В ночь, когда к Якову Лукичу Островному приехал его бывший сотенный
командир, есаул Половцев, был у них долгий разговор. Считался Яков Лукич в
хуторе человеком большого ума, лисьей повадки и осторожности, а вот не
удержался в стороне от яростно всполыхавшей по хуторам борьбы, коловертью
втянуло его в события. С того дня и пошла жизнь Якова Лукича под опасный
раскат...
Тогда, после ужина, Яков Лукич достал кисет, присел на сундук, поджав
ногу в толстом шерстяном чулке: заговорил - вылил то, что годами горько
накипало на сердце:
- О чем толковать-то, Александр Анисимович? Жизня никак не радует, не
веселит. Вот энто трошки зачали казачки собираться с хозяйством, богатеть.
Налоги в двадцать шестом али в двадцать седьмом году были, ну, сказать,
относительные. А теперь опять пошло навыворот. У вас в станице как, про
коллективизацию что слыхать ай нет?
- Слыхать, - коротко отвечал гость, - слюнявя бумажку и внимательно
исподлобья посматривая на хозяина.
- Стало быть, от этой песни везде слезьми плачут? Вот зараз про себя
вам скажу: вернулся я в двадцатом году из отступа. У Черного моря осталось
две пары коней и все добро. Вернулся к голому куреню. С энтих пор работал
день и ночь. Продразверсткой первый раз обидели товарищи: забрали все
зерно под гребло. А потом этим обидам и счет я потерял. Хоть счет-то им
можно произвесть: обидют и квиток выпишут, чтоб не забыл - Яков Лукич
встал, полез рукой за зеркало и вытянул, улыбаясь в подстриженные усы,
связку бумаг. - Вот они тут, квитки об том, что сдавал в двадцать первом
году: а сдавал и хлеб, и мясу, и маслу, и кожи, и шерсть, и птицу, и
целыми быками водил в заготконтору. А вот это окладные листы по единому
сельскому налогу, по самооблогу и опять же квитки за страховку... И за дым
из трубы платил, и за то, что скотина живая на базу стоит... Скоро этих
бумажек мешок насбираю. Словом, Александр Анисимович, жил я - сам возля
земли кормился и других возле себя кормил. Хоть и не раз шкуру с меня
сымали, а я опять же ею обрастал. Нажил спервоначалу пару бычат, они
подросли. Одного сдал в козну на мясо. За швейную машину женину купил
другого. Спустя время, к двадцать пятому году, подошла еще пара от своих
коров. Стало у меня две пары быков и две коровы. Голосу меня не лишали, в
будущие времена зачислили меня крепким середняком.
- А лошади-то у тебя есть? - поинтересовался гость.
- Погодите трошки, скажу и об лошадях. Купил я у соседки стригунка от
чистых кровей донской кобылки (осталася одна на весь хутор), выросла
кобыленка - ну, чистое дите! Мала ростом, нестроевичка, полвершка [в
дореволюционное время строевую лошадь, на которой казак должен был
отбывать военную службу, принимали при условии, если она ростом была не
меньше 2 аршин и 1/2 вершка] нету, а уж резва - неподобно! В округе
получил я за нее на выставке сельской жизни награду и грамоту, как на
племенную. Стал я к агрономам прислухаться, начал за землей ходить, как за
хворой бабой. Кукуруза у меня первая в хуторе, урожай лучше всех. Я и
зерно протравливал и снегозадержание делал. Сеял яровые только по зяби без
весновспашки, пары у меня завсегда первые. Словом, стал культурный хозяин
и об этом имею похвальный лист от окружного ЗУ, от земельного, словом,
управления. Вот поглядите.
Гость мельком взглянул по направлению пальца Якова Лукича на лист с
сургучной печатью, вправленный в деревянную рамку, висевшую возле образов
рядом с портретом Ворошилова.
- Да, прислали грамоту, и агроном даже пучок моей пшеницы-гарновки
возил в Ростов на показ властям, - с гордостью продолжал Яков Лукич. -
Первые года сеял я пять десятин, потом, как оперился, начал дюжей хрип
выгинать: по три, по пять и по семь кругов [круг - четыре гектара] сеял,
во как! Работал я и сын с женой. Два раза толечко поднанимал работника в
горячую пору. Советская власть энти года диктовала как? - сей как ни мога
больше! Я и сеял, ажник кутница вылазила, истинный Христос! А зараз,
Александр Анисимович, добродетель мой, верьте слову - боюсь! Боюсь, за эти
семь кругов посеву протянут меня в игольную ушку, обкулачут. Наш
председатель Совета, красный партизан товарищ Разметнов, а попросту
сказать Андрюшка, ввел меня в этот грех, крести его мать! "Сей, - говорит,
бывало, - Яков Лукич, максиму, чего осилишь, подсобляй Советской власти,
ей хлеб зараз дюже нужен". Сомневался я, а теперь запохаживается, что мне
эта максима ноги на затылке петлей завяжет, побей бог!
- В колхоз у вас записываются? - спросил гость. Он стоял возле лежанки,
заложив руки за спину, широкоплечий, большеголовый и плотный, как чувал с
зерном.
- В колхоз-то? Дюже пока не докучали, а вот завтра собрание бедноты
будет. Ходили, перед тем как смеркаться, оповещали. Свои-то галду набили с
самого рождества: "Вступай да вступай". Но люди отказались наотруб, никто
не вписался. Кто же сам себе лиходей? Должно, и завтра будут сватать.
Говорят, нынче на-вечер приехал какой-то рабочий из района и будет всех
сгонять в колхоз. Конец приходит нашей жизни. Наживал, пригоршни мозолей
да горб нажил, а теперь добро отдай все в обчий котел, и скотину, и хлеб,
и птицу, и дом, стало быть? Выходит вроде: жену отдай дяде, а сам иди к...
не иначе. Сами посудите, Александр Анисимович, я в колхоз приведу пару
быков (пару-то успел продать Союзмясе), кобылу с жеребенком, весь
инвентарь, хлеб, а другой - вшей полон гашник. Сложимся мы с ним и будем
барыши делить поровну. Да разве же мне-то не обидно?.. Он, может, всю
жизню на пече лежал да об сладком куске думал, а я... да что там гутарить!
Во! - И Яков Лукич полоснул себя по горлу ребром шершавой ладони. - Ну, об
этом кончим. Как вы проживаете? Служите зараз в какой учреждении или
рукомеслом занимаетесь?
Гость подошел к Якову Лукичу, присел на табурет, снова стал вертеть
цигарку. Он сосредоточенно смотрел в кисет, а Яков Лукич - на тесный
воротник его старенькой толстовки, врезавшийся в бурую, туго налитую шею,
на которой пониже кадыка по обеим сторонам напряженно набухали вены.
- Ты служил в моей сотне, Лукич... Помнишь, как-то в Екатеринодаре,
кажется при отступлении, был у меня разговор с казаками насчет Советской
власти? Я еще тогда предупреждал казаков, помнишь? "Горько ошибетесь,
ребята! Прижмут вас коммунисты, в бараний рог скрутят. Всхомянетесь вы, да
поздно будет". - Помолчал, в голубоватых глазах сузились крохотные, с
булавочную головку, зрачки, и тонко улыбнулся. - Не на мое вышло? Я из
Новороссийска не уехал со своими. Не удалось. Нас тогда предали, бросили
добровольцы и союзники. Я вступил в Красную Армию, командовал эскадроном,
по дороге на польский фронт... Такая у них комиссия была, фильтрационная,
по проверке бывших офицеров... Меня эта комиссия от должности отрешила,
арестовала и направила в ревтрибунал. Ну, шлепнули бы товарищи, слов нет,
либо в концентрационный лагерь. Догадываешься за что? Какой-то сукин сын,
казуня [презрительно-ироническое, казак, казачишка], мой станичник, донес,
что я участвовал в казни Подтелкова. По дороге в трибунал я бежал... Долго
скрывался, жил под чужой фамилией, а в двадцать третьем году вернулся в
свою станицу. Документ о том, что я когда-то был комэском, я сумел
сохранить, попались хорошие ребята, - словом, я остался жив. Первое время
меня таскали в округ, в политбюро [здесь: название окружных или уездных
органов ЧК в 1920-1921 годах] Дончека. Как-то отвертелся, стал
учительствовать. Учительствовал до последнего времени. Ну, а сейчас...
Сейчас другое дело. Еду вот в Усть-Хоперскую по делам, заехал к тебе как к
старому полчанину.
- Учителем были? Та-ак... Вы - человек начитанный, книжную науку
превзошли. Что же оно будет дальше? Куда мы пританцуем с колхозами?
- К коммунизму, братец. К самому настоящему. Читал я и Карла Маркса и
знаменитый Манифест коммунистической партии. Знаешь, какой конец
колхозному делу? Сначала колхоз, потом коммуна - полнейшее уничтожение
собственности. Не только быков, но и детей у тебя отберут на
государственное воспитание. Все будет общее: дети, жены, чашки, ложки. Ты
хотел бы лапши с гусиным потрохом покушать, а тебя квасом будут кормить.
Крепостным возле земли будешь.
- А ежели я этак не желаю?
- У тебя и спрашивать не будут.
- Это как же так?
- Да все так же.
- Ловко!
- Ну, еще бы! Теперь я у тебя спрошу: дальше можно так жить?
- Некуда дальше.
- А раз некуда, надо действовать, надо бороться.
- Что вы, Александр Анисимович!Пробовали мы, боролись... Никак
невозможно. И помыслить не могу!
- А ты попробуй. - Гость придвинулся к собеседнику вплотную, оглянулся
на плотно притворенную дверь в кухню и, вдруг побледнев, заговорил
полушепотом: - Я тебе прямо скажу: надеюсь на тебя. В нашей станице казаки
собираются восставать. И ты не думай, что это так просто, набалмошь. Мы
связаны с Москвой, с генералами, которые сейчас служат в Красной Армии, с
инженерами, которые работают на фабриках и заводах, и даже дальше: с
заграницей. Да, да! Если мы дружно сорганизуемся и выступим именно сейчас,
то к весне при помощи иностранных держав Дон уже будет чистым. Зябь ты
будешь засевать своим зерном и для себя одного... Постой, ты потом
скажешь. В нашем районе много сочувствующих нам. Их надо объединить и
собрать. По этому же делу я еду в Усть-Хоперскую. Ты присоединяешься к
нам? В нашей организации есть уже более трехсот служивых казаков. В
Дубровском, в Войсковом, в Тубянском, в Малом Ольховатском и в других
хуторах есть наши боевые группы. Надо такую же группу сколотить и у вас в
Гремячем... Ну, говори.
- Люди роптают против колхозов и против сдачи хлеба...
- Погоди! Не о людях, а о тебе речь. Я тебя спрашиваю. Ну?
- Такие дела разве зараз решают?.. Тут голову под топор кладешь.
Подумай... По приказу одновременно выступаем со всех хуторов. Заберем
вашу районную станицу, милицию и коммунистов по одному переберем на
квартирах, а дальше пойдет полыхать и без ветра.
- А с чем?
- Найдется! И у тебя, небось, осталось?
- Кто его знает... Кажись, где-то валялась, какой-то ошкамелок...
австрийского никак образца...
- Нам только начать, и через неделю иностранные пароходы привезут и
орудия и винтовки. Аэропланы и те будут. Ну?..
- Дайте подумать, господин есаул! Не невольте сразу...
Гость со все еще не сошедшей с лица бледностью прислонился к лежанке,
сказал глуховато:
- Мы не в колхоз зовем и никого не неволим. Твоя добрая воля, но за
язык... гляди, Лукич! Шесть тебе, а уж седьмую... - и легонько покрутил
пальцем застрекотавший в кармане нагановский барабан.
- За язык могете не сомневаться. Но ваше дело рисковое. И не потаю:
страшно на такое дело идтить. Но и жизни ход отрезанный. - Помолчал. - Не
будь гонения на богатых, я бы, может, теперь, по моему старанию, первым
человеком в хуторе был. При вольной жизни я бы зараз, может, свой
автомобиль держал! - с горечью заговорил после минутного молчания хозяин.
- Опять же одному идтить на такие... Вязы [шею] враз скрутят.
- Зачем же одному? - с досадой перебил его гость.
- Ну, да это я так, к слову, а вот - как другие? Мир то есть как?
Народ-то пойдет?
- Народ - как табун овец. Его вести надо. Так ты решил?
- Я сказал, Александр Анисимыч...
- Мне твердо надо знать: решил ли?
- Некуда деваться, потому и решаю. Вы все-таки дайте кинуть умом.
Завтра утром скажу остатнее слово.
- Ты, кроме этого, должен уговорить надежных казаков. Ищи таких, какие
имели бы зуб на Советскую власть, - уже приказывал Половцев.
- При этой жизни его всякий имеет.
- А сын твой как?
- Куда же палец от руки? Куда я, туда и он.
- Ничего он парень, твердый?
- Хороший казак, - с лихой гордостью отозвался хозяин.
Гостю постелили серую тавреную полсть и шубу в горнице, возле лежанки.
Он снял сапоги, но раздеваться не стал и уснул сразу, едва лишь коснулся
щекой прохладной, пахнущей пером подушки.
...Перед светом Яков Лукич разбудил спавшую в боковой комнатушке свою
восьмидесятилетнюю старуху мать. Коротко рассказал ей о целях приезда
бывшего сотенного командира. Старуха слушала, свесив с лежанки черножилые,
простудой изуродованные в суставах ноги, ладонью оттопыривала желтую ушную
раковину.
- Благословите, мамаша? - Яков Лукич стал на колени.
- Ступай, ступай на них, супостатов, чадунюшка! Господь благословит!
Церква закрывают... Попам житья нету... Ступай!..
Наутро Яков Лукич разбудил гостя:
- Решился! Приказывайте.
- Почитай и подпиши. - Половцев достал из грудного кармана бумагу.
"С нами бог! Я, казак Всевеликого войска Донского, вступаю в "Союз
освобождения родного Дона", обязуюсь до последней капли крови всеми силами
и средствами сражаться по приказу моих начальников с
коммунистами-большевиками, заклятыми врагами христианской веры и
угнетателями российского народа. Обязуюсь беспрекословно слушаться своих
начальников и командиров. Обязуюсь все свое достояние принести на алтарь
православного отечества. В чем и подписуюсь".
4
Тридцать два человека - гремяченский актив и беднота - дышали одним
дыхом. Давыдов не был мастером говорить речи, но слушали его вначале так,
как не слушают и самого искусного сказочника.
- Я, товарищи, сам - рабочий Краснопутиловского завода. Меня послала к
вам наша Коммунистическая партия и рабочий класс, чтобы помочь вам
организовать колхоз и уничтожить кулака как общего нашего кровососа. Я
буду говорить коротко. Вы должны все соединиться в колхоз, обобществить
землю, весь свой инструмент и скот. А зачем в колхоз? Затем, что жить так
дальше, ну, невозможно же! С хлебом трудности оттого, что кулак его гноит
в земле, у него с боем хлеб приходится брать! А вы и рады бы сдать, да у
самих маловато. Середняцко-бедняцким хлебом Советский Союз не прокормишь.
Надо больше сеять. А как ты с сохой или однолемешным плугом больше
посеешь? Только трактор и может выручить. Факт! Я не знаю, сколько у вас
на Дону вспахивают одним плугом за осень под зябь...
- С ночи до ночи держись за чапиги - и десятин двенадцать до зимы
подымешь.
- Хо! Двенадцать? А ежели крепкая земля?
- Чего вы там толкуете? - пронзительный бабий голос. - В плуг надо три,
а то и четыре пары добрых быков, а откель они у нас? Есть, да и то не у
каждого, какая-то пара зас... а то все больше на быках, у каких сиськи.
Это у богатых, им и ветер в спину...
- Не об этом речь! Взяла бы подол в зубы да помолчала, - чей-то
хриповатый басок.
- Ты с понятием! Жену учи, а меня нечего.
- А трактором?..
Давыдов выждал тишины, ответил:
- А трактором, хотя бы нашим путиловцем, при хороших, знающих
трактористах можно за сутки в две смены вспахать тоже двенадцать десятин.
Собрание ахнуло. Кто-то потерянно проронил:
- Эх... мать!
- Вот это - да! На таком жеребце бы попахаться... - завистливый с
высвистом вздох.
Давыдов вытер ладонью пересохшие от волнения губы, продолжал:
- Вот мы на заводе делаем трактора для вас. Бедняку и
середняку-одиночке купить трактор слабо: кишка тонка! Значит, чтобы
купить, нужно коллективно соединиться батракам, беднякам и середнякам.
Трактор такая машина, вам известная, что гонять его на малом куске земли -
дело убыточное, ему большой гон надо. Небольшие артели - тоже пользы от
них, как от козла молока.
- Ажник того меньше! - веско бухнул чей-то бас из задних рядов.
- Значит, как быть? - продолжал Давыдов, не обращая внимания на
реплику. - Партия предусматривает сплошную коллективизацию, чтобы
трактором зацепить и вывести вас из нужды. Товарищ Ленин перед смертью что
говорил? Только в колхозе трудящемуся крестьянину спасение от бедности.
Иначе ему - труба. Кулак-вампир его засосет в доску... И вы должны пойти
по указанному пути совершенно твердо. В союзе с рабочими колхозники будут
намахивать всех кулаков и врагов. Я правильно говорю. А затем перехожу к
вашему товариществу. Калибра оно мелкого, слабосильное, и дела его через
это очень даже плачевные. А тем самым и льется вода на мельницу... Словом,
никакая не вода, а один убыток от него! Но мы должны это товарищество
переключить в колхоз и оставить костью, а вокруг этой кости нарастет
середняцкое...
- Погоди, перебью трошки! - Поднялся конопатый и неправый глазами Демка
Ушаков, бывший одно время членом товарищества.
- Проси слово, тогда и гутарь, - строго внушал ему Нагульнов, сидевший
за столом рядом с Давыдовым и Андреем Разметновым.
- Я и без просьбов скажу, - отмахнулся Демка и скосил глаза так, что
казалось, будто он одновременно смотрит и на президиум и на собравшихся. -
А через что, извиняюся, превзошли в убыток и Советской власти в тягость.
Черезо что, спрашиваю вас, жили вроде нахлебников у кредитного
товарищества? Через любушку-председателя ТОЗа! Через Аркашку Менка!
- Брешешь, как элемент! - петушиный тенорок из задних рядов. И Аркашка,
работая локтями, погребся к столу президиума.
- Я докажу! - У побледневшего Демки глаза съехались к переносью. Не
обращая внимания на то, что Разметнов стучит мослаковатым кулаком, он
повернулся к Аркашке. - Не открутишься! Не через то превзошли мы в
бедность своим колхозом, что мало нас, а через свою мену. А за "элемент" я
тебя припрягу по всей строгости. Бугая на моциклетку, не спрошаючись,
сменял? Сменял! Яйцеватых курей кто выдумал менять на...
- Опять же брешешь! - на ходу оборонялся Аркашка.
- Трех валухов и нетелю за тачанку не ты уговорил сбыть? Купец, в с...
носом! То-то! - торжествовал Демка.
- Остепенитесь! Что вы, как кочета, сходитесь! - уговаривал Нагульнов,
а мускул щеки уже заходил у него ходуном под покрасневшей кожей.
- Дайте мне слово по порядку, - просил пробившийся к столу Аркашка.
Он уже было забрал в горсть русую бородку, собираясь говорить, но
Давыдов отстранил его:
- Кончу я, а сейчас, пожалуйста, не мешай... Так вот, я говорю,
товарищи: только через колхоз можно...
- Да ты нас не агитируй! Мы с потрохами в колхоз пойдем, - перебил его
красный партизан Павел Любишкин, сидевший ближе всех к двери.
- Согласны с колхозом!
- Артелем и батьку хорошо бить.
- Только хозяйствовать умно надо.
Крики заглушил тот же Любишкин: он встал со стула, снял черную
угрюмейшую папаху и - высокий, кряж в плечах - заслонил дверь.
- Чего ты, чудак, нас за Советскую власть агитируешь? Мы ее в войну
сами на ноги тут становили, сами и подпирали плечом, чтоб не хитнулась. Мы
знаем, что такое колхоз, и пойдем в него. Дайте машины! - он протянул
порепавшуюся ладонь. - Трактор - штука, слов нет, но мало вы, рабочие, их
наделали, вот за это мы вас поругиваем! Не за что нам ухватиться, вот в
чем беда. А на быках - одной рукой погонять, другой слезы утирать - можно
и без колхоза. Я сам до колхозного переворота думал Калинину письмо
написать, чтобы помогли хлеборобам начинать какую-то новую жизнь. А то
первые годы, как при старом режиме, - плати налоги, живи как знаешь. А РКП
для чего? Ну, завоевали, а потом что? Опять за старое, ходи за плугом, у
кого есть что в плуг запрягать. А у кого нечего? С длинной рукой под
церкву? Либо с деревянной иглой под мост портняжить, воротники советским
купцам да кооперативщикам пристрачивать? Землю дозволили богатым в аренду
сымать, работников им дозволили нанимать. Это так революция диктовала в
восемнадцатом году? Глаза вы ей закрыли! И когда говоришь: "За что ж
боролись?", - то служащие, какие пороху не нюхали, над этим словом
надсмехаются, а за ними строит хаханьки всякая белая сволочь! Нет, ты нам
зубы не лечи! Много мы красных слов слыхали. Ты нам машину давай в долг
или под хлеб, да не букарь там али запашник, а добрую машину! Трактор, про
какой рассказывал, давай! Это я за что получил? - Он прямо через колени
сидевших на лавках зашагал к столу, на ходу расстегивая рваную мотню
шаровар. А подойдя, заголил подол рубахи, прижал его подбородком к груди.
На смуглом животе и бедре покорно обнажились стянувшие кожу страшные
рубцы. - За что получил ошкамелки кадетского гостинца?
- Черт бессовестный! Ты бы уж вовсе штаны-то спустил! - возмущенно и
тонко крикнула сидевшая рядом с Демкой Ушаковым вдовая Анисья.
- А ты бы хотела? - Демка презрительно скосил на нее глаза.
- Молчи, тетка Анисья! Мне тут стыду нету свои ранения рабочему
человеку показать. Пущай глядит! Затем, что ежели дальше так жить, мне,
один черт, нечем будет всю эту музыку прикрывать! Они уж и зараз такие
штаны, что одно звание. Мимо девок днем уж не ходи, напужаешь до смерти.
Позади заигогокали, загомонили, но Любишкин повел кругом суровым
глазом, и опять стало слышно, как с тихим треском горит в лампе фитиль.
- Видно, воевал я с кадетами за то, чтобы опять богатые лучше меня
жили? Чтобы они ели сладкий кусок, а я хлеб с луком? Так, товарищ рабочий?
Ты, Макар, мне не мигай! Я раз в году говорю, мне можно.
- Продолжай. - Давыдов кивнул головой.
- Продолжаю. Я сеял нонешний год три десятины пшеницы. У меня трое
детишков, сестра калека и хворая жена. Сдал я свой план хлеба, Разметнов?
- Сдал. Да ты не шуми.
- Нет, буду шуметь! А кулак Фрол Рваный, за... его душу!..
- Но-но! - Нагульнов застучал кулаком.
- Фрол Рваный свой план сдал? Нету?
- Так его суд оштраховал, и хлеб взяли, - вставил Разметнов, блестя
отчаянными глазами и с видимым наслаждением слушая Любишкина.
"Тебя бы сюда, тихохода!" - вспомнил Давыдов секретаря райкома.
- Он опять на энтот год будет Фролом Игнатичем! А весной опять придет
меня наймать! - и кинул под ноги Давыдову черную папаху. - Чего ты мне
говоришь о колхозе?! Жилы кулаку перережьте, тогда пойдем! Отдайте нам его
машины, его быков, силу его отдайте, тогда будет наше равенство! А то все
разговоры да разговоры "кулака унистожить", а он растет из года в год, как
лопух, и солнце нам застит.
- Отдай нам Фролове имущество, а Аркашка Менок на него ероплан
выменяет, - ввернул Демка.
- Ох-ха-ха-ха!..
- Это он враз.
- Будьте свидетелями на оскорбление!
- Тю! Слухать не даешь, цыц!
- Что на вас, черти, чуру нету?
- А ну, тише!..
Давыдову насилу удалось прекратить поднявшийся шум.
- В этом и есть политика нашей партии! Что же ты стучишь, ежели
открыто? Уничтожить кулака как класс, имущество его отдать колхозам, факт!
И ты, товарищ партизан, напрасно шапку под стол бросил, она еще голове
будет нужна. Аренды земли и найма батраков теперь не может быть! Кулака
терпели мы из нужды: он хлеба больше, чем колхозы, давал. А теперь -
наоборот. Товарищ Сталин точно подсчитал эту арифметику и сказал: уволить
кулака из жизни! Отдать его имущество колхозам... О машинах ты все плакал.
Пятьсот миллионов целковых дают колхозам на поправку, это как? Слыхал ты
об этом? Так чего же ты бузу трешь? Сначала надо колхоз родить, а потом уж
о машинах беспокоиться. А ты хочешь вперед хомут купить, а по хомуту уж
коня покупать. Чего же ты смеешься? Так, так!
- Пошел Любишкин задом наперед!
- Хо-хо...
- Так мы же с дорогой душой в колхоз!
- Это он насчет хомута... подъехал...
- Хоть нынче ночью!
- Записывай зараз!
- Кулаков громить ведите.
- Кто записывается в колхоз, подымай руки, - предложил Нагульнов.
При подсчете поднятых рук оказалось тридцать три. Кто-то, обеспамятев,
поднял лишнюю.
Духота выжила Давыдова из пальто и пиджака. Он расстегнул ворот рубахи,
улыбаясь, выжидал тихомирья.
- Сознательность у вас хорошая, факт! Но вы думаете, что войдете в
колхоз, и все? Нет, этого мало! Вы, беднота, - опора Советской власти. Вы,
едрена зелена, и сами в колхоз должны идти и тянуть за собой качающуюся
фигуру середняка.
- А как ты его потянешь, ежели он не хочет? Что он, бык, что ли,
взналыгал и веди? - спросил Аркашка Менок.
- Убеди! Какой же ты боец за нашу правду, ежели не можешь другого
заразить? Вот собрание завтра будет. Сам голосуй "за" и соседа-середняка
уговори. Сейчас мы приступаем к обсуждению кулаков. Вынесем мы
постановление к высылке их из пределов Северо-Кавказского края или как?
- Подписуемся!
- Под корень их!
- Нет, уж лучше с корнем, а не под корень, - поправил Давыдов. И к
Разметнову: - Огласи список кулаков. Сейчас будем утверждать их к
раскулачиванию.
Андрей достал из папки лист, передал Давыдову.
- Фрол Дамасков. Достоин он такой пролетарской кары?
Руки поднялись дружно. Но при подсчете голосов Давыдов обнаружил одного
воздержавшегося.
- Не согласен? - Он поднял покрытые потной испариной брови.
- Воздерживаюсь, - коротко отвечал не голосовавший, тихий с виду и
неприметного обличья казак.
- Почему такое? - выпытывал Давыдов.
- Потому как он - мой сосед, и я от него много добра видал. Вот и не
могу на него руки подымать.
- Выйди с собрания зараз же! - приказал Нагульнов вздрагивающим
голосом, приподнимаясь словно на стременах.
- Нет, так нельзя, товарищ Нагульнов! - строго прервал его Давыдов. -
Не уходи, гражданин! Объясни свою линию. Кулак Дамасков, по-твоему, или
нет?
- Я этого не понимаю. Я неграмотный и прошу уволить меня с собрания.
- Нет, ты уж нам объясни, пожалуйста: какие милости от него получил?
- Все время он мне пособлял, быков давал, семена ссужал... мало ли...
Но я не изменяю власти. Я - за власть...
- Просил он тебя за него стоять? Деньгами магарычил, хлебом? Да ты
признайся, не боись! - вступил в разговор Разметнов. - Ну, говори: что он
тебе сулил? - и неловко от стыда за человека и за свои оголенные вопросы
улыбнулся.
- А может, и ничего. Ты почем знаешь?
- Брешешь, Тимофей! Купленный ты человек и, выходит, подкулачник! -
крикнул кто-то из рядов.
- Обзывайте как хотите, воля ваша...
Давыдов спросил, будто нож к горлу приставил:
- Ты за Советскую власть или за кулака? Ты, гражданин, не позорь
бедняцкий класс, прямо говори собранию: за кого ты стоишь?
- Чего с ним вожжаться! - возмущенно перебил Любишкин. - Его за бутылку
водки совсем с гуньями можно купить. На тебя, Тимофей, ажник глазами
больно глядеть!
Не голосовавший Тимофей Борщев под конец с деланным смирением ответил:
- Я - за власть. Чего привязались? Темность моя попутала... - но руку
при вторичном голосовании поднимал с видимой неохотой.
Давыдов коротко черканул в блокноте: "Тимофей Борщев затуманенный
классовым врагом. Обработать".
Собрание единогласно утвердило еще четыре кулацких хозяйства.
Но когда Давыдов сказал:
- Тит Бородин. Кто "за"? - собрание тягостно промолчало. Нагульнов
смущенно переглянулся с Размет-новым. Любишкин папахой стал вытирать
мокрый лоб.
- Почему тишина? В чем дело? - Давыдов, недоумевая, оглядел ряды
сидевших людей и, не встретившись ни с кем глазами, перевел взгляд на
Нагульнова.
- Вот в чем, - начал тот нерешительно. - Этот Бородин, по-улишному
Титок мы его зовем, вместе с нами в восемнадцатом году добровольно ушел в
Красную гвардию. Будучи бедняцкого рода, сражался стойко. Имеет раны и
отличие - серебряные часы за революционное прохождение. Служил он в
Думенковом отряде. И ты понимаешь, товарищ рабочий, как он нам сердце
полоснул? Зубами, как кобель в падлу, вцепился в хозяйство, возвернувшись
домой... И начал богатеть, несмотря на наши предупреждения. Работал день и
ночь, оброс весь дикой шерстью, в одних холстинных штанах зиму и лето
исхаживал. Нажил три пары быков и грызь от тяжелого подъема разных
тяжестев, и все ему было мало! Начал нанимать работников, по два, по три.
Нажил мельницу-ветрянку, а потом купил пятисильный паровой двигатель и
начал ладить маслобойку, скотиной переторговывать. Сам, бывало, плохо жрет
и работников голодом морит, хоть и работают они двадцать часов в сутки да
за ночь встают раз по пять коням подмешивать, скотине метать. Мы вызывали
его неоднократно на ячейку и в Совет, стыдили страшным стыдом, говорили:
"Брось, Тит, не становись нашей дорогой Советской власти поперек путя! Ты
же за нее, страдалец, на фронтах против белых был..." - Нагульнов вздохнул
и развел руками. - Что можно сделать, раз человек осатанел? Видим, поедает
его собственность! Опять его призовем, вспоминаем бои и наши обчие
страдания, уговариваем, грозим, что в землю затопчем его, раз он
становится поперек путя, делается буржуем и не хочет дожидаться мировой
революции.
- Ты короче, - нетерпеливо попросил Давыдов.
Голос Нагульнова дрогнул и стал тише.
- Об этом нельзя короче. Эта боль такая, что с кровью... Ну, он, то
есть Титок, нам отвечает: "Я сполняю приказ Советской власти, увеличиваю
посев. А работников имею по закону: у меня баба в женских болезнях. Я был
ничем и стал всем, все у меня есть, за это я и воевал. Да и Советская
власть не на вас, мол, держится. Я своими руками даю ей что жевать, а вы -
портфельщики, я вас в упор не вижу". Когда о войне и наших вместе
перенесенных трудностях мы ему говорим, у него иной раз промеж глаз
сверканет слеза, но он не дает ей законного ходу, отвернется, насталит
сердце и говорит: "Что было, то быльем поросло!" И мы его лишили голосу
гражданства. Он было помыкнулся туда и сюда, бумажки писал в край и в
Москву. Но я так понимаю, что в центральных учреждениях сидят на главных
постах старые революционеры и они понимают: раз предал - значит, враг, и
никакой к тебе пощады!
- А ты все же покороче...
- Зараз кончаю. Его и там не восстановили, и он до се в таком виде,
работников, правда, расчел...
- Ну, так в чем дело? - Давыдов пристально всматривался в лицо
Нагульнова.
Но тот прикрыл глаза короткими сожженными солнцем ресницами, отвечал:
- Потому собрание и молчит. Я только объяснил, какой был в прошлом
дорогом времени Тит Бородин, нынешний кулак.
Давыдов сжал губы, потемнел:
- Чего ты нам жалостные рассказы преподносишь? Был партизан - честь ему
за это, кулаком стал, врагом сделался - раздавить! Какие тут могут быть
разговоры?
- Я не из жалости к нему. Ты, товарищ, на меня напраслину не взводи!
- Кто за то, чтобы Бородина раскулачить? - Давыдов обвел глазами ряды.
Руки не сразу, вразнобой, но поднялись.
После собрания Нагульнов позвал Давыдова к себе ночевать.
- А завтра уж квартиру вам найдем, - сказал он, ощупью выходя из темных
сеней Совета.
Они шли рядом по хрусткому снегу. Нагульнов, распахнув полушубок,
негромко заговорил:
- Я, дорогой товарищ рабочий, легче дышу, как услыхал, что сплошь надо
стянуть в колхоз хлеборобскую собственность. У меня к ней с мальства
ненависть. Все зло через нее, правильно писали ученые товарищи Маркс и
Энгельс. А то и при Советской власти люди, как свиньи у корыта, дерутся,
южат, пихаются из-за этой проклятой заразы. А раньше что было, при старом
режиме? Страшно вздумать! Мой отец был зажиточным казаком, имел четыре
пары быков и пять лошадей. Посев у нас был огромный, шестьдесят, семьдесят
и до ста десятин. Семья была большая, рабочая. Сами управлялись. Да ведь
вздумать: трое женатых братов у меня было. И вот вонзился в память мне
такой случай, через чего я и восстал против собственности. Как-то
соседская свинья залезла к нам в огород и потравила несколько гнездов
картошки. Мать увидала ее, ухвати в кружку вару из чугуна и говорит мне:
"Гони ее, Макарка, а я стану за калиткой". Мне тогда было лет двенадцать.
Ну, конечно, погнал я эту несчастную свинью. Мать на нее и плескани варом.
Так у ней щетина и задымилась. Время летняя, завелись у свиньи черви,
дальше - больше, издохла свинья. Сосед злобу затаил. А через неделю у нас
в степи сгорело двадцать три копны пшеницы. Отец уж знал, чьих это рук
дело, не стерпел, подал в суд. Да такая промеж них завелась вражда, -
зрить один одного не могут! Чуть подопьют - и драка. Лет пять сутяжились и
дошли до смертного случая... Соседского сына на масленую нашли на гумнах
убитого. Кто-то вилами пронзил ему грудь в скольких местах. И кой по чем я
догадался, что это моих братов дело. Следствие было, убийцев не нашли...
Составили акт, что погиб по пьяной лавочке... А я с той поры ушел от отца
в работники. Попал на войну. И вот лежишь, бывало, бьет по тебе немец
чижелыми снарядами, дым черный с землей к небу летит. Лежишь, думаешь: "За
кого же, за чью собственность я тут страх и смерть принимаю?" А самому от
обстрела хочется в гвоздь оборотиться: залез бы в землю по самую шляпку!
Эх, ты, родная мамунюшка! Газы нюхал, был отравленный. Теперь, как чудок
на гору идтить, - опышка берет, кровь в голову шибнет, - не сойду. Умные
люди ишо на фронте подсказали, большевиком вернулся. А в гражданскую, ох,
и рубил гадов, беспощадно! Контузило меня под Касторной, потом зачало
припадками бить. А теперь вот этот знак, - Нагульнов положил на орден
огромную ладонь, и в голосе его странной теплотой зазвучали новые нотки: -
От него мне зараз теплее становится. Я зараз, дорогой товарищ, как во дни
гражданской войны, как на позиции. В землю надо зарыться, а всех завлечь в
колхоз. Все ближе к мировой революции.
- Тита Бородина ты близко знаешь? - шагая, раздумчиво спросил Давыдов.
- Как же, мы с ним друзья были, но через то и разошлись, что он до
крайности приверженный к собственности. В двадцатом году мы с ним были на
подавлении восстания в одной из волостей Донецкого округа. Два эскадрона и
ЧОН [части особого назначения, организованные для борьбы с остатками
контрреволюции и бандитизмом] ходили в атаку. Много за слободой оказалось
порубанных хохлов. Титок ночью заявился на квартиру, вносит вьюки в хату.
Тряхнул их и высыпал на пол восемь отрубленных ног. "Сдурел ты, такую
твою?! - говорит ему товарищ. - Удались зараз же с этим!" А Титок говорит
ему: "Не будут восставать, б...! А мне четыре пары сапог сгодятся. Я всю
семью обую". Оттаял их на печке и начал с ног сапоги сдирать. Распорет
шашкой шов на голенище, стянет Голые ноги отнес, зарыл в стог соломы.
"Похоронил", - говорит. Ежели б тогда мы узнали - расстреляли бы как гада!
Но товарищи его не выдали. А после я пытал: верно ли это? "Верно, -
говорит, - так снять не мог, на морозе одубели ноги-то, я их и пооттяпал
шашкой. Мне, как чеботарю, прискорбно, что добрые сапоги в земле сгниют.
Но теперь, - говорит, - самому ужасно. Иной раз даже ночью проснусь, прошу
бабу, чтобы к стенке пустила, а то с краю страшно..." ...Ну, вот мы и
пришли на мою квартиру. - Нагульнов вошел во двор, звякнул щеколдой
дверей. Читать дальше ...
...В 1910 году семья покинула хутор Кружилин и переехала в хутор Каргин: Александр Михайлович поступил на службу к каргинскому купцу. Отец пригласил местного учителя Тимофея Тимофеевича Мрыхина для обучения мальчика грамоте. В 1912 году Михаил поступил сразу во второй класс Каргинской министерской (а не церковно-приходской, как утверждают некоторые биографы писателя) начальной школы. Сидел за одной партой с Константином Ивановичем Каргиным — будущим писателем, написавшим весной 1930 повесть «Бахчевник». В 1918—1919 годах Михаил Шолохов окончил четвёртый класс Вёшенской гимназии... Читать дальше »