пути мои — бездорожие, я давно уже выжат, выжат…

Просто попытка. Экскаватор, пожалуй, самая соблазнительная игрушка. Лестница сбоку — как трап, и, как трап, поднимается нижняя ее секция, знаменуя отплытие. В труд. Кабина вознесена над землею метров на десять, сам экскаватор, небось, — под двадцать метров ввысь. И захватывает ковшом далеко и жадно, тоже метров на двадцать. Если глядеть спереди на пустой ковш, напоминает он мне крокодилью пасть с отвисшей почему-то челюстью, в челюсти сидит пять крепких зубов. Сбоку же, если днище ковша откинуто, похож он на образцовскую куклу — то ли Кощей Бессмертный, то ли уродливая Алена-Краса в пятизубой короне. Из кабины экскаватора, сверху, — надменный вид на плато Расвуумчорр, на окрестные горы. И полная отрешенность мира — все слишком мелкое, несущественное и суетливое там, внизу. Крошечный начальник что-то кричит и машет руками-спичками. Подползают крошечные «БелАЗы», которые осторожно надо нагрузить доверху и не свернуть им башку. Крошечные кучки — внизу, которые нужно сгрести, а они же были горой. На экскаваторе, на мой взгляд, должен формироваться характер гордый, немелочный, мужской в самом высоком и изначальном понимании…
И как? Формируется?

Был перевал Балдабрек, жесткая трава по колено, пучками, жесткая трава без названия, бурые камни, подернутые лишайниками, словно инеем, увязавшийся за мною от лагеря бездарный пес Казимир, настолько инфантильный, что даже сейчас он ступал за мною след в след, гулкое и синее небо. Ни одной птицы. Только ветер, размашисто-ровный, который качал жесткую траву и от которого трусливо морщился Казимир.
Внизу что-то кричали. И не слыша слов, я знала, что, они там кричат. Там, под водительством Макса, студенты-практиканты стаскивали сейчас в огромные кучи все, что может гореть, сухие сучья, ненужные ящики из-под оборудования, все, что они смогли утащить с железнодорожного разъезда, который издалека видать с перевала. Потому что Балдабрек нужно сперва еще выжечь, пройтись огнем и мечом. Наверняка Макс внизу орет: «Козырный костер заделаем!» А Шалай снимает вдохновенного Макса своей самодельной, на уровне мировых шедевров, фотокамерой и тихонько бухтит самому себе: «Шалай-валяй проживем». Потом уж, после огня и меча, будут на перевале ставить ловушки для птиц, тут пролегает великий миграционный путь, давно уж основан стационар, птицы ведь переносят много чего, к примеру, — грипп, летят тут тысячи-тысяч, мелкие — давят друг друга со страху в ловушке, это издержки большой науки, птиц так бессчетно, что можно — запросто — готовить на ужин рагу из языков жаворонков, крупные, всякие орлы да стервятники, не говорю уж — о врановых, ведут себя умненько, тихо пережидают, чем дело кончится, мрачно зыркают глазом, но даже не клюнут, пока кольцуешь.
Тут, внизу, мой любимый Макс и возлюбленный мой Шалай. На монтаж ловушек и прочую деловую возню уйдет с неделю, это недолго. Потом начнется пролет. Бурен ли будет он этот год, кто же это знает заранее. Но — уж во всяком случае — такое больше нигде не увидишь. На перевал Балдабрек я рвалась года четыре, никак не выходило, чтоб вовремя. Сейчас вышло. Но сейчас мне этого ничего не нужно, вот ведь беда, ни Макса, ни Шалая, ни мудрых врановых, ни рагу из языков жаворонка…
Нет. Зачем это?

Однажды у жабы разболелося жабо. Жабо пошло — жабами от загрязненья вод. Она теперь не пьет. Не дышит. И ножками уж не сучит. Не важно, так будет с каждым.

Он — начальник крупного рудника, рудник его — всегда первый в Объединении, по выдаче и по вскрыше, хоть рудник старый, есть тут посовременнее. Ему сорок пять, он — неутомим, весел, в кабинете все время смех, бумаг на планерке даже и на столе не видно, все говорят по делу, кратко, как я нигде не слышала, никто в блокноте не чиркает, он верит всем на слово, ему — верят, сказал человек — значит, сделает, чего записывать, есть на то голова и честное слово, есть честь, рудника и своя. Он ходит тяжеловато, припадая на палку, палку его без тренажа — не подымешь, лет пятнадцать назад попал под несчастный случай, в орте свалилась глыба, «закол», килограмм в пятьсот, его краем задело, был перелом двух позвонков, никто не думал, что выживет, лежал в Поленовском институте, долго, там лежат долго, не знаю — сколько, боль там в счет не идет, вообще — не фактор, делай, что говорят, никто не верил, что он поднимется, такие всю жизнь ездят потом в инвалидной коляске. Он — начальник рудника, водит свою машину, управление, правда, ручное, ходит на лыжах, в основном — на руках, но ведь ноги — в креплениях, значит просто на лыжах, смеется всегда громче всех — хоть какая компания, на людей — жаден, сразу тащит к себе домой, все у него вечно живут, сына себе родил, сын сейчас в третьем классе, дочь и раньше была, уже большая, ночью, когда заснет крепко, — стонет и скрипит зубами, боли в спине и в ногах у него постоянны. О себе и о жизни своей говорит, сияя: «О, я везучий!..»
И верно: с ним разговариваешь и только это вот ощущение — счастливый, везучий, красивый какой человек, кругом — везет. Все у него играючи и легко — рудник, план, совещание, где его доклад, этот доклад, дом его, белье постирать в машине, непослушные ноги, тяжелая палка. «Я только детей не могу пороть. Гуля скажет: „Выдери Женьку!“ Ну, я иду. А сам — не могу. Как я его буду драть? За что? За „колы“? За „поздно пришел“? За „опять он врет“? Все такие мелочи! А сам каким был? Ремень в руках подержу, помнусь и из комнаты выйду тихонько. Ух, Гуля сердится!..» Засмеялся счастливо. «Я только зубную боль не понимаю. Зачем она? Она ж лишняя! Не нужна же для жизни. Ноги болят — понятно, спина — как ей не болеть? А вот — зубная! Ты, Райк, зубную боль понимаешь?..»
Как же мне его не хватает в моем Ленинграде!

Девочка из Маргаритиного десятого «А» написала в «День последнего звонка»:

«Только теперь я осознала, что все это в последний раз. И мне не хочется сейчас никакого будущего, хоть, может, это и глупо. И писать мне сейчас тоже не хочется, я хочу только сидеть и смотреть на своих ребят, на всех, чтобы навсегда запомнить их и никогда не забыть. Я буду предателем, если забуду. Я должна помнить все, и хорошее и плохое, потому что это — моя жизнь, ее лучшая часть. Я не могу сказать „прощай“ и „здравствуй“ одновременно, да и не хочу. Это будет просто неискренне. Я только знаю, что такого у меня больше никогда не будет, и ни у кого не будет, и поэтому я все это должна запомнить. Но сейчас просто хочется плакать. И смотреть».

Да если бы Машка в четверть такого написала, в одну десятую, в сотую, мы бы с ее классным воспитателем сами бы, по доброй своей охоте и взаимному счастью, в одном мешке утопились бы! Но это нам — увы! — не грозит. Машка моя такого никогда не напишет. И я бы в своем десятом такого не написала, хоть школу свою — любила. Нет, мне бы не написать — не хватило бы искренности. Разве я бы себе дала так раскрыться?

До чего же просты и бесхитростны были в наше баснословное время наши учителя! Так тогда казалось: просты, бесхитростны и наивны. Обмануть их — ну ничего не стоило. Мы обманывали.
В кабинете химии кто-нибудь из девчонок всегда залезал в огромный стол возле доски, там были такие деревянные раздвижные двери, как у шкафов, а сам стол был могуч, черен, занимал чуть не весь кабинет — поперек. Залезали в него с учебником. А наивная химичка — Надежда Пятровна (прозвище «Пятровна», сразу можно догадаться о выговоре, а прозвища были у всех учителей, теперь прозвища в школах как-то вышли из моды), большая и старая женщина с отечными ногами, ей, небось, было едва пятьдесят, — наивно вызывала кого-нибудь к доске, отвечать. Ну, что могли — отвечали. А чего не могли — то зорко выслушивали из-под стола, там бойко шелестели страницы учебника, формулы так оттуда и сыпались, формулировки и химические теории. Надежда Пятровна — одна — ничего не замечала. Задавала дополнительные и наводящие вопросы. Хвалила за правильность. Или сокрушалась — на лень. Наконец, говорила: «Достаточно. Исчезни с моих глаз». Человек у доски радостно улепетывал на свое законное место в рядах. А Надежда Пятровна вслед ему сообщала: «Которая у доски — посредственно, а которая поднизом — отлично. Давай, девчата, следующая пара!» Из-под стола — со смехом — вылазило честно поработавшее создание и сливалось с родным коллективом.
Надежда Пятровна наивно поворачивалась к классу спиной, изучала через окно школьный двор. Кто-то быстро заползал в стол и шуршал за собою тугими створками. Надежда Пятровна говорила: «Готовы?» Класс сладостно мычал. «По алфавиту пойдем, — Надежда Пятровна близоруко шарила глазами в журнале. — Возьмем хоть Горелову Раю…» Рая охотно шла. Чего-то там писала и отвечала. Трудолюбиво внимала подстолью. Оттуда шли цэу, уточнения, дополнения и поправки. «Довольно, — говорила, наконец, Надежда Пятровна. — Ты меня, Горелова Рая, не больно порадовала. Чятыре. А которая поднизом — вовсе посредственно да еще с натягом. Коли не знаешь ни шиша, нечего и в стол лазить». Посрамленное некто виновато вылезало и под насмешливым взором Надежды Пятровны понуро плелось на место…
Так мы просто и радостно жили на химии. Химию, кстати, знали. Папа как-то меня проверил и даже удивился. «Вам, Раюша, дают вполне приличные знания, а эти ваши шалости в кабинете, про которые ты рассказываешь, я считаю не совсем благовидными по отношению к Надежде Петровне».
Физик наш, «Шообщающиеся шошуды», — он был бы сейчас приблизительно мне ровесник, невысок, прям, черные волосы — будто вырезаны на голове и лежат аккуратно, как деревянные, ни один волосок никуда не отлепится, у него поэтому было и запасное прозвище: «Буратино», ударение на последнем слоге, — был человек по натуре робкий, крикнуть-стукнуть об стол не мог, никакую дисциплину держать не умел, говорил с большими паузами и вполголоса. У него на уроках Нана Мгалоблишвили, — она потом разбилась на Кавказе в горах, кончала геологический, ее дочка там сейчас учится, — показывала нам кульбиты и стойки на голове, никто так не мог, все пробовали, а Идка Калинина сидела всегда на шкафу и тявкала по-собачьи, отличить Идку от собаки, если не глядеть на шкаф, было невозможно, все тявкали, ни у кого так не получалось.
В кабинете физики мы выкручивали краны, перерезали провода, сыпали друг дружке реактивы за шиворот, что-то взрывали в колбах, без смысла, женская же школа, отчего на полу вечно попадались осколки и босиком нельзя было ходить, но Томка Подчуфарова — на спор — ходила. Шообщающиеся шошуды на нас никогда не сердился, осколки заметал веником, Идке помогал слезть со шкафа, но она от его руки вечно отказывалась и оглушительно спрыгивала. Физики мы абсолютно не знали, как сдавали экзамены — непонятно. Шообщающиеся шошуды робко и страстно не раз пытался нам что-то там излагать из программного материала. Эти его попытки более двух-трех заинтересованных лиц никогда не собирали. Но относились мы к Шообщающимся шошудам вполне дружелюбно, уроки у него никогда не срывали, то есть не удирали с физики в кино, например, или в парк погулять.
Я диву даюсь — как Машка сейчас учится. Не припомню, чтоб хоть когда-нибудь их класс сбежал с урока. Дети, ей-богу, мельчают! Мы, коли неделю бы с какого-нибудь урока не сорвались всей стаей, со скуки бы перемерли!
Шообщающиеся шошуды слабости свои знал, относился к ним философски. Помню, как в седьмом классе он посреди урока вызывал меня в коридор из кабинета химии и говорил просто: «Горелова, шходи шо мной в шештой „д“, боюшь—шеи шебе швернут!» Я ходила. Шестой «д» был класс буйный, сборный, девчонки там здорово дрались. Но Шообщающиеся шошуды, бывало, призывал меня и в другие классы. Как принято выражаться в официальных бумагах, я «пользовалась в школе заслуженным авторитетом». Была какое-то время председателем совета дружины, потом—в комитете комсомола, но главное — что была я бессменным комиссаром тайного Общества, охватывавшего почти все старшие классы, с шестого по десятый. Тайное Общество процветало. Все о нем знали, легендами было овеяно — только так, все в него стремились, не принимали ябед, подлиз и прочих недоброкачественных лиц. Лица плакали. Тайное Общество — «ОДР» («Организация дружных ребят», до чего же убогое поименование, ни грана воображения, но зато — одры!) — занималось, как я теперь понимаю, просто жизнью, чтоб было интересно. Тайность тут всегда помогает. Не представляю, как это Машка сроду не состояла ни в каком ОДРе, про такое даже не слыхивала, разве что — от меня.
ОДР, в том числе, как это ни смешно звучит, бдительно надзирал за школьной успеваемостью своих членов (а чего смешного, когда все прочие организации входили сюда — как часть в целое!), чтоб больным — всегда принесли уроки, не оставили бы кого без дружеской помощи, вовремя дали списать алгебру или французский. Математичка — «Кукла», фамилия Куклина плюс малоподвижное лицо с эмалевыми глазами, — была педантична и суха, тут приходилось учить, она могла высмеять так, что и не обрадуешься, да еще при этом — не улыбнется, математику свою, видимо, любила, но чего-то Кукле недоставало, значит, как педагогу, поскольку красоты этой науки мы не чувствовали, долбили ее, выучивали, но радости внутри — не было, теперь это мне даже странно. А француженку мы жалели, у нее сын ездил в коляске, что-то с ногами, у нее, у единственной, и прозвища не было.
Вроде бы — тимуровский вариант. Но еще мы, например, следили, чтоб мальчишки из мужской школы (в городе была одна мужская школа и две женских) отвечали немедленной и безусловной взаимностью на пламенную любовь наших девяти- и десятиклассниц, не вздумали бы уклониться или, тем паче, предпочесть кого из другой женской школы. Месть наша бывала тогда ужасна. Мы, в шестом-седьмом-даже-восьмом, — позднее наше развитие! — сами-то эту любовь почитали блажью, но это уж — наше дело. А чтоб наши люди, коль взбрела им такая блажь, получали — чего хотят и от всего сердца. Сашку Кравчука из девятого «Б», когда он посмел вдруг разлюбить нашу Леночку Малевич, десятый «В», дежурные «одры» отделали так, что Сашка неделю валялся пластом, а его мать приходила к «Лампычу» (наш директор, Игорь Варламович, вот уж с кем повезло!) и грозилась, что, если он своих девчонок бешеных не уймет, она обратится куда следует.
Лампыч сразу стребовал меня в кабинет, удачно — с контрольной по математике, запер изнутри дверь и поднес к моему носу здоровенный кулак: «Бандерлога щенячья! (он меня обычно звал — „Бандерлога“) Еще кого пальцем тронете, задушу своими руками. Запомнила?» Руки у Лампыча были сильные, волосатые, как у Макса, но волос — не рыжий, а черный, он преподавал физкультуру. «Да кто знал, что такой хиляк?!» — «Поговори!» — рявкнул Лампыч. Я заткнулась. Хотя Сашку пальцем не трогала, даже не была тогда вечером в парке, вообще — сроду сама не дралась, только — организовывала, и ко мне уже потемну, за три с половиной километра, где я мирно проживала с родителями в институтском поселке Орешенки, прибежал человек с отчетом, что «Кравчук свое получил…».
Я ждала, что Лампыч меня сейчас погонит обратно на математику, и от этого тосковала. Но Лампыч вдруг рявкнул: «А ну-ка, оторва, присядь!» И ткнул в «думу». «Думой» звался диван, он занимал добрую половину директорского кабинета и был сильно продавлен острыми задами. Лампыч имел привычку мотаться по этажам и подбирать в коридорах всех, кого выставили с уроков. А выгоняли тогда часто. Теперь-то — это чепе, подумаешь! Всех этих непечальных изгнанников Лампыч приводил к себе в кабинет, они густо затискивались в «думу» (у Лампыча хобби, как принято нынче выразиться, было — литература), кто не смог влезть — садился на пол. Мне кажется, я именно поэтому до сих пор люблю сидеть на полу. Лампыч окидывал ораву суровым взором и рявкал: «Что, бояре, достукались?!» Потом читал вслух. Я от Лампыча впервые узнала рассказы Зощенко, стихи Есенина, кое-что из Бабеля и с его же помощью — пристрастилась к Гоголю. Он, кроме чтения вслух, еще иногда разыгрывал с нами шарады, больше никто вокруг этого не умел. Или не хотел. Или не имел времени на шарады. Первая шарада, которую я узнала, была — «Везувий», я не могла разгадать вторую часть: «Вий».
Я ворочалась в «думе», Лампыч молчал, неизвестно зачем меня тут держал, а контрольная по математике шла, что было — удачей. «Ну, Бандерлога, быстро, как на духу, — чего делали в катакомбах?» Голос Лампыча подозрительно ласков, никакого рявка. Это знак плохой. Про катакомбы знали немногие, человек десять, проверенные в тайных делах, свои. Ну, может, пятнадцать. «Прятали чего? Или искали? Нашли?..» Я перебирала всех поименно, все были верные, никто продать не мог, все пятнадцать — свои до кости. Лампыч по пустякам в наши дела никогда не лез Я молчала, бешено прикидывая, чего соврать…
Вход в катакомбы был на окраине, за старой каменоломней, непролазно зарос крапивой и диким орешником, недалеко — городская свалка, там и не продерешься. Мы сами наткнулись случайно, в географических своих изысканиях, чем ОДР тоже грешил, как же, мы наук не чурались. Сперва Томка Подчуфарова вдруг провалилась, думали — яма, но в глубине вроде бы узкая щель, Томка худая, вбуравилась узким телом, долго ее не было, ждать уже надоело. Вдруг она выползла вся в белой сыпучке и заорала: «Подземный ход!»
Про катакомбы ходили в городе слухи, что они где-то есть, идут под рекой, тянутся аж до Орешенок, к нашей там церкви, которая нынче — во всех архитектурных справочниках, их когда-то, при царе Горохе, прорыли монахи, чтобы тайно пробираться в город, будто в церкви — живут монахи, мы слабо ориентировались в этих делах, монахи — значит монахи, а мы теперь эти катакомбы открыли заново и они теперь — наши.
Ход в глубину расширялся, были как бы пещеры, текла отовсюду древняя слизь, во тьме стонало и ухало, на загривок сыпались мелкие камни, песок оползал, дальше можно было протискиваться только ползком, и снова шло расширение, словно бы — ниши. Лазили мы со свечкой, свечка все время гасла, мы держались друг к дружке — впритык, лезли уже на ощупь, во мраке ходы загибались, запросто — свернуть в боковой, где кончалось вдруг тупиком. Не могу сейчас даже приблизительно сообразить, как далеко мы туда залезали, казалось — очень.
Эти прекрасные — наши — катакомбы мы мгновенно приспособили к делу и к своей жизни. Они нам здорово прибавили тайности! Мы быстренько сообразили такую пленительную игру. Увлекались, кстати, в тот свой год Жюль Верном. В Машке я этого периода не наблюдала вовсе. Устарел, что ли? Мы — увлекались. Научная экспедиция — французы, ни бум-бум по-русски, в школе был французский — терпит ужасный крах в заброшенных катакомбах. На экспедицию там нападают разбойники, хотят, видимо, овладеть ценными научными материалами, попутно — часами, часы ж были в редкость, у нас в классе — только у Наны Мгалоблишвили. Эти кошмарные разбойники — драные ватники, усы жгучим углем, чьи-то папенькины старые галифе, тюрбан из полотенца, обедошные ножи и страшный оскал — накидываются на экспедицию, вяжут веревками и скрипят зубами, главу экспедиции даже — ранят (это обычно — Томка Подчуфарова, ее обильно поливали клюквенным морсом: для крови), но один человек все же успевает удрать и, весь в земле и репьях, выбраться на свет божий. Тут же он падает без чувств. Но его находят хорошие люди, мы — то есть, посредством криков и жестов понимают французский язык и бедственное положение экспедиции, спешат на выручку, продираются мрачными подземными ходами, разбойники — наоборот — удирают подальше, подлые трусы, Томку развязывают, обтирают с нее морс, с победными кликами загоняют разбойников в обвальный тупик, где и настигают. Ну, тут не счесть вариантов, Очень увлекательно! Хороший тренаж во французском языке. Отличная спортивная выкладка. Дома приходилось потом отдуваться за грязь и дырки. Это не привыкать! Я обычно возглавляла разбойничью шайку. Тут нужны были реакция и смекалка, чтобы удрать от преследователей, которых в бешеном темпе вела за собою, ползком, бегом и на четвереньках, Нана Мгалоблишвили, лучшая наша по всей школе спортсменка…
«Чего молчишь? — рявкнул надо мной Лампыч. — Соображаешь щенячьими своими мозгами, кого снова лупить? Кто эту тайну выдал? Никто, глупый дурак! Меня милиция предупредила, что вы там шнырите, а в катакомбах, глупый дурак, все городское жулье-ворье-бандитье окопалось! Хочешь, чтоб глотку кому-нибудь перерезали?»
Пришлось ему рассказать, чтоб не нервничал. Игра потеряла тайность, быстро сошла на нет…
Весной умер от воспаления легких Шообщающиеся шошуды. В ледоход маленькая девчонка оскользнулась с берега в воду, ее закрутило и понесло. Рядом был мост. Шообщающиеся шошуды шел через мост после занятий. Кто-то закричал: «Тонет!» Людей было много, люди были и ближе, прямо на берегу. Но наш физик с моста успел первым, хоть двигался всегда вроде бы неторопливо и, нам казалось, все реакции его были медленные. Он кинулся в воду — в чем был, успел выхватить девочку, пока ее не затянуло под сваи, где ледовый навал, и сам выбрался с нею обратно на берег. Девочку сразу схватили, унесли в тепло, она даже не простудилась и не успела толком перепугаться. А Шообщающиеся шошуды прошел, мокрый, еще несколько кварталов до своего дома и назавтра слег. Спасти его не смогли.                 ---
Директор приказом по школе объявил для всех классов двухдневный траур. В первый день мы отскребли свою школу и привели в страшный и нежилой порядок физкультурный зал. Лампыч наш был здорово мудрый! Именно этот день, когда мы убирали школу, украшали зал мрачными еловыми ветками, когда все учителя тоже мыли, скребли и молчали между собой, а лица у них были заплаканные, они нас и не замечали, именно этот день — голой своей протяженностью, общей молчаливой приборкой и внезапным обрывом привычных уроков — дал нам, в буйном и мало задумывающемся еще о жизни и смерти возрасте, ощутить и запомнить нашу потерю.
Потом мы стояли в скорбно прибранном зале, играла музыка, Лампыч тихо говорил, какой человек нас учил и чему мы должны у него научиться, мать девочки плакала, в зал набилась вся школа, учителя жались к своим классам, класс, где классным был Шообщающиеся шошуды, стоял чуть отдельно и пришибленно, как сироты, к ним все подходил Лампыч, не видно было только химички Надежды Пятровны, хоть утром она была в школе. В тишине вдруг хлопнула дверь. Я помню, как вздрогнула от грузных и быстрых шагов. Раздвинув почетный караул, к гробу физика бросилась Надежда Пятровна, она вдруг упала на колени, она была тяжелой, большой, нагибалась всегда с трудом. Надежда Пятровна рухнула на колени. К ней кинулся Лампыч. Она крикнула незнакомым, высоким и чистым, голосом: «Митя! А как же — я?» Ее подняли под руки, повели из зала, она не хотела идти. «Надя, дети, Надюша…» И еще что-то говорил ей Игорь Варламович, наш директор. Она трясла головой и хватала его за плечо.
Надежду Пятровну увели в директорский кабинет. Туда побежала школьная медсестра. Возле стола, накрытого красным, где лежал наш физик Шообщающиеся шошуды, закусив губы, стояла его жена, мы все ее знали, она работала в канцелярском магазине. И его сын, он учился в техникуме, мы его знали. Город был тогда совсем маленький — городок, это сейчас в нем больше четырехсот тысяч, нашу школу с трудом отыщешь среди высоченных домов, но там — по-прежнему школа. А муж Надежды Пятровны, — все тоже знали, — пропал без вести в самом начале войны…
Значит, Шообщающиеся шошуды звали — Митя, Дмитрий, отчества я не помню. Вместо него появился скоро другой учитель, он был моложе, умел держать дисциплину, мы стали кое-когда глядеть в учебник и кое-что смыслить по физике, производили в опрятном кабинете — ни стеклышка на полу! — лабораторные работы, даже могли без шпаргалки написать контрольную. Я помню свое туповатое удивление, когда я таковую вдруг написала, ниоткуда не сдув и даже не справившись у Томки Подчуфаровой насчет ответов. Еще больше я удивилась, что все это, кажется, я и раньше знала, от Шообщающихся шошудов, но тогда случая не было — себя проверить. Нет, с этим новым физиком было что-то не то. Я про него, кроме своего этого удивления от контрольной, ничегошеньки не помню. Какой он был человек? Чего любил? Чего говорил в перемену? Недавно спрашивала наших девчонок, мы же встречаемся, я в Москву из-за них только и езжу, там до нашего города — час на электричке, спрашивала недавно наших — никто ничего не помнит, был, говорят, какой-то вроде бы…    
Вряд ли моим родителям было со мною легче, чем мне — с Машкой. Я со своими родителями была незаинтересованный эгоист, в «ОДРе» — пламенный коллективист, даже у всех ночевала по очереди, ночные бденья — сближают, у меня — тоже ночевали по тайной очереди ближайшие приспешники, мама так и спрашивала: «Раюша, у нас кто сегодня ночует?» Улочка возле нашей школы и сейчас в мягкой и теплой травке, у меня с этой травкой на всю жизнь связано ощущение лета, вольности и тепла, теперь-то я знаю, что это «спорыш», мы звали — «мохнатка», драли ее пучками для кролика, который проживал в биологическом кабинете. Прозвище учителя биологии было «Нэн», в миру — «Николай Николаевич», вот уж был человек…
Леночка Малевич (десятый «В») завела сдуру дневник, где ежедневно одними и теми же словами записывала, как она безумно обожает и любит Сашку Кравчука (девятый «Б», мужская школа), жить без него не может. Ее мама нашла этот дневник под подушкой, начала читать. Тут вошла Леночка. Мама встретила ее вскриком: «Это кто ж такой у тебя „дорогой“ да „единственный“, сопля длиннорукая?!» Довольно, по-моему, образно. Леночка вырвала свою тетрадь, бегом в школу, влетела в кабинет биологии и сунула Нэну в руки — «Дневник, пускай у Вас!» И смылась от греха. Правильно сделала. Следом за нею в школу прибежала Леночкина мама, Малевич. И тоже — прямиком в кабинет биологии. «У вас, Николай Николаевич, находится тетрадка моей дочери Елены?» Вежливо так приступила к Нэну. Он и не подумал отказываться: «Да, находится». — «А вы знаете, что это за тетрадка?» — «Знаю». Мама-Малевич обрадовалась. «Давайте сюда скорее, — говорит. — Я не успела дочитать». Тут Нэн удивился. «Это личный дневник. Я никакого права не имею — им распоряжаться и кому-то давать читать». — «Я не „кому-то“, — нервно объяснила мама-Малевич. — Я же мать!» — «Ну, если Леночка сочтет возможным, — успокоил Нэн, — она вам сама непременно даст этот дневник». — «Даст она, как же!» — закричала мама-Малевич. «Ничем не могу помочь». Многие в нашей школе секретные свои бумажки держали тогда в кабинете биологии…
Нэн с нами ходил в походы по Подмосковью — с целью крупных открытий и общего описания природы. В походы тогда, кроме нас, никто не ходил! Теперешних туристов крючем бы скрючило, глядя на наше снаряжение. Из научных приборов у нас был градусник, измерять в водоемах температуру, мы его в первый же день разбили, дальше измеряли — голой ногой, все совали в воду одновременно и выбирали среднее арифметическое, и еще — веревка, длину оврага померить, оползень, мало ли что. Веревки мы лишились по глупости: накинули лассо на корову, она испугалась и унеслась в лес, как буйвол. И веревку на рогах утащила. Палаток у нас не было. Ночевали по деревням или где придется. Как-то — пришлось в стогах, все зарылись в сено, холодно было. Симка Авдеева, тихоня такая, зарылась отдельно в отдельную копну. А утром выяснилось, что она в своей отдельной копне за ночь сожрала бидон сливочного масла, весь общий запас. Мы сперва даже не поверили, что одной тощей Симке удалось столько сожрать. Но масла-то не было! Наш дружный коллектив за этот безумный и антиобщественный поступок тут же изгнал Симку Авдееву из своих благородных рядов. И она, давясь рыданьями, побрела лесом к железной дороге, там километров пять было. Нэн узнал, кинулся вслед за Симкой и притащил ее обратно. На нас даже глядеть не хотел. А Симку Авдееву двое суток потом рвало, мы из-за нее в этих стогах насиделись. Она до сих пор на масло глядеть не может, я недавно спрашивала. «Что ты? — говорит. — Меня от него воротит!» Вот что значит — сожрать сразу бидон!     

 Читать  дальше ...   

***

***

***

Источник: https://www.litmir.me/br/?b=110503&p=6

***

***

РОМАН С ГЕРОЕМ КОНГРУЭНТНО РОМАН С СОБОЙ. Зоя Евгеньевна Журавлева. 001

Роман 002 

Роман 003

Роман 004 

Роман 005 

Роман 006 

Роман 007 

Роман 008 

Роман 009 

Роман 010

 Роман 011

 Роман 012

Роман 013

РОМАН С ГЕРОЕМ КОНГРУЭНТНО РОМАН С СОБОЙ. Зоя Евгеньевна Журавлева. 014

Роман 015 

Роман 016 

Роман 017

Роман 018 

Роман 019 

Роман 020

Роман 021

Роман 022 

Роман 023 

Роман 024

Роман 025

Роман 026 

РОМАН С ГЕРОЕМ КОНГРУЭНТНО РОМАН С СОБОЙ. Зоя Евгеньевна Журавлева. 027 

***

***

***

***

***

---

---

ПОДЕЛИТЬСЯ

Яндекс.Метрика

---

***

***

***

Затерянный мир. Артур Конан Дойл. 006

   Метис яростно погрозил нам кулаком и скрылся. Наступила тишина.
     Если б Гомес утолил свою месть и тем ограничился, все сошло бы ему  с
рук.  Его  погубила  безрассудная  страсть   к   драматическим   эффектам,
свойственная всем людям  латинской  расы,  а  Рокстон,  прослывший  .бичом
божиим, в трех странах Южной Америки, не позволял с  собой  шутить.  Метис
уже спускался по противоположному склону утеса, но ему так  и  не  удалось
ступить на землю. Лорд Джон побежал по краю плато, чтобы не терять его  из
виду. Грянул выстрел, мы услышали пронзительный вопль и  через  се ... 
Читать дальше »

***

***

***

***

***

***

***

***

***

***

***

***

 

 

Крутые скалы справа, слева
Дух древности витает здесь
   
Шли люди, находили дело
 
Груз тёмный сбрасывали весь.
---


Дорога в ад - гласит легенда
 
Коснулась нас легонько жуть.
 
...Тень радости взлетит мгновенно!
 
Откроет призрачную суть.

 Дух камня новые даст силы
 
Когда к нему прильнёшь рукой
 
И ты поймёшь - они красивы
   
Из скал, кивают головой
 
На склоны, в лес, влечет тропинка
 
Уходим, путь продолжен в даль
 
Вот показалась Солнца спинка
 
Мы не грустим, но всё же жаль...

  Осталось Дантово ущелье
В укромных тайниках души
Загадкою мелькнут виденья,
В звенящем шепоте тиши... 

 В гостях...у камня 

И.Туристический 

***

***

---

Фотоистория в папках № 1

 002 ВРЕМЕНА ГОДА

 003 Шахматы

 004 ФОТОГРАФИИ МОИХ ДРУЗЕЙ

 005 ПРИРОДА

006 ЖИВОПИСЬ

007 ТЕКСТЫ. КНИГИ

008 Фото из ИНТЕРНЕТА

009 На Я.Ру с... 10 августа 2009 года 

010 ТУРИЗМ

011 ПОХОДЫ

012 Точки на карте

014 ВЕЛОТУРИЗМ

015 НА ЯХТЕ

017 На ЯСЕНСКОЙ косе

018 ГОРНЫЕ походы

Страницы на Яндекс Фотках от Сергея 001

---

***

***

***

***

***

***

***

***

***

***

***

***

***

***

***

***

---

О книге -

На празднике

Поэт  Зайцев

Художник Тилькиев

Солдатская песнь 

Шахматы в...

Обучение

Планета Земля...

Разные разности

Новости

Из свежих новостей

Аудиокниги

Новость 2

Семашхо

***

***

***

***

***

***

***

***

***

***

***

***

***

***

***

***

***

***

***

***

***

***

***

***

***

***

***

***

***

***

***

***

***

***

***

***

***

***

***

***

***

***

***

***

***

***

***

***

***

***

***

***

***

***

***

***

***

***

***

***

***

***

***

***

***

***

***

***

***

***

***

***

***

***

***

***

***

***

***

***

***

***

***

***

***

***

***

***

***

***

***

***

***

***

***

***

***

Просмотров: 170 | Добавил: iwanserencky | Теги: Зоя Журавлева, Роман, текст, РОМАН С СОБОЙ, слово, классика, КОНГРУЭНТНО, проза, писатель Зоя Журавлева, из интернета, поэзия, литература, РОМАН С ГЕРОЕМ, писатель, Зоя Евгеньевна Журавлева | Рейтинг: 5.0/1
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *: