Тоска по физическому труду угнетала Давыдова. Все его здоровое, сильное
тело жадно просило работы, такой работы, от которой к вечеру в тяжелом и
сладком изнеможении ныли бы все мускулы, а ночью вместе с желанным отдыхом
немедля бы приходил и легкий, без сновидений сон.
Однажды Давыдов зашел в кузницу проверить, как подвигается ремонт
обобществленных лобогреек. Кисло-горький запах раскаленного железа и
жженого угля, певучий звон наковальни и старчески хриплые, жалующиеся
вздохи древнего меха повергли его в трепет. Несколько минут он молча стоял
в полутемной кузнице, блаженно закрыв глаза, с наслаждением вдыхая
знакомые с детства, до боли знакомые запахи, а потом не выдержал искушения
и взялся за молот... Два дня он проработал от зари до зари, не выходя из
кузницы. Обед ему приносила хозяйка. Но какая же это к черту работа, когда
через каждые полчаса человека отрывают от дела, синея, стынет в клещах
поковка, ворчит старый кузнец Сидорович и мальчишка-горновой откровенно
ухмыляется, следя, как уставшая от напряжения рука Давыдова, то и дело
роняя на земляной пол карандаш, вместо разборчивых бука выводит на
очередной деловой бумажке какие-то несуразные, ползущие вкривь и вкось
каракули.
Плюнул Давыдов на такие условия труда и, чтобы не быть помехой
Сидоровичу, ругаясь про себя, как матерый боцман, ушел из кузницы;
мрачный, злой, засел в правлении колхоза.
По сути, целые дни он тратил на разрешение обыденных, но необходимых
хозяйственных вопросов: на проверку составляемых счетоводом отчетов и
бесчисленных сводок, на выслушивание бригадирских докладов, на разбор
различных заявлений колхозников, на производственные совещания - словом,
на все то, без чего немыслимо существование большого коллективного
хозяйства и что в работе менее всего удовлетворяло Давыдова.
Он стал плохо спать по ночам, утром просыпался с неизменной головной
болью, питался кое-как и когда придется, и до вечера не покидало его
ощущение незнакомого прежде, непонятного недомогания. Как-то незаметно для
себя самого Давыдов чуточку опустился, в характере его появилась никогда
ранее несвойственная ему раздражительность, да и внешне выглядел он далеко
не таким молодцеватым и упитанным, как в первые дни после приезда в
Гремячий Лог. А тут еще эта Лушка Нагульнова и постоянные мысли о ней,
всякие мысли... Не в добрый час перешла ему окаянная бабенка дорогу!
Всматриваясь насмешливо прищуренными глазами в осунувшееся лицо
Давыдова, Разметнов как-то сказал:
- Все худеешь, Сем-а? Ты с виду сейчас как старый бык после плохой
зимовки: скоро на ходу будешь ложиться, и весь ты какой-то облезлый стал,
куршивый... Линяешь, что ли? А ты поменьше на наших девок заглядывайся и
особенно - на разведенных жен. Тебе это дело для здоровья ужасно
вредное...
- Иди ты к черту со своими дурацкими советами!
- А ты не злись. Ведь я же любя советую.
- Вечно ты придумываешь всякие глупости, факт!
Давыдов багровел медленно, но густо. Не в силах преодолеть смущение, он
нескладно заговорил о чем-то постороннем. Однако Разметнов не унимался:
- Это тебя во флоте или на заводе научили так краснеть: не то чтобы
одним лицом, но и всей шеей? А может, ты и всем туловом краснеешь? Сыми
рубаху, я погляжу!
Только завидев недобрые искорки в помутневших глазах Давыдова,
Разметнов круто изменил направление разговора, скучающе позевывая,
заговорил о покосе, смотрел из-под полуопущенных век с притворной
сонливостью, - но шельмоватую улыбку то ли не мог, то ли попросту не хотел
спрятать под белесыми усами.
Догадывался Разметнов об отношениях Давыдова и Лушки или знал об этом?
Скорее всего, что знал. Ну, разумеется, знал! Да и как можно было
сохранить эти отношения в тайне, если беззастенчивая Лушка не только не
хотела их скрывать, а даже нарочно выставляла напоказ дешевенькому
самолюбию Лушки, очевидно, льстило то обстоятельство, что она -
отвергнутая жена секретаря партячейки - прислонилась не к рядовому
колхознику, а к самому председателю колхоза, и ее не оттолкнули.
Несколько раз она выходила из правления колхоза вместе с Давыдовым,
вопреки суровым хуторским обычаям брала его под руку и даже слегка
прижималась плечом. Давыдов затравленно озирался, боясь увидеть Макара, но
руки не отнимал, приноравливаясь к Лушкиной поступи, шагал мелко, как
стреноженный конь, и почему-то часто спотыкался на ровном... Нахальные
хуторские ребятишки - жестокий бич влюбленных - бежали следом, всячески
кривляясь, выкрикивали тонкими голосами:
Из кислого теста
Жених и невеста!
Они бешено изощрялись, без конца варьируя свое нелепое двустишие, и
пока мокрый от пота Давыдов проходил с Лушкой два квартала, кляня в душе
ребятишек, Лушку и свою слабохарактерность, "кислое тесто" последовательно
превращалось в крутое, пресное, сдобное, сладкое и так далее. В конце
концов терпение Давыдова иссякало: он мягко разжимал смуглые Лушкины
пальцы, крепко вцепившившиеся в его локоть, говорил: "Извини, мне некогда,
надо спешить", - и уходил вперед крупными шагами. Но не так-то просто было
отделаться от преследования назойливых ребят. Они разделялись на две
партии: одна оставалась изводить Лушку, другая упорно сопровождала
Давыдова. Было лишь одно верное средство избавиться от преследования.
Давыдов подходил к ближайшему плетню, делал вид, что выламывает
хворостину, и тотчас же ребят словно ветром сдувало. Только тогда
председатель колхоза оставался полновластным хозяином улицы и ее
окрестностей...
Не так давно, в глухую полночь, Давыдов и Лушка в упор наткнулись на
сторожа ветряной мельницы, находившейся далеко в степи, за хутором. Сторож
- престарелый колхозник Вершинин - лежал, укрывшись зипуном, под
курганчиком старой сурчиной норы. Завидев идущую прямо на него пару, он
неожиданно поднялся во весь рост, по-военному строго окликнул:
- Стой! Кто идет? - и взял на изготовку старенькое, к тому же еще не
заряженное ружье.
- Свои. Это я, Вершинин! - неохотно отозвался Давыдов.
Он круто повернул назад, увлекая за собой Лушку, но Вершинин догнал их,
умоляюще говоря:
- Не будет ли у вас, товарищ Давыдов, табачку хучь на одну завертку?
Чисто пропадаю не куря, уши попухли!
Лушка не отвернулась, не отошла в сторону, не закрыла лица платком.
Спокойно смотрела она, как торопливо отсыпает Давыдов табак из кисета, так
же спокойно сказала:
- Пошли, Сема. А ты, дядя Николай, лучше воров стереги, а не тех, кто
по степи любовь пасет. Не одни злые люди ночью гуляют...
Дядя Николай коротко хохотнул, фамильярно похлопал Лушку по плечу:
- Да ить, милая Луша... ночное дело - темное: кто - любовь пасет, а кто
- чужое несет. Мое дели сторожевое, окликать каждого, охранять ветряк,
потому что в нем колхозный хлеб, а не кизяки. Ну, спасибо за табачок.
Счастливо вам! Желаю удачи...
- На кой черт ты ввязываешься в разговоры. Отошла бы в сторону, может,
он и не узнал бы тебя, - с нескрываемым раздражением сказал Давыдов, когда
они остались одни.
- Мне не шестнадцать лет, и я не девка, чтобы мне стесняться всякого
старого дурака, - сухо ответила Лушка.
- Но все-таки...
- Что все-таки?
- Зачем тебе все это надо на выставку выставлять?
- Да что он мне, родный папаша или свекор?
- Не понимаю я тебя...
- А ты понатужься да пойми.
Давыдов не видел в темноте, но по голосу догадался, что Лушка
улыбается. Раздосадованный ее беспечностью к своей собственной женской
репутации и полным пренебрежением к приличиям, он с жаром воскликнул:
- Да пойми же. Дурочка, что я о тебе беспокоюсь!
Еще суше Лушка ответила:
- Не трудись. Я как-нибудь сама. Ты о себе беспокойся.
- Я и о себе беспокоюсь.
Лушка сразу остановилась, вплотную придвинулась к Давыдову. В голосе ее
зазвучало злорадное торжество:
- Вот с этого ты и начинал бы, миленочек! Ты только о себе
беспокоишься, и тебе стало досадно, что именно тебя с бабой ночью в степи
увидели. А дяде Николаю все равно, с кем ты по ночам блудишь.
- При чем тут - "блудишь"? - озлился Давыдов.
- А что иначе? Дядя Николай пожил на свете и знает, что ты со мной сюда
ночью пришел не ежевику собирать. И тебе стало страшно, что о тебе
подумают в Гремячем добрые люди, честные колхозники. Так ведь? Тебе
наплевать на меня! Не со мной, так с другой ты все равно гулял бы за
хутором. Но тебе и грешить хочется и в холодке, в тени, хочется остаться,
чтобы никто про твои блудни не знал. Вот ты какой, оказывается жук! А так,
миленочек, не бывает, чтобы всю жизнь в холодке спасаться. Эх ты, а ишо
матрос! Как же это у тебя так получается? Я не боюсь, а ты боишься?
Выходит, что я мужчина, а ты баба, так, что ли?
Лушка была настроена скорее шутливо, чем воинственно, но по всему было
видно, что она уязвлена поведением своего возлюбленного. Помолчав немного,
презрительно поглядывая на него сбоку, она вдруг быстро сняла черную
сатиновую юбку, сказала тоном приказа:
- Раздевайся!
- Ты спятила! Для чего это?
- Наденешь мою юбку, а я - твои штаны. Это будет по справедливости! Кто
как себя ведет в этой жизненке, тому и носить то, что положено. Ну,
поторапливайся!
Давыдов рассмеялся, хотя и был обижен Пушкиными словами и предложенным
обменом. Всеми силами сдерживая накопившееся раздражение, он тихо сказал:
- Брось озоровать, Луша! Одевайся, пойдем.
Нехотя и вяло двигаясь, Лушка надела юбку, поправила волосы, выбившиеся
из-под платка, и вдруг сказала с неожиданной и глубокой тоской в голосе:
- Скучно мне с тобой, матросский тюфяк!
Тогда до самого хутора они шли, не проронив ни слова. В переулке так же
молча простились. Давыдов сдержанно поклонился. Лушка еле заметно кивнула
головой, скрылась за калиткой, будто растаяла в густой тени старого
клена...
Несколько дней они не встречались, а потом, как-то утром, Лушка зашла в
правление колхоза, терпеливо выждала в сенях, когда уйдет последний
посетитель. Давыдов хотел было закрыть дверь в свою комнату, но увидел
Лушку. Она сидела на лавке, по-мужски широко расставив ноги, туго обтянув
юбкой круглые колени, покусывала подсолнечные семечки и безмятежно
улыбалась.
- Семечек хочешь, председатель? - спросила она смеющимся низким
голосом. Тонкие брови ее слегка шевелились, глаза смотрели с открытой
лукавинкой.
- Ты почему не на прополке?
- Сейчас пойду, видишь - одетая во все будничное. Зашла сказать тебе...
Приходи сегодня, как стемнеет, на выгон. Буду ждать тебя возле гумна
Леоновых. Знаешь, где оно?
- Знаю.
- Придешь?
Давыдов молча кивнул головой, плотно притворил дверь.
Он долго сидел за столом в мрачном раздумье, подперев щеки кулаками,
уставившись взглядом в одну точку. Было ему о чем подумать!
Еще до первой размолвки два раза Лушка в сумерках приходила к нему на
квартиру, - посидев немного, громко говорила:
- Проводи меня, Сема! На дворе темнеет, и я что-то боюсь идти одна.
Ужасти, как боюсь. Я с детства ужасно пужливая, с детства напужанная
темнотой...
Давыдов делал страшное лицо, указывал глазами на дощатую стенку, за
которой хозяйка - старая религиозная женщина - негодующе, по-кошачьи
злобно фыркала и гремела посудой, собирая мужу и Давыдову что-то на ужин.
Тонкий изощренный слух Лушки отчетливо воспринимал свистящий шепот
хозяйки:
- Это она-то боится! Сатана, а не баба! Да она в потемках на том свете
сама к молодому черту ощупкой дорогу найдет и дожидаться не будет, когда
он к ней припожалует. Прости, господи, мое великое согрешение! Это она-то
пужливая! Напужаешь тебя темнотой, нечистого духа, как же!
Лушка только улыбалась, слушая столь нелестную для себя характеристику.
Не таковская она была баба, чтобы на ее настроение повлияли наветы
какой-то богомольной старухи! Чихать она хотела на эту вечно мокрогубую
ханжу и чистюлю! На своем коротком замужнем веку отважной Пушке не в таких
переделках приходилось бывать и не такие схватки выдерживать с
гремяченскими бабами. Она отлично слышала, как хозяйка вполголоса
бормотала за дверью, называя ее и беспутной и гулящей. Боже мой, да разве
такие, сравнительно безобидные, слова приходилось Лушке выслушивать, а еще
больше говорить самой в стычках с обиженными ею женщинами, когда они лезли
в драку и нападали на нее с отменными ругательствами, в слепой наивности
своей полагая, что только им одним положено любить своих мужей! Во всяком
случае, Лушка умела постоять за себя и всегда давала противницам должный
отпор. Нет, никогда и ни при каких обстоятельствах она не терялась и за
хлестким словом в карман юбки не лазила, не говоря уже о том, что еще не
было в хуторе такой ревнивицы, которая сумела бы опростоволосить Лушку,
сорвать с ее головы платок... Но, старуху она все же решила проучить - так
просто, порядка ради, руководясь одним жизненным правилом: чтобы за ней,
Лушкой, всегда оставалось последнее слово.
Во второе свое посещение она на минутку задержалась в проходной
хозяйской комнате, пропустив вперед Давыдова, и, когда тот вышел в сени, а
затем сбежал по скрипучим ступенькам крыльца, Лушка с самым невинным видом
повернулась лицом к хозяйке. Пушкин расчет оказался безошибочным. Старая
Филимониха наспех облизала и без того влажные губы, не переводя дыхания
проговорила:
- Ну и бессовестная же ты, Лукерья, сроду я таких ишо не видывала!
Лушка с величайшей скромностью потупила глаза, остановилась посреди
комнаты как бы в покаянном раздумье. У нее были очень длинные, черные,
будто подрисованные ресницы, и когда она опустила их, на побледневшие щеки
пала густая тень.
Обманутая этим притворным смирением, Филимониха уже примиреннее
зашептала:
- Ты сама подумай, бабонька, мысленное это дело тебе, замужней, ну хучь
и разведенной, являться на квартиру к холостому мужчине да ишо в потемках?
Какую же это совесть перед людями надо иметь, а? Опамятуйся, ты постыдись,
ради Христа!
Так же тихо и елейно, в тон хозяйке, Лушка ответила:
- Когда господь бог, вседержитель наш и спаситель... - Тут она
выжидающе замолчала, после короткой паузы подняла недобро сверкнувшие в
сумраке глаза.
Богомольная хозяйка при упоминании имени божьего тотчас же набожно
склонила голову, стала торопливо креститься; вот тогда-то Лушка и
закончила торжествующе, но уже голосом по-мужски грубым и жестким:
- ...Когда бог раздавал людям совесть, делил ее на паи, меня дома не
было, я на игрищах была, с парнями гуляла, целовалась-миловалась. Вот и не
досталось мне при дележке ни кусочка этой самой совести. Поняла? Ну что ты
рот раскрыла и никак его не закроешь? А теперь вот тебе мой наказ: пока
твой квартирант не придет домой, пока он со мной будет мучиться, молись за
нас, грешных, старая кобыла!
Лушка величаво вышла, не удостоив ошеломленную, онемевшую, уничтоженную
вконец хозяйку даже презрительным взглядом. Ожидавший ее у крыльца Давыдов
настороженно спросил:
- О чем вы там, Луша?
- Все больше о божественном, - тихонечко смеясь и прижимаясь к
Давыдову, ответила Лушка, усвоившая у бывшего мужа манеру отделываться
шуткой от нежелательного разговора.
- Нет, серьезно: что она там шептала? Не обидела она тебя?
- Меня обидеть у нее просто возможностев никаких нету, не под силу ей
это дело. А шипела она из ревности, ко мне тебя ревнует, мой щербатенький!
- снова отшутилась Лушка.
- Подозревает она нас, факт! - Давыдов сокрушенно помотал головой. - Не
надо было тебе приходить ко мне, вот в чем дело!
- Старухи испугался?
- Чего ради?
- Ну, а если такой парень-отвага, так нечего об этом и речей терять!
Трудно было убедить в чем-либо своенравную и взбалмошенную Лушку. А
Давыдов, как молнией, ослепленный внезапно подкравшимся большим чувством,
уже не раз и всерьез подумывал о том, что надо объясниться с Макаром и
жениться на Лушке, чтобы в конце концов выйти из того ложного положения, в
какое он себя поставил, и тем самым прекратить всякие могущие возникнуть
на его счет пересуды. "Я ее перевоспитаю! У меня она не очень-то попляшет
и оставит всякие свои фокусы! Вовлеку ее в общественную работу, упрошу или
заставлю заняться самообразованием. Из нее будет толк, уж это факт! Она
неглупая женщина, а вспыльчивость ее кончится, отучу пылить! Я не Макар, у
них с Макаром коса камень резала, а у меня не тот характер, я другой
подход к ней найду", - так, явно переоценивая свои и Пушкины возможности,
самонадеянно думал Давыдов.
В тот день, когда они условились встретиться возле леоновского гумна,
Давыдов уже с обеда начал посматривать на часы. Велико же было его
изумление, перешедшее затем в ярость, когда за час до условленной встречи
он услышал и распознал легкую Пушкину поступь по крыльцу, а затем ее
звонкий голос:
- Товарищ Давыдов у себя?
Ни хозяйка, ни старик ее, как раз в это время находившиеся дома, ничего
не ответили. Давыдов схватил кепку, ринулся к двери и лицом к лицу
столкнулся с улыбающейся Лушкой. Она посторонилась. Молча они вышли за
калитку.
- Мне эти игрушки не нравятся! - грубо сказал Давыдов и даже кулаки
сжал, задыхаясь от гнева. - Зачем ты явилась сюда? Где мы с тобой
уговаривались встретиться? Отвечай же, черт тебя возьми!..
- Ты что на меня кричишь? Кто я тебе - жена или кучер твой? - в свою
очередь спросила не потерявшая самообладания Лушка.
- Оставь! Я вовсе не кричу, а спрашиваю.
Лушка пожала плечами, издевательски спокойно проговорила:
- Ну, если спрашиваешь без крика, тогда другое дело. Соскучилась, вот и
пришла раньше времени. Ты, небось, рад и доволен?
- Какой черт - "доволен"! Ведь теперь моя хозяйка будет трепаться по
всему хутору! Что ты ей наговорила в прошлый раз, что она на меня и не
смотрит, а только кудахчет и кормит какой-то дрянью вместо обыкновенных
щей? О божественном говорили? Хорошенький божественный разговор, если она
при одном слове о тебе начинает икать и синеет, как утопленник! Это факт,
я тебе говорю!
Лушка расхохоталась так молодо и безудержно, что у Давыдова невольно
смягчилось сердце. Но на этот раз он вовсе не склонен был веселиться, и
когда Лушка, глядя на него смеющимися и мокрыми от слез глазами,
переспросила:
- Так, говоришь, икает и синеет? Так ей и надо, богомолке! Пускай не
сует нос не в свое дело. Подумаешь, подряд она взяла следить за моим
поведением!
Давыдов холодно прервал ее:
- Тебе все равно, что она будет распространять о нас по хутору?
- Лишь бы ей это занятие на здоровье шло, - беспечно ответила Лушка.
- Если тебе это безразлично, то мне далеко не безразлично, факт! Хватит
валять дурочку и выставлять напоказ наши отношения! Давай я завтра же
поговорю с Макаром, и мы с тобой либо поженимся, либо - горшок об горшок,
и врозь. Не могу я жить так, чтобы на меня пальцами указывали: вон, мол,
идет председатель - Лушкин ухажер. А вот таким своим наглядным поведением
ты в корне подрываешь мой авторитет. Понятно тебе?
Вспыхнув, Лушка с силой оттолкнула Давыдова, проговорила сквозь зубы:
- Тоже мне жених нашелся! Да на черта ты мне нужен, такой трус
слюнявый? Так я за тебя и пошла замуж, держи карман шире! Ты по хутору со
мной вместе стесняешься пройти, а туда же, "давай поженимся"! Всего-то он
боится, на всех оглядывается, от ребятишек и то шарахается, как полоумный.
Ну и ступай со своим авторитетом на выгон, за леоновское гумно, валяйся
там на траве один, кацап несчастный! Думала, что ты человек как человек, а
ты вроде Макарки моего: у того одна мировая революция на уме, а у тебя -
авторитет. Да с вами любая баба от тоски подохнет!
Лушка немного помолчала и вдруг сказала неожиданно ласковым, дрогнувшим
от волнения голосом:
- Прощай, мой Сема!
Несколько секунд она стояла как бы в нерешительности, а потом быстро
повернулась, пошла скорым шагом по переулку.
- Луша! - приглушенно позвал Давыдов.
За поворотом, как искра, сверкнула белая Пушкина косынка и погасла в
темноте. Проводя рукой по загоревшемуся отчего-то лицу, Давыдов стоял
неподвижно, растерянно улыбался, думал: "Вот тебе и нашел время сделать
предложение! Вот тебе и женился, орясина, факт!"
Размолвка оказалась нешуточной. Да, по сути, это уже не размолвка была
и даже не ссора, а нечто похожее на разрыв. Лушка упорно избегала встреч с
Давыдовым. Вскоре он переменил квартиру, но это обстоятельство, несомненно
ставшее известным Лушке, не толкнуло ее на примирение.
"Ну и черт с ней, если она такая психологическая!" - со злобою думал
Давыдов, окончательно потеряв надежду увидеть свою любимую где-нибудь
наедине. Но что-то уж очень горько щемило у него сердце, а на душе было
сумрачно и непогоже, как в дождливый октябрьский день. Как видно, за
короткий срок сумела Лушка найти прямую тропинку к бесхитростному и не
закаленному в любовных испытаниях сердцу Давыдова...
Правда, в намечавшемся разрыве были и свои положительные стороны:
во-первых, тогда отпадала бы необходимость идти на тяжелое объяснение с
Макаром Нагульновым, а во-вторых, с той поры уже ничто не грозило бы
железному авторитету Давыдова, несколько поколебленному его до некоторой
степени безнравственным поведением. Однако все эти благие рассуждения
приносили несчастному Давыдову очень малое утешение. Стоило ему остаться
наедине с самим собой, как тотчас, он сам того не замечая, уже смотрел
куда-то в прошлое невидящими глазами, улыбался с задумчивой грустинкой,
вспоминая милый сердцу запах Пушкиных губ, всегда сухих и трепетных,
постоянно меняющееся выражение ее горячих глаз.
Удивительные глаза были у Лушани Нагульновой! Когда она смотрела
немного исподлобья, что-то трогательное, почти детски-беспомощное сквозило
в ее взгляде, и сама она в этот момент была похожа скорее на
девчонку-подростка, нежели на многоопытную в жизни и любовных утехах
женщину. А через минуту, легким касанием пальцев поправив всегда
безупречно чистый, подсиненный платок, она вскидывала голову, смотрела уже
с вызывающей насмешливостью, и тогда тускло мерцающие, недобрые глаза ее
были откровенно циничны и всезнающи.
Эта способность мгновенного перевоплощения была у Лушки не изученной в
совершенстве школой кокетства, а просто природным дарованием. Так по
крайней мере казалось Давыдову. Не видел он, пораженный любовной слепотой,
что возлюбленная его была особой, может быть, даже более, чем надо,
самоуверенной и, несомненно, самовлюбленной. Много кое-чего не видел и не
замечал Давыдов.
Однажды он, в приливе лирической влюбленности, целуя слегка
напомаженные "Пушкины щеки, сказал:
- Лушенька моя, ты у меня как цветок! У тебя даже веснушки пахнут,
факт! Знаешь, чем они пахнут?
- Чем? - спросила заинтересованная Лушка, приподнимаясь на локте.
- Какой-то свежестью, ну, вроде как росой, что ли... Ну, вот как
подснежники, почти неприметно, а хорошо.
- У меня так оно и должно быть, - с достоинством и полной серьезностью
заявила Лушка.
Давыдов помолчал, неприятно удивленный таким развязным самодовольством.
Немного погодя спросил:
- Это почему же у тебя так и должно быть?
- Потому, что я красивая.
- Что ж, по-твоему, все красивые пахнут?
- Про всех не скажу, не знаю. Я к ним не принюхивалась. Да мне до них и
дела нет, я про себя говорю, чудак. Не все же красивые бывают с
конопинками, а конопушки - это веснянки, они и должны у меня пахнуть
подснежниками.
- Зазнайка ты, факт! - огорченно сказал Давыдов. - Если хочешь знать,
так не подснежниками твои щеки пахнут, а редькой с луком и с постным
маслом.
- Тогда чего же ты лезешь с поцелуями?
- А я люблю редьку с луком...
- Гутаришь ты, Сема, всякую чепуху, прямо как мальчишка, - недовольно
проговорила Лушка.
- С умным по-умному... Знаешь?
- Умный и с дураком умный, а дурак и с умным вечный дурак, -
отпарировала Лушка.
Тогда они тоже ни с того ни с сего поссорились, но то была мимолетная
ссора, закончившаяся через несколько минут полным примирением. Иное дело
теперь. Все пережитое с Лушкой теперь казалось Давыдову прекрасным, но
невозвратимым и далеким прошлым. Отчаявшись увидеть ее наедине, чтобы
объясниться и до конца выяснить по-новому сложившиеся отношения, Давыдов
всерьез затосковал. Он поручил Разметнову вести по совместительству и
колхозные дела, а сам на неопределенное время собрался поехать во вторую
бригаду, подымавшую майские пары на одном из отдаленных участков колхозной
земли.
Это было не отъездом, вызванным какими-то деловыми соображениями, а
позорным бегством человека, который хотел и в то же время боялся
наступающей любовной развязки. Давыдов все это превосходно понимал,
временами глядя на себя как бы со стороны, но уже окончательно издергался,
потому и предпочел решение выехать из хутора, как наиболее приемлемое для
себя, хотя бы уже по одному тому, что там он не мог видеть Лушку и
надеялся несколько дней прожить в относительном спокойствии. Читать дальше ...
...В 1910 году семья покинула хутор Кружилин и переехала в хутор Каргин: Александр Михайлович поступил на службу к каргинскому купцу. Отец пригласил местного учителя Тимофея Тимофеевича Мрыхина для обучения мальчика грамоте. В 1912 году Михаил поступил сразу во второй класс Каргинской министерской (а не церковно-приходской, как утверждают некоторые биографы писателя) начальной школы. Сидел за одной партой с Константином Ивановичем Каргиным — будущим писателем, написавшим весной 1930 повесть «Бахчевник». В 1918—1919 годах Михаил Шолохов окончил четвёртый класс Вёшенской гимназии... Читать дальше »