***
***;
9. МИСТЕР БЛЕТСУОРСИ ЛИШАЕТСЯ НОГИ
В этой яме я пролежал полтора дня, задыхаясь от бессильного гнева и
жестоко страдая. Смутно припоминаю медленно тянувшиеся часы лютой боли,
жажды и лихорадки. Казалось, мучениям не будет конца. Я страдал целую
вечность, терял сознание и вновь рождался на свет, снова жил.
Но вот в мою яму заполз тяжело раненный солдат из роты "Д". У него было
прострелено плечо, а потом он несколько раз попадал под пулеметный огонь,
напрасно пытаясь укрыться. Добравшись до края впадины, он свалился в нее,
вконец обессилев. Он сорвал с себя противогаз и попросил пить, но так
ослаб, что не мог проглотить ни капли воды, которую я ему подал. Он
медленно истекал кровью. Лицо у него посерело, он лежал не шевелясь, не
ответил, когда я заговорил с ним, и по временам только хрипло шептал:
"Во-о-ды". Гимнастерка у него потемнела от крови. Потом он раза два тяжело
вздохнул, всхлипнул и перестал шевелиться и говорить. Он лежал неподвижно.
Лежал молча, с раскрытым ртом; я не слышал его предсмертного хрипа и не
знаю, когда он умер.
Потом появился еще один из наших, я его немного знал, - он был ранен
совсем легко. Он упал прямо на меня, распластался на земле, тяжело дыша,
потом стал вытирать пот с лица. Некоторое время он пристально смотрел на
мертвеца, потом отвернулся.
- Дело наше дрянь, - проговорил он. - Половина наших ребят перебита.
Он назвал несколько имен.
- А проклятой немчуры я и в глаза не видел! - прибавил он.
Оба мы вздрогнули, когда где-то поблизости разорвался снаряд. И
некоторое время сидели притихнув и скорчившись, словно он еще мог настичь
нас.
- Я помогу тебе выбраться отсюда, когда стемнеет, - пообещал он, когда
я показал ему свои раны.
Он, видимо, обрадовался предлогу остаться в яме и не возвращаться в
бой. Рассуждая теоретически, он еще обязан был наступать. Он отнесся ко
мне по-братски и довольно ловко перевязал перебитую ногу. Но всю эту ночь
немцы так ревностно прощупывали "ничейную зону" прожекторами и так жарили
из пулеметов, что мы не решились выйти из прикрытия. Товарищ мой сунулся
было наружу, но тотчас же вернулся назад.
Мы сильно страдали от жажды. Я вылил добрую половину воды из своей
фляжки на губы умирающего солдата, который теперь лежал рядом со мной,
холодный и окоченелый. Живой же мой товарищ все собирался снять фляжку с
водой с кого-нибудь из убитых, лежавших наверху, но не решался вылезти из
ямы.
На следующую ночь стрельба затихла, и мы с трудом выползли из ямы и
кое-как добрались до окопа, откуда началась атака. Обе мои ноги не
действовали, и когда я попробовал согнуть ту, которая не была перебита, из
нее пошла кровь. Поэтому я полз на руках, и всякий раз, как вспыхивал
прожектор, замирал на месте и притворялся мертвым, боясь, как бы меня не
заметил какой-нибудь зоркий немецкий снайпер или пулеметчик. Товарищ мой
пробирался рядом со мною, но от него было мало толку, разве что
подбадривало сознание близости человеческого существа.
Мы совершенно случайно попали в свой окоп. Я свалился туда головой
вперед, и меня чуть было не прикололи штыком, приняв за немца. Там нашлась
вода, и мне оказали помощь. В окопе находились солдаты Девятого
Девонширского полка, который сменил наш разгромленный батальон.
Утром откуда-то появились носилки, и началось тяжкое, мучительное
путешествие, - я направлялся в тыл, в мир нормальных людей. Стиснув зубы,
я напряженно думал о Ровене. Я готов был перенести самые ужасные мучения,
- лишь бы сохранить жизнь ради нее. Меня протащили по окопам, вынесли
наверх на открытое место и положили у шоссе в ожидании санитарной повозки;
приехала она только через полдня. После долгих часов страданий, казавшихся
мне годами, я добрался до перевязочного пункта, где меня наспех перевязали
и отправили дальше. Потом опять санитарная повозка, распределитель,
эвакуационный пункт и громыхающий, тяжело ползущий, без конца
маневрирующий, то и дело останавливающийся поезд, наконец госпиталь, где
мне ампутировали по колено ногу.
В таком виде, искалеченный и морально опустошенный, я наконец
направился в Англию - к Ровене.
10. НОЧНЫЕ БОЛИ
Когда лежишь неподвижно на койке бесконечно долгие часы, испытывая боль
в ноге, которой уже нет, когда сон и покой, кажется, навеки тебя оставили,
а впереди перспектива безрадостного "хромого" существования, мысль с
необычной легкостью странствует по безбрежной, покинутой богом вселенной.
Тут только я осознал, что во мне не осталось ни тени веры во все, что
проповедовал мой дядя, и волей-неволей я должен приспособиться к иному,
чуждому милосердия миру, жить в мире, где все, начиная с моей гноящейся
раны и кончая самой далекой звездой, лишено какого бы то ни было смысла. Я
не был одинок в своем разочаровании, ибо прекрасно знал, что весь мир
давно утратил наивную веру. Я принадлежу к поколению, которое никогда не
верило по-настоящему. Но обстоятельства сложились так, что я с особенной
остротой почувствовал все это.
Нет доброго, милосердного бога, нет и бессмертия для человека в этой
мрачной пустыне времени и пространства! Это, кажется, все теперь признают.
И все же добро существует.
Ведь что-то связывает меня с Ровеной. Быть может, это "что-то" непрочно
и скоро исчезнет. Тем не менее оно несомненно существует и в нашей душе и
вокруг нас. Это - не я и не Ровена. Это никак нельзя назвать просто
удовлетворением. Это лучше меня и Ровены. Что же это, как не любовь!
Бывают моменты, когда все окружающее предстает нам в новом свете,
приобретает смысл и значительность, - и все страдания, жестокость,
тупость, страхи и опасения отступают на задний план. Порой нам доставляет
высокое наслаждение красота, и музыка открывает нам такие глубины, что
даже мой капитан со всей своей отвратительной жестокостью начинает
казаться маленьким и жалким. Даже я, несчастный калека, видел
преображенный мир и был потрясен его величием!
К тому же я вовсе не собираюсь умирать. Во мне еще не иссякло мужество;
я не знаю, откуда оно ко мне приходит, но уверен, что где-то вне меня
существует какой-то непостижимый источник.
Любовь, красота и мужество. В борьбе за них я сжимал кулаки и стискивал
зубы в часы жестоких ночных страданий.
В эти долгие часы одиночества и мучений моя мысль свободно странствует
по всей вселенной, но всякий раз возвращается ни с чем и делает передышку,
словно завершив какой-то этап.
Увенчаются ли когда-нибудь успехом мои искания?
11. ДРУЖЕСТВЕННЫЙ ГЛАЗ
Лежа в госпитале для выздоравливающих, близ Рикменсуорта, я стал
примечать, что за мной непрерывно следит чей-то глаз.
Глаз был красноватый, карий. Он выглядывал из сложного переплетения
бинтов, над которыми торчала копна каштановых волос, а пониже были видны
яркий выразительный рот и большая каштановая борода. Этот глаз был
почему-то поглощен созерцанием моей особы. Тело, которому принадлежал
глаз, находилось в одной палате со мной.
В то время как глаз наблюдал за мной, яркий, но бесстрастный, как
электрический фонарик, - его обладатель стремился со мной познакомиться и
делал попытки завязать беседу. Иной раз, просыпаясь ночью, я видел; что
раненый сидит на постели, повернув ко мне свою забинтованную голову так,
чтобы глаз мог следить за мной из-за разделявших нас коек.
Я охотно пошел навстречу его попыткам к сближению. Этот раненый был не
из тяжелых. Он уже выздоравливал. Осколок снаряда сорвал у него чуть ли не
всю кожу со лба и одно веко, каким-то чудом не повредив глаза, который
сейчас бездействовал, скрываясь под бинтами. Вскоре он выглянет на белый
свет, целый и невредимый, и будет сиять рядом со своим собратом. Рука у
этого человека была на перевязи. Тот же самый осколок ухитрился ранить его
правую руку. Хирургия сделала все, чтобы спасти ему руку, но еще
неизвестно, вернется ли к ней прежняя гибкость. Полифем, - так я про себя
окрестил этого человека, - делал попытки писать и рисовать левой рукой. Он
проявлял большую настойчивость. "С каким удовольствием я сбрею всю эту
растительность, когда придет время!" - говорил он, Он твердо верил, что
все мы, пострадавшие на войне, до конца дней будем окружены вниманием
благодарных ближних, но уверял меня, что хочет быть независимым. Я знал,
что он уже задумал вместе с другим раненым из прифронтового госпиталя
организовать на паях бюро рекламы. А для этого надо быть в состоянии
писать и научиться немного рисовать.
Каждый день мы подолгу с ним беседовали, и всякий раз он как-то
неохотно кончал разговор. Мы поделились с ним своими переживаниями на
фронте, а потом говорили большей частью о пустяках, но всякий раз у него
был такой вид, будто он не договаривает чего-то самого главного.
Однажды Ровена, постоянно меня навещавшая, принесла показать мне
ребенка. Я уже начал ходить на костылях и с нетерпением ожидал обещанный
мне замечательный протез, - меня уверяли, что искусственную ногу не
отличить от настоящей. Протез этот был очень дорогой. К этому времени я
уже примирился со своим несчастьем и не без гордости помышлял о том, как
буду пользоваться этим приспособлением из пружин и пробки; замечу в
скобках, что впоследствии оно, конечно, не оправдало моих ожиданий. Я
показал Ровене чертежи ноги, которые мне дали посмотреть.
Это был на редкость счастливый для меня день. Ровена была удивительно
мила и обаятельна, война и житейские невзгоды бесконечно далеки от нашего
цветущего и жизнерадостного сыночка. Хотелось верить, что мир водворился
надолго. Ребенок подрастал, он уже узнавал родителей и пытался
объясняться, прибегая к междометиям и односложным словам. Ему можно было
прямо позавидовать. Он был очарователен, бесконечно мне дорог и забавен.
Казалось, он отнял у меня весь мой эгоизм, сделавшись центром моей жизни.
Мы долго сидели на веранде; мне не хотелось отпускать своих гостей, и я
проковылял на костылях, провожая их до самых ворот.
Вернувшись на веранду, чтобы взять оставленные там книги и бумаги, я
увидел, что Глаз поджидает меня. Все время, пока Ровена была со мной,
Полифем наблюдал за нами.
- Что это за человек? - спросила Ровена.
- Это "ежедневный наблюдатель", он же и "воскресный наблюдатель", -
отвечал я. - Он готов отбивать хлеб у репортеров.
- Пусть себе смотрит, - сказала Ровена, - если это хоть немного
облегчает его участь.
После ее ухода он подошел ко мне.
- Я рад видеть вас таким счастливым, Блетсуорси! - сказал он.
- Очень вам благодарен, - отвечал я с искренней признательностью, ибо в
счастье гораздо реже можно встретить сочувствие, чем в беде.
- Это, право же, меня очень, очень радует.
- Мне приятно, что я могу вас чем-то порадовать.
- Поверьте, что это так, - настаивал он. - У меня, видите ли, есть
совсем особые основания желать вам добра!
Я насторожился и удивленно уставился на него.
- Я должен вам очень много - и в прямом и в переносном смысле.
В его жестах и в интонациях мне почудилось что-то знакомое.
- Три тысячи фунтов, не говоря уже о процентах.
- Лайолф Грэвз! - вскричал я.
- Да... - Он примолк, ожидая, как я буду реагировать.
- Три тысячи фунтов золотом и золотоволосую девушку! Ну, ее-то я вам
готов простить.
- Еще бы! - проговорил Грэвз, указывая рукой на ворота, за которыми
скрылась Ровена.
Он тоже простил мне старую обиду. А я понимал, что я гораздо счастливее
его и что бессмысленно теперь его преследовать.
Протянув руку над костылем, я пожал ему левую руку.
- Какой я был глупый, желторотый юнец! - вымолвил я.
- А я-то, со своими сумасшедшими планами! Но я получил хороший урок.
Мы оглядели друг друга.
- А теперь на кого мы похожи!
- Хороши, нечего сказать!
- А чему мы научились за это время? Чего добились?
Мы замолчали, испытывая некоторую неловкость. Сквозь маску бинтов
начали проступать знакомые черты. У него были все те же манеры, - муштра
ничего не изменила. Словно сговорившись, мы сели на веранде и принялись
беседовать. Сейчас мы были пленниками в этом госпитале, и нам оставалось
либо наладить дружеские отношения, либо окончательно рассориться. А это
значило бы скучать в одиночестве.
- Вы побывали на Золотом Берегу? - спросил я.
- У Кросби и Митчесона я обделывал недурные дела, - отвечал он. - Но
когда грянула война, все полетело к черту. Я обнаружил способности к
торговле. Да они и сейчас при мне. И мне удалось здорово наладить рекламу
даже в джунглях Западной Африки. Это было новостью для старинной фирмы и
принесло немалый доход.
- Ну, а потом?
- Подцепил брюшной тиф в Салониках. Работал агентом в Италии, пока не
забрали на действительную службу. А потом - всего за три дня до перемирия
- получил вот эту штуку.
Он подробно рассказал мне о своей военной службе и о послевоенных
планах, и чем дольше говорил, тем все больше становился похожим на
прежнего Грэвза, с которым я не виделся целых шесть лет. Теперь мне
казалось странным, как это я не узнал его сразу, несмотря на бинты. Он
уверял меня, что развивал в Италии весьма важную деятельность. Там он
приобрел много ценных и полезных знаний и намеревался их применить
впоследствии. Ему не терпелось вырваться из госпиталя и снова взяться за
дела. Ему сказали, что он не будет обезображен.
Он остался все таким же легковерным прожектером. Он считал, что теперь
можно, как никогда, быстро разбогатеть. Да он и всегда в это верил. Он
проповедовал, что "упорными усилиями" всего добьешься, - он и раньше так
говорил. Даже вызванные войной опустошения, по его мнению, имели
положительную сторону. "Мы перестроим свое сознание и весь мир", - уверял
он. Он так мало изменился, что я по контрасту почувствовал, какие глубокие
перемены произошли во мне самом, и с удивлением услыхал, что я нимало не
изменился, - он с первого же взгляда узнал меня в госпитале.
- Фасад, быть может, остался, каким был, - ответил я, - но внутренне я
изменился, жизнь крепко меня потрепала.
Он почти не расспрашивал меня о том, что было мною пережито за эти
годы; из предыдущих бесед он уже знал, в каком я полку служил и как был
ранен. Некоторое время мы избегали говорить об Оксфорде. Но, видимо, его
так и подмывало затронуть эту щекотливую тему.
- Вы знаете, два месяца назад, - начал он, - я был в Оксфорде. Перед
моей последней операцией.
- Ну, как вы его нашли?
- Он словно стал меньше. И там куда больше суеты, чем подобает
Оксфорду. Целая куча послевоенных студентов последнего курса, с усами, как
зубная щетка... Видел вашу Оливию Слотер!
Я вопросительно хмыкнул.
- Она замужем. Мать ее торгует все в той же лавчонке. Оливия вышла за
колбасника, у которого лавка на углу Лэтмир-Лейн, и, представьте себе,
всего через несколько месяцев после... вашего отъезда. Может быть, она и
раньше об этом мечтала. Мне думается, это мамаша нацелилась на вас. Не
знаю, право. Словом, она замужем за мясником. Этакий кудрявый парень,
румянец во всю щеку, в ярко-синем переднике, а в лавке у него мраморные
прилавки, на которых лежат розовые колбасы. У нее всегда были самые
примитивные вкусы, и я полагаю, с ним она куда счастливее, чем была бы с
вами или со мной. Уж он-то ее не идеализировал.
Грэвз замолчал. Я засмеялся.
- А я как раз этим и занимался, - сказал я. - Дальше. Так, значит, она
вышла замуж за колбасника.
- Да, но по-прежнему субтильна. Она рассказывала мне, что всякий раз,
как муж собирается заколоть свинью, она заранее затыкает уши.
- Вы с ней разговаривали?
- Ну конечно. Она сидит в лавке за конторкой и ведет книги. Очень мне
обрадовалась. Ни тени обиды. "Ко мне заходят многие из наших прежних
покупателей", - уверяла она. И спросила, побывал ли я у ее маменьки.
- А вы у нее были?
- И не подумал! Мне никогда не нравилась ее маменька.
- А дети у нее есть?
- Трое, не то четверо. Во время войны она вела все дела со своим
дядюшкой, а муженек приезжал в отпуск, закалывал парочку свиней и все
такое. Дети очень милы, Блетсуорси, розовые и золотоволосые. Здоровые, как
вся их порода. Не то, что этот ваш маленький джентльмен - комочек нервов!
- Но как она была прелестна, Грэвз!
- Она порядком располнела. Теперь вам было бы трудновато ее
идеализировать, Блетсуорси.
- Она была приветлива с вами?
- Спрашивала про вас. "Ну а что, говорит, ваш приятель, - тот, что
открыл вместе с вами магазин?"
- Как вы думаете, рассказала она о нас своему муженьку?
- Ни словечка. Было бы слишком сложно все это объяснять, а вкусы у нее
были всегда примитивные. Да, может быть, она и сама толком не поняла, что
такое стряслось.
- Вы думаете, она все скрыла?
- Попросту забыла. Вспоминать обо всем этом было бы слишком
утомительно, да и не очень-то приятно. Эта история потеряла для нее всякий
интерес, - разве что с мужем у нее могли быть из-за нее стычки. Наверное,
она перестала об этом думать еще до того, как вы уехали из Оксфорда.
- Говорят, ум человеческий не менее разборчив, чем желудок.
- Дело в том, что жизнь дает слишком уж богатую пищу нашему уму, -
продолжал он. - Нам приходится волей-неволей сбрасывать кое-какой балласт.
Быть может, когда-нибудь путем трепанации черепа удастся расширить
мозговую коробку и выращивать более вместительный мозг. Такой, что сможет
охватить все на свете. Кто знает? Мне говорили, что это вполне возможно -
в будущем. Но в наши дни умнее всего тот, кто умеет упрощать жизнь. А
такова была, есть и останется Оливия. Если не отбрасывать всякие там
трудности, то придется их принять, как-то принарядить или лицемерно их
скрывать. Это только усложняет жизнь, мешает нам жить... Да и что в этом
хорошего? И к чему это нас приводит? По существу говоря, я человек дела,
Блетсуорси. Каждый из нас должен идти своей дорожкой, что бы у него ни
было на душе. И что за польза человеку, если он будет разрешать мировые
проблемы и проворонит свое маленькое дело? А все эти серьезные вопросы
только излишний балласт! В лучшем случае, они вызывают у нас смутные
порывы и желания, которые неизбежно приводят к разочарованию и
недовольству.
- Но если уж я так устроен, что не умею отбрасывать?
- Да. Тут уж, пожалуй, ничего не поделаешь.
- Но если человек чувствует, что он должен во всем разбираться?..
Положим, вы отбросите разные сложные вещи, положим даже они на время
отвяжутся от вас, но они по-прежнему окружают вас, движутся наперекор вам
или же совершенно не считаясь с вами. Может быть, их не так-то просто
изгнать, как вы думаете. Например, пуля могла бы сразить господина мясника
или же бомба могла бы угодить в детскую на Летмир-Лейн. Вы шли своей
дорожкой на Золотом Берегу, но куда девалась эта ваша благонадежная
дорожка, когда разразилась война? Я еще до войны размышлял над судьбами
человечества, тревожился и бунтовал, а вы, видите ли, пытались все
благоразумно упростить...
- Насколько мог.
- А между тем нас постигла почти одинаковая судьба - только у вас
пострадало веко и рука, а у меня - нога.
- Ну, а _вы_ что делали перед мировой войной?
- Путешествовал. Побывал гораздо дальше, чем этот ваш Золотой Берег. Во
всяком случае, на войну я пошел с открытыми глазами.
- Еще вопрос, является ли это преимуществом, но не будем спорить, -
сказал Грэвз.
Затем, подстрекаемый его вопросами, я начал рассказывать ему об острове
Рэмполь и обо всех приключениях, какие описаны в этой книге. Быть может, я
рассказывал не совсем так и не в такой последовательности, - ведь я в
первый раз пытался передать свои впечатления, и, уверяю вас, это было не
легко. Может быть, если бы не Грэвз, я так и не взялся бы писать эту
повесть. Я постарался бы забыть всю эту историю, как были преданы забвению
тысячи подобных историй, хотя пережившие их люди еще здравствуют поныне.
12. ЖИЗНЬ ИДЕТ ДАЛЬШЕ
Я был рад возобновить знакомство с Лайолфом Грэвзом, и это меня
оживило. Разумеется, нам было о чем поговорить друг с другом. Мне его
недоставало все эти годы, хотя я и не отдавал себе в этом отчета. Оба мы
выросли, сильно возмужали, пережили много тяжелого и приобрели богатый
жизненный опыт, но мы сохранили основные черты своего характера и, как и в
дни юности, дополняли друг друга. Я был по-прежнему впечатлителен и мало
самостоятелен; а он все так же убежден в своей необычайной практичности и
все так же безудержно предприимчив. Мысль о трепанации черепа для
расширения нашего умственного и творческого диапазона была весьма
характерна для него. Он хотел использовать свой опыт по распространению
швейных машинок на Золотом Берегу для планомерной реорганизации всей
мировой экономики. Теперь он носился с проектами сбыта не только книг, но
и всех других товаров на совершенно новых началах, и я слушал его с
живейшим интересом, твердо решив не вкладывать своего капитала ни в одно
из его смелых начинаний.
Последние недели моего пребывания в Рикменсуорте, пока я привыкал к
своей искусственной ноге и устраивал вместе с Ровеной наше теперешнее
жилище в Чизлхерсте, мне приходилось подолгу с ним беседовать. Оказалось,
что я мог говорить ему о себе решительно все. Он обладал удивительной
способностью понимать меня с полуслова, вспыхивал, как бенгальский огонь,
освещая вопрос с разных сторон, что было мне совершенно недоступно. Он во
многом со мной соглашался и вместе с тем глубоко расходился со мной во
мнениях. Да, мир - это остров Рэмполь, а цивилизация - всего лишь мечта; и
тут же он, не переводя духа, пускался в рассуждения о том, как превратить
эту мечту в действительность. Так же, как и я, он был стоиком, но ни у
кого я не встречал столь агрессивного стоицизма.
А пока что его денежные дела, по-видимому, были плоховаты. Он
разрабатывал все новые многообещающие проекты стремительного развития
рекламного дела по продаже автомобилей, шикарных отелей, аэропланов,
консервов, портативных складных ванн для маленьких квартир, - поле его
деятельности расширялось с каждым днем. Эти коммерческие планы шли
вперемежку с проектами, зародившимися у него в мозгу под влиянием моих
пессимистических выводов: о необходимости полной реорганизации Лиги Наций
и окончательного обуздания Ардама, который будет навеки закован в цепи, а
также пересмотра всех религиозных догм. Казалось, он ничуть не сомневался,
что всех мегатериев на свете можно не только истребить, но самым
гигиеничным путем избавиться от их трупов и что всех зловредных капитанов
и слабоумных старцев можно усмирить, положить на обе лопатки или вовсе
упразднить.
Вскоре у него сняли бинты с лица и заменили их большим зеленым
козырьком, и рука у него была теперь только на черной перевязи. Он все
больше и больше становился похож на прежнего Грэвза, только его лоб,
раньше такой гладкий, теперь пересекал красный шрам, придававший ему
несколько сердитый вид; вероятно, он останется у него еще на несколько
лет. Этот нахмуренный лоб странно контрастировал с доверчивым выражением
его рта.
Время от времени я находил нужным поддерживать его небольшими денежными
суммами; он был крайне щепетилен в отношении этих авансов и приписывал их
к сумме крупных долгов.
- Я надеюсь, Блетсуорси, - говорил он, бывало, - что недалек тот день,
когда вы дадите мне расписку в получении всей суммы сполна, до последнего
пенни, с начислением четырех с половиной процентов, включая день уплаты.
Затем вы поставите мне бутылку самого лучшего шампанского, какое найдется
в продаже. Мы разопьем его вдвоем, и это будет счастливейшая минута в моей
жизни.
У него было мало связей, и ему не на кого было опереться в эти трудные
дни послевоенной перестройки. Я, со своей стороны, теперь убедился, как
выгодно иметь многочисленную родню. Моя жена внушила горячую симпатию леди
Блетсуорси, под руководством которой раньше шила бинты, и подружилась с
миссис Ромер. Ромер благополучно вернулся с фронта, да еще в чине
полковника; он отличился во время последнего похода на Дамаск, а фирма
"Ромер и Годден" до неприличия нажилась на войне. Примерно так же
сложилась судьба и других моих кузенов. Естественно поэтому, что всем
хотелось что-то сделать для героя, пострадавшего на войне. Некоторые мои
родственники, например суссекские Блетсуорси, потеряли сыновей, и я почти
автоматически оказался младшим директором полуторавековой фирмы коньяков и
вин "Блетсуорси и Кристофер". Прошли те времена, когда младших отпрысков
английских семей посылали за границу. На них теперь был спрос на родине.
Счастливый поворот моей карьеры казался мне столь же незаслуженным, как и
мои былые злоключения, и я старался сохранять свой внутренний стоицизм и
внешнюю учтивость.
Я поспешил сделать Грэвза представителем нашей фирмы, и он блестяще
справился со своей задачей; по его инициативе был введен целый ряд новых
марок, например: "Марс", "Юпитер" и "Старый Сатурн", хорошо знакомых
любителям крепких, доброкачественных, выдержанных коньяков. Он и сейчас
состоит нашим коммерческим консультантом.
13. ВОЗВРАЩЕНИЕ БЫЛЫХ УЖАСОВ
Ровена убеждена, что если бы не Грэвз, я давно бы забыл об острове
Рэмполь. Как любящая жена, она считает своим долгом всеми силами
изглаживать из моей памяти весь этот комплекс воспоминаний и
представлений. Я согласен, что повседневность беспощадно истребляет
всякого рода фантастические идеи, но все же она не в силах окончательно
вытеснить из моего сознания все то, что так глубоко меня захватывало.
Правда, мало-помалу рутина затягивает меня, рутина, которой так богата
новая фаза моего существования, и я уже вижу себя пожилым обывателем,
которому, кажется, не на что пожаловаться. Жена и дети, прекрасно
обставленный дом в Чизлхерсте, дело, которым я должен заниматься, чтобы
моя семья могла вести обеспеченную жизнь, друзья и знакомые, прогулки и
развлечения - все это отнимает у меня немало времени; запутанная сеть
насущных интересов держит в плену мое бодрственное сознание большую часть
дня. И все же я чувствую, что где-то у меня в душе все еще лежат мрачные
тени ущелья, и, несмотря на уверенность и благополучие нашей жизни, я
никак не могу забыть крик юнги ночью на борту "Золотого льва", мертвые
тела на полях сражений, и свои раны, и свое отчаяние.
На улицах Лондона мне частенько ударяет в нос запах мегатериев (чаще,
чем я осмеливаюсь себе признаться), и за декорациями послевоенного
благополучия мне слышатся порой шаги капитана, совершающего все новые
зверства. Я не только не могу забыть остров Рэмполь, но иногда мне
кажется, что реальный мир вот-вот исчезнет из моего сознания, и я начинаю
судорожно цепляться за него. Был случай, когда мне лишь с величайшим
трудом удалось удержаться в этом мире.
Быть может, мои изувеченные товарищи и умудряются забыть войну и то
звериное лицо, каким повернулась к ним жизнь, - мне это никак не удается.
Несмотря на страстное желание Ровены, я, по правде сказать, вряд ли
склонен это все позабыть. Если бы даже какой-нибудь психиатр предложил мне
изгнать из моего сознания все следы систематического бреда, если бы он
уверил меня, что я больше не буду жить двойственной жизнью и
действительность станет для меня такой же прочной и надежной, какой она
представляется молодому животному, - я уверен, что не согласился бы на
это. Мне приходилось читать, что человек, едва не погибший в пустыне, или
исследователь, претерпевший неописуемые лишения полярной зимы, всю жизнь
будет стихийно стремиться к месту своих страданий. После всего пережитого
обыденная жизнь кажется пресной и скучной, сильные, глубокие впечатления
всегда живы в его душе. Так случилось и со мной. Остров Рэмполь неудержимо
притягивает меня. У меня такое чувство, что меня ждет там настоящее дело и
что вся моя теперешняя жизнь с ее комфортом и удовольствиями отвлекает
меня от моей основной жизненной задачи. Я чувствую, что мне никогда уже не
забыть острова Рэмполь, что мне еще предстоит свести с ним счеты. А
покамест остров ждет меня. Для этой цели я создан, для этого только я и
существую, мыслю и чувствую.
Правда, в течение нескольких лет я добросовестно старался помогать
психиатрам, старался отгонять эти видения, вытеснять их из главного потока
моего существования, так, чтобы они мало-помалу исчезли. Мне казалось, что
моя любовь к Ровене поможет мне начать новую жизнь. Теперь я понял, что
для меня совершенно невозможно начать новую жизнь. Мы оба с ней поверили в
эту иллюзию. Ровена тоже во власти навязчивых мыслей, хотя и не вполне это
сознает.
Ровена ревниво оберегает наше счастье, ибо оно куплено дорогою ценой.
Как-никак я лишился ноги, нам пришлось с этим примириться. Но все же я
уцелел, и когда на меня находит очередной приступ мрачного настроения,
когда я готов проклясть весь мир, - она называет это черной
неблагодарностью.
Так остров Рэмполь, словно тень, стоит между нами, и нам никак не
удается достигнуть полного душевного единения и взаимопонимания, которых
мы так жаждем. Ей представляется, что это злое наваждение, от которого она
призвана меня избавить. Она не может понять, в чем состоит его обаяние.
То, что ей не удается заставить меня о нем позабыть, она воспринимает как
свое поражение. Вот почему она из всех моих друзей считает Грэвза своим
врагом. Она интуитивно чувствует, что именно с ним я делюсь тем, что
скрываю от нее, и ей никогда не понять, что беседы с ним не усиливают мои
страдания, но приносят мне облегчение. По ее мнению, он портит нашу жизнь.
Он разоблачает фальшь этой жизни. В присутствии Грэвза ей даже изменяет
обычное ее достоинство. Она держится с ним подчеркнуто вежливо. А за его
спиной открыто высказывает свою антипатию.
- Ты сам говоришь, что этот человек обманул и разочаровал тебя, -
говорит она, - и все-таки считаешь его своим другом и даже взял его к себе
на работу.
- Он прекрасно ведет дела.
- Еще бы ему не стараться. Подумай, сколько вреда он тебе причинил!
Я молчу.
- Я никак не могу понять мужчин, - продолжает она, - вы в иных случаях
проявляете какую-то странную терпимость и совсем уж неразумное упрямство!
Только одному Грэвзу мог я рассказать о скрытом душевном кризисе, какой
я пережил в связи с процессом Сакко и Ванцетти в Массачусетсе, о том, как
волновался в дни суда, отсрочек, всей этой волокиты, закончившейся
пересмотром дела и казнью. Я не буду излагать обстоятельства этого
процесса. Они всем хорошо известны. Возможно, что дело обстояло совсем не
так, как мне представлялось. Но я пишу историю своего сознания - обо всем,
что совершалось у меня в душе, и не собираюсь рассказывать о том, что
происходило в зале массачусетского суда. Вместе с миллионами других людей
я убежден, что Сакко и Ванцетти не виновны в преступлении, за которое
понесли наказание, что их судили пристрастно и вынесли несправедливый
приговор и что пересмотр их дела поставил под сомнение умственные и
нравственные качества целого народа. Если я ошибаюсь, то вместе со мной
ошибаются такие люди, как Франкфуртер из Гарвардского университета или
знаменитый юрист Томпсон, изучившие до мельчайших подробностей этот
невероятно затянувшийся и запутанный процесс. И особенно меня потрясла та
невообразимая черствость, бесчеловечность и мстительность, какую проявили
во всем мире богатые и влиятельные люди, словно сговорившиеся уничтожить
этих "радикалов".
Признаться, меня не так волновало, что обвиняют ни в чем не повинных
людей, как возмущало все, что говорилось по этому поводу. Это все больше
меня удручало. Я потерял сон. По ночам меня мучали кошмары. Я чувствовал,
что это неразумно с моей стороны, но ничего не мог поделать.
Я постоянно размышлял над запутанными перипетиями этого дела, и
мало-помалу остров Рэмполь оживал в моем сознании. Все нарастало чувство
раздвоенности. Сквозь расплывчатые очертания окружающих меня предметов все
явственнее проступали высокие скалы и над ними полоска голубого неба. И
когда я, бывало, ехал утром в Лондон и сидел с газетой в руках,
прислушиваясь к разговорам своих коллег-дельцов, мне вдруг начинало
казаться, что это не поезд грохочет, а шумит в ущелье поток и что я вновь
сижу за круглым столом в верхней трапезной, а старцы обсуждают вопросы
государственной безопасности.
Я изо всех сил боролся с этими навязчивыми воспоминаниями. Мне не
хотелось забывать остров Рэмполь, но вместе с тем я боялся, что эти
представления нахлынут с прежней силой и всецело овладеют моим сознанием.
Я знал, что в Англии нет ни одного психиатра, который мог бы мне помочь.
Я всячески старался скрыть свое душевное смятение от Ровены, не без
оснований опасаясь, что она ополчится на меня. А ну как она сочтет Сакко и
Ванцетти нашими врагами, решит, что ее долг образумить меня, и примется их
обвинять! Еще, чего доброго, между нами разгорится спор, и в пылу полемики
она обнаружит резкость суждений и жестокость, как часто бывает с
женщинами. А это прямо убило бы меня!
Я все же продолжал заниматься делами, стараясь не отрываться от живой
действительности. Но стоило мне уснуть, остаться одному или пойти на
прогулку для отдыха, я мгновенно покидал Англию и вновь оказывался в столь
знакомом ущелье. Я ловил себя на том, что громко разговариваю с
островитянами, и мне стоило невероятных усилий вернуться к
действительности. Иногда я вскрикивал без всякого повода. Несколько раз я
не на шутку испугал свою секретаршу, которая воображала, что я обдумываю
деловые вопросы.
Пейзаж острова Рэмполь оставался точно таким же, как и до войны. Но Чит
куда-то исчез, и я уже больше не пользовался преимуществом Священного
Безумца. Хотя война уже кончилась, Ардам по-прежнему был у власти, теперь
он энергично развивал идеи Чита, которые прежде отвергал с таким
презрением. В следующую войну предполагалось совершить грандиозный поход
по плоскогорью, причем Ардам изобрел для нас какое-то идиотское
вооружение, а вести нас в бой должен был священный древесный ленивец. В
совет старцев теперь входили еще судьи, законоведы и какие-то чудные люди
с выдающимися челюстями, которые жевали резину и откусывали кончики сигар.
Мне чудилось, что я стою в толпе, со всех сторон меня пихают и толкают
коричневые вонючие дикари, которых за это время стало еще больше; я
становился на цыпочки и вытягивал шею, стараясь разглядеть, что там
происходит. Но мне никак не удавалось протиснуться в первые ряды. А те
двое, идущие к месту своей казни, представлялись мне какими-то жалкими,
захудалыми, неопытными миссионерами, горе-фанатиками, неведомо как и
откуда попавшими на остров. Моя фантазия облекла их в потертые рясы. Сакко
казался хмурым, угрюмым и озадаченным, а у Ванцетти было кроткое лицо
мечтателя, и взгляд его был устремлен на озаренную солнцем полоску зелени,
окаймлявшую вершину плоскогорья. Обоих я видел совершенно отчетливо. Если
бы я умел рисовать, то и сейчас мог бы набросать их портреты: они стоят
передо мной, как живые.
Мне казалось, что вот уже шесть жутких лет они все идут и идут сквозь
враждебные толпы навстречу своей судьбе, к ожидающей их "укоризне". Их не
торопили, но не давали им ни минуты покоя. Туземцы орали на них. Симпатии
народа не были на их стороне: правда, в толпе сновали люди, выдававшие
себя за их друзей, но они только подливали масла в огонь, преследуя свои
корыстные цели. Впереди неизменно шагал "воздающий укоризну" с дубиной на
плече, а шествие замыкал отряд приспешников Ардама.
- Что они сделали? - спрашивал я.
Ответы бывали различные, но смысл их оставался всегда одним и тем же:
- Пришли учить нас, что в ущелье жить нехорошо! Пришли охотиться на
священных мегатериев! Пришли уговаривать нас, чтобы мы больше не ели
"даров Друга"! Разве можно жить без "даров Друга"?
- Возмутительно! - восклицал я, и сердце щемило при мысли, что я
разделяю вину дикарей. Так вот какая участь ждет того, кто вздумает
выбраться за пределы ущелья!
- Мы покажем этим миссионерам, как таскаться к нам, мутить наш народ и
нарушать наши обычаи! Взгляните на их мерзкую одежду! Взгляните на их
бледные лица! Да от них даже запаха не слышно!
Наконец дело доходило до казни, и мне мерещилось, что мы всем скопом
кидались на них, разрывали на мелкие кусочки, делили их между собой, и все
принимавшие участие в избиении поедали их мясо. "Ешь, - сказал какой-то
голос, - раз ты не мог спасти их!" Так искаженно преломлялись в моей
фантазии действительные события, принимая чудовищные формы. Толпа увлекала
меня на площадку перед храмом богини, где происходило убийство и дележка,
и кусок, который сунули мне, до ужаса напоминал те трепещущие клочья
человеческих тел, разорванных снарядами, которые я видел за какую-нибудь
минуту до того, как получил ранение. "Ешь, раз ты принимал участие в этом
деле!" И это повторялось снова и снова. Сперва мгновенно происходило
убийство, потом бесконечно долго омерзительное таинство. Всякий раз
приходилось участвовать в нем. Участвовали все до одного. Я чувствовал,
что теряю рассудок. Однажды ночью я громко закричал: "Я не буду есть! О!
Не буду есть!" - и проснулся.
Я встал и некоторое время, ковыляя, бродил из угла в угол, боясь, что
если лягу, то снова увижу этот сон, который без конца повторялся, с
чудовищным однообразием, насыщенный все нарастающим ужасом. Ровена
бесшумно появилась в дверях.
- Что это ты сейчас ел?
- Да ничего, - успокаивал я ее. - Это, должно быть, от желудка.
Что я ел во сне? Разве можно об этом рассказать?
- Не пойму, в чем дело, - сказал я и наскоро сочинил какое-то
объяснение. - Опять культя разболелась!
- Ох, уж эти мне доктора! Надо бы их притянуть к суду за все убытки!
- Не думаю, что от этого ноге станет лучше.
- Ты так спокойно все принимаешь!
Я повернулся к ней спиной и стал глядеть в окно - в темноту ночи.
Ровена и не подозревала, какими видениями полон был ночной мрак! Опять
толпа увлекла меня к храму богини. Опять приближался момент казни!
Ванцетти взглянул на меня. Я был до того поглощен всем происходившим, что
вздрогнул, когда жена обратилась ко мне:
- Бедненький ты мой!
Я повернулся к ней с виноватым видом и следил за ее движениями, пока
она наливала мне какое-то снотворное и всячески меня успокаивала.
Немного спустя я опять встал с постели и стал бродить по комнате,
стараясь ступать бесшумно, чтобы снова не потревожить жену...
Так я провел ночь, когда умерли Сакко и Ванцетти.
На следующий день у меня было деловое свидание с Грэвзом, и я поделился
с ним своими мучительными переживаниями.
- События, подобные этому суду и казни, происходят чуть не каждый день,
- сказал он. - В них нет ничего особенно ужасного. По существу говоря, это
все равно что раздавить мышь. Нелепая социальная система хочет себя
отстоять и уничтожает своих врагов, хотя они пока еще очень слабы. Вы
мыслите метафорами и образами, которые не столько освещают действительные
события, сколько искажают их... В конце концов вы ведь не вполне уверены,
что эти люди так-таки ни в чем не повинны. К тому же не все человечество
было против них. Дело несколько раз надолго откладывали; у них были
адвокаты и приверженцы. Если жестокость и предрассудки в конце концов
одержали верх, то лишь после долгой борьбы. А подумайте о гладиаторах,
распятых на дороге в Рим после восстания рабов? Разве у них были
защитники? Пойдемте-ка лучше со мною в зоологический сад. Познакомьтесь,
Блетсуорси, поближе с историей и природой, и тогда вас не будут так
угнетать текущие события.
Он втянул меня в спор. Он заставил меня осознать мои ужасные видения и
подверг их суровой критике. Мы долго спорили, и я чувствовал, что
галлюцинации постепенно теряли власть надо мной. Я крепко спал в эту ночь,
припадок миновал. Утром я проснулся в грустном настроении, но совершенно
здоровый и мог спокойно разговаривать с Ровеной о наших повседневных
делах. Читать далее...
***
*** 01
*** 02
*** 03
*** 04
*** 05
*** 06
*** 07
*** 08
*** 09
*** 10
*** 11
*** 12
*** 13
*** 14
*** 15
*** 16
18
*** http://lib.ru/INOFANT/UELS/blettswo.txt
*** Писатель Герберт Уэллс
***
***
|