На перевале караван задержался. Каюры стали поправлять вьюки на спинах
уставших оленей. Люди скучились. Вынули кисеты, закурили. Солнце, словно
огненный бубен, повисло над темными падями, над стальными выкроями озер, над
зубчатыми грядами далекого Станового.
Еще один день пути до нашего таежного аэродрома -- и прощай кочевая
жизнь, комары, тишина топких болот!
Кому из геодезистов не знакомо чувство радости, когда, закончив работу,
вдоволь наглотавшись хвойного воздуха, приправленного дымком костров,
истоптав по звериным тропам не одну пару сапог, ты возвращаешься в тесный
людской мир, к родному очагу. И уже не у костра, а среди домашних стен
захочется согреть загрубевшую в долгих походах душу.
Мы покидаем Центральную часть Алданского нагорья, где занимались
исследованиями и где еще продолжают работать геодезисты. Эту всхолмленную
страну на юге урезают хребты Становой и Джугджур, а на севере она уходит в
беспредельность. На нашу долю выпала почетная задача -- сделать первую карту
этого безлюдного и сурового края Сибири.
И вот я в последний раз смотрю с возвышенности на суровое нагорье.
Далеко раскинулась холмистая земля, покрытая зыбунами, чахлыми
лиственницами, бельмоватыми озерами. Наконец-то мы вырвались из этого
длительного плена. Но почему-то я не радуюсь, почему-то мне грустно, будто я
покидаю родные места. Вдруг все вокруг стало мне необыкновенно дорого: и это
серое, выцветшее небо, и лысые бугры, и застывшие в вечном поклоне ели, и
голодный беркут... Видимо, потому, что все тут трудно давалось. Пройдет
немного времени -- и там, среди городской суеты, в кругу друзей, я буду
тосковать по тебе, печальный край, и, может быть, когда-нибудь к тебе
вернусь...
-- Прощай, нагорье! -- кричу я, окидывая долгим взглядом раскинувшееся
передо мной пространство.
Ночевать остановились у шумливого ручья, на дне залесенного распадка.
Мы шли одним смешанным караваном, но лагери ставили отдельно. У астрономов,
рекогносцировщиков, наблюдателей свои порядки, свои привычки, выработанные в
долгих скитаниях по тайге. Те, кто провел все лето в лесу, раскинули свои
палатки в тени под елями. У них самый большой костер. Наблюдатели, прожившие
все лето на вершинах гор, привыкли к простору, к открытому горизонту,
привыкли видеть над собою обширный купол неба. Им тесно под сводом крон, они
поставили двухскатные "чумы" на середине поляны. У них, на каменных
вершинах, всегда не хватало дров, их они доставляли на пики на своем горбу,
и их главная заповедь -- бережливое отношение к огню. Они и здесь, в лесу,
варили свой немудрящий ужин на маленьком костерке, подкармливаемом мелким
сушняком.
Я ночевал с рекогносцировщиками -- неутомимыми таежными бродягами. В
создании карты они первые прокладывают путь в неисследованные работы, дают
характеристику поверхности земли, определяют места будущих геодезических
знаков. Им чуждо уныние. Ну и ребята! Шутки да прибаутки, и боже упаси
попасть им на язык. Лес, горы, болота -- все оставило свой отпечаток и на их
внешности, и на быте. Их лагерь узнаешь с первого взгляда. Посуда, сбруя,
одежда аккуратно развешаны на колышках, вбитых в стволы толстых деревьев;
груз по-хозяйски сложен горкой, покрыт брезентом. Спят они обычно у огня. И
не зря рекогносцировщикам все завидуют. Правда, одежда на них, как у всех
нас, в латках, со следами костров, сапоги доживают последние дни. Но сколько
жизнерадостности в каждом из этих таежных скитальцев! Какой опыт! Риск,
трудности -- их постоянные спутники.
Когда на поляну легла прохлада и густой лиловый сумрак позднего вечера
окутал тайгу, к нам на стоянку пришли товарищи из соседних таборов. Они не
спеша рассаживались вокруг костра и молча следили, как огонь пожирал
головешки, как под грудами расплавившихся углей вспыхивало и потухало синее
пламя, будто каждый из них видел в этой синеве какое-то знамение. В их
молчании чувствовалась нескрываемая радость возвращения. В своих думах они
витали где-то далеко-далеко от костров, от корявых лиственниц, от комариного
гула. И вряд ли какая сила заставила бы их повернуть назад, расстаться с
мыслью о скором свидании с родными.
В уснувшем осеннем лесу позванивали бубенцы на шеях пасущихся оленей, в
неподвижном воздухе шныряли пучеглазые совы.
Ко мне подошел развалистой походкой радист Павел, рослый, голубоглазый
парень. Мы вместе с ним провели в тайге все лето.
-- Неприятность, -- сказал он тревожным голосом.
-- Что, самолета не будет завтра?
-- Хуже. Вот читайте. -- И Павел подал только что принятую радиограмму.
Мой помощник по экспедиции Плоткин сообщал:
"На гольце Ямбуя исчез техник Евтушенко. Поиски ничего не дали. (Это
уже второй геодезист, бесследно исчезнувший на гольце.) Необходимо
организовать тщательные поиски пропавших и устранить причины гибели людей,
иначе наблюдатели категорически отказываются заканчивать работу на Ямбуе.
Что делать?"
Меня это известие ошеломило. Читаю радиограмму вслух. На стоянке
наступила тягостная тишина. Слабые вспышки догорающих головешек освещали
лица людей, застывших в самых неожиданных позах.
Мы еще не пришли в себя от загадочного исчезновения техника Сергея
Петрика, вызвавшего много самых разноречивых толков. Строительное
подразделение, в котором он работал, закончило постройку геодезического
знака на гольце Ямбуя. Это было весною, после снеготаяния. Петрик и один
рабочий остались на вершине, чтобы снять опалубку с бетонного тура и
оштукатурить его. Остальные, нагрузившись оборудованием, спустились на табор
к реке Реканде. Проснувшись рано утром, рабочий не нашел на вершине Петрика.
Решив, что тот спустился к своим, он закончил отделку тура и тоже покинул
вершину. Но Петрика не оказалось и на таборе. Ждали день, второй, затем
обшарили всю равнину с ее марями и озерами, но Петрик как испарился! И вот
теперь там же исчез Евтушенко...
Одни считали, что он и Евтушенко, спустившись с гольца за дровами или
за водою, заблудились в лесу из-за тумана, который часто и надолго приходит
к нагорью с Охотского моря, и погибли от голода. Другие не соглашались с
этим, ведь оба пропавшие опытные таежники, и уверяли, что и Петрик и
Евтушенко живы, что им просто осточертели пустыри, гнус, безмолвие,
заплесневелые болота и их потянуло к обжитым местам, к людям, к девчатам. И
они, не преодолев гнетущего состояния, бежали на плоту по Реканде, в спешке
не попрощавшись с товарищами и не получив расчета. Но сбежать отсюда в
одиночку мог только сумасшедший.
Тогда что же в действительности произошло на Ямбуе? Надо было
немедленно принять какое-то решение, попытаться проникнуть в тайну
исчезновения с гольца двух геодезистов.
И, вероятно, никому другому, а именно мне, как начальнику экспедиции,
придется распрощаться со своими спутниками, расстаться с мыслями о
возвращении домой и повернуть обратно к Ямбую. Надо торопиться, -- может,
еще удастся спасти Евтушенко. И при любых обстоятельствах закончить работу
на этом далеком гольце, иначе на следующий год придется возвращаться сюда.
Но об этом нельзя даже и думать.
При мысли, что надо повернуть назад в пустыри, до боли сжалось сердце,
еще больше захотелось к тихой, домашней пристани, где нет опасностей, где
жизнь размеренна, спокойна. Я вдруг поверил, что и Петрик и Евтушенко не
погибли, а сбежали: от мрачного состояния, в какое повергает человека
нагорье, не то что к людям -- к дьяволу в пекло сбежишь!
-- Павел! -- решительно сказал я радисту. -- Завтра утром мы с тобою
пойдем к Ямбую.
-- Назад? -- спросил он хрипло, чуточку попятившись от меня.
-- Да, назад. Неси журнал, запишешь радиограмму.
Павел смотрел на меня, все еще не веря, что нормальный человек может
добровольно отказаться от возвращения домой.
-- Да вы что, в самом деле?.. Или шутите? -- выпалил он срывающимся
голосом.
-- Неси журнал!
Нет, Павел явно не верит, продолжает стоять, огромный, беспомощный, ища
глазами сочувствия у присутствующих. Потом нехотя приносит журнал.
-- Садись поближе и пиши:
"Штаб. Плоткину. Завтра иду с радистом и проводником к Ямбую. Передайте
приказ всем подразделениям на Ямбуйском объекте принять необходимые меры
безопасности и при любых обстоятельствах продолжать работу. Поиски Евтушенко
не прекращать".
Написал?.. Сейчас же передай.
Павел встал, безнадежно посмотрел на меня и, неловко переставляя
отяжелевшие ноги, поплелся к себе в палатку.
Тяжелый мрак лег на уснувшую землю. Костер догорел. Люди разошлись по
таборам. В лесу смолкли бубенцы. Потускнело небо. Из его темной бездны
повеяло дыханием ночи. Отражаясь в зеркальной глубине заливчика, мерцал
тлеющим угольком Юпитер.
Забираюсь в спальный мешок. Нет, сегодня мне не уснуть. Что и говорить,
обидно расставаться с мыслями о близком свидании с родными, друзьями, снова
возвращаться в безлюдное царство болот, в глушь тайги, мерить латаными
сапогами зыбуны и снова шагать и шагать без конца...
Долго ворочаюсь, не могу уснуть. А без сна нелегко будет справиться с
завтрашним днем. За ночь он успокоит нервы, смягчит горечь неудач и облегчит
путь. Медленно погружаюсь в пустоту, и наконец сон одолевает меня.
Лагерь пробудился рано, только занималась утренняя зорька. Вспыхнули
костры, пахнуло варевом. Ветер качнул сонную, слегка заиндевевшую тайгу.
Стая казарок, расклинивая небесную синеву, беззвучно, будто тайком,
пронеслась на юг.
Проводники собрались у нашего костра. Они молча выслушали меня,
перекинулись короткими фразами. На их лицах не отразилось ни удивления, ни
страха, они привыкли ко всяким неожиданностям в тайге.
Нам предстояло из шести наших проводников-эвенков, отобрать одного,
самого опытного.
-- Кто из вас хорошо знает южный край Алданского нагорья и может нас
сопровождать? -- обратился я к ним.
Все повернулись к маленькому мужчине, стоявшему позади остальных,
прислонившись к лиственнице. Наши с ним взгляды встретились.
-- Ты, что ли, Долбачи, возьмешься?
-- Он, он, другого лучше не найдешь, -- подтвердил старший из
проводников.
-- Сможешь провести нас напрямик к гольцу?
Губы старика скривились в усмешке.
-- Почему спрашиваешь? Разве не видел: эвенк в тайге тропу знает,
никогда не блудит.
-- Тогда собирайся.
Долбачи неопределенно пожал плечами.
-- Не хочешь идти? Домой спешишь? -- спросил я.
-- Ходить можно, да беда, у меня чай кончился... Без него никуда не
пойду. Два плитка давай - прямо Ямбуй приведу, -- и он кривым пальцем
показал на восток.
-- Чай у меня тоже кончился, но я раздобуду У ребят.
-- Обязательно доставай, без чая голова болит, большой дорога ходить не
могу.
Проводники разошлись, а Долбачи продолжал стоять под лиственницей, пока
я не принес ему обещанный чай. Он бережно положил плитки за пазуху, ушел
собираться.
Эвенки -- заядлые чаевники. Они умеют мастерски готовить этот напиток и
пьют его с величайшим наслаждением, но только свежезаваренным. Без чая им и
свет не мил! Любой из наших проводников не пожалеет ни времени, ни оленей,
чтобы поехать к далекому другу и выпить с ним кружку крепкого чаю.
С опытным проводником нам не страшно ничто: ни броды через бурные реки,
ни завалы, ни сплошная тайга, ни перевалы. У проводников-эвенков в голове
своя карта, идут они по ней, не сбиваясь с пути, каким-то особым чутьем
угадывая опасность. Да и олени у таких проводников не сдадут в пути, не
натрут спины вьюками, придут к месту неослабленными. .
Мы с Павлом отбираем из своего имущества только самое необходимое для
похода: рацию, палатку, тент, спальные мешки, посуду и десятидневный запас
продуктов. При быстром передвижении олени не должны нести на своих спинах
более двадцати килограммов груза.
Из-за темных вершин ельника брызжет багряный свет утра. Лагерь приходит
в движение: люди снимают палатки, свертывают постели, готовят вьюки. Каюры
сгоняют к таборам отдохнувших за ночь оленей. Поляна наполняется оживленным
говором.
...Погасли костры. В одну длинную шеренгу выстроился караван почти в
сто оленей. Мы прощаемся с товарищами. С завистью смотрим, как уходят они на
запад. Впереди идут рекогносцировщики. За ними заросшие бородами астрономы
со своими тяжеленными универсалами, которые бережно везут два оленя в
специальных носилках, прикрепленных к их спинам. След астрономов
притаптывают молчаливые наблюдатели, -- пожалуй, самые трудолюбивые из
геодезистов. Шествие замыкает пестрая стая собак.
Уходящие долго машут нам руками, что-то ободряюще кричат.
-- А где же Загря? -- спохватываюсь я, не заметив на таборе своей
собаки.
-- Никуда не денется, прибежит, -- неласково, с досадой бросает Павел.
И действительно, из просвета, где только что исчез караван, вырывается
Загря. Длинными прыжками он сокращает между нами расстояние и со всего
разбега наскакивает на меня. Затем, усевшись на задние лапы, пристально
смотрит на запад, откуда еще доносится затихающий говор людей.
Как он великолепен, Загря! Почти весь светло-серый, с чуть заметной
темной остью на спине, и только чулки на передних ногах белые в крапинках.
Тело гибкое, ноги сильные, пружинистые, не знающие устали. Пушистый хвост
всегда кольцом заброшен на спину. Он даже в схватке со зверем и в драке с
собаками редко когда опускает его. А клыки! Кобель ими не кусает, а рвет
по-волчьи, и раны от них у противнику долго не заживают. Но по натуре Загря
самое добродушное и преданное существо. Вот уже два года, как мы с ним
неразлучны в тайге.
Приседаю к нему, поворачиваю его морду к себе, говорю:
-- Послушай, Загря, мы должны вернуться и идти к Ямбую, там люди
пропали, и их надо найти, понимаешь, найти!..
Загря вырывается, бросается вдогонку за караваном -- неохота ему
отстать от веселой собачьей компании, но привязанность ко мне заставляет
вернуться.
Пора и нам собираться.
У Павла недовольный вид.
-- Ну чего загрустил? -- говорю я.
-- Потерпи немного, скоро и мы будем дома.
-- Я договорился со Светланой, она придет завтра на аэродром встречать.
Ребята подшучивать начнут, еще обидится. И надо же такому случиться!..
-- Сильнее соскучишься -- милее будет... Связывая потки (*Потка --
вьючная оленья сумка) и не отвечая, он с досады так натянул ремень, что тот
лопнул. Я рассмеялся.
-- Это все от ваших разговоров, -- упрекнул он и, повернувшись ко мне,
хотел еще что-то сказать, но только махнул рукой.
По натуре Павел человек молчаливый и добродушный, безропотно переносит
трудности полевика. На этого парня можно положиться. Он опытный таежник,
удивительно вынослив, обладает той безмятежной уверенностью, что делает
людей сильными. Его выгоревшая на солнце и чуть рыжеватая бородка оттеняет
густой загар наивно-добродушного лица. По лицу краснели свежие и давнишние
бугорки комариных укусов.
Наш путь лежит на юго-восток. Где-то там, за далекими синими сопками,
за далью лесов, вздымается дикий голец -- таинственный Ямбуй.
Долбачи идет с нами впервые. Мы не знаем друг друга. И мне хочется с
первого дня подружиться с ним, я и стараюсь во всем угождать ему. Это
человек лет пятидесяти, крепкий, приземистый, с шишковатыми, жилистыми
руками. Неразговорчивый. Лицо скуластое, почти плоское, волосы черные, давно
не стриженные. Тяжелые седеющие брови почти прикрывают малюсенькие,
светящиеся добротой глаза, лежащие в глубоких впадинах. Одежда на нем сильно
поношена. Но он выглядит опрятным и чистым. В его легкой походке угадывается
сила; держится он с достоинством, уверенно.
Долбачи быстро перебирает приготовленные мне и Павлу вьюки, связывает
их парами и тайком сквозь узенькие щелочки, бросает взгляд в нашу сторону,
-- ему тоже хочется разгадать, что мы за люди.
Затем он подходит к оленям. Из его связки с ним остался только учаг --
ездовой олень, остальные набраны из общего стада. Он мягко кладет
загрубевшую ладонь на спину животного, ощупывает шерстистый хребет,
обшарпанные вьюками бока и заглядывает в большие круглые глаза, как бы
силясь разгадать характер и привычки животного. Отходит, осматривает оленя
со стороны -- надо же запомнить и внешние его приметы, совершенно
непостижимые для нас.
Так, не торопясь, придирчиво Долбачи осмотрел своих новых подопечных и
принялся привязывать их друг к другу, придерживаясь испытанного правила: за
сильным оленем должен идти слабый, за слабым -- опять сильный.
Вид у животных усталый. Шутка ли, все лето бродить по топким болотам с
грузом! Но впереди еще более трудный, утомительный путь.
Проводник поднимает первый вьюк. Животные точно пробуждаются от сна,
поворачивают к нему настороженные головы. В их взглядах безнадежная
покорность. Долбачи нам не доверяет, вьючит сам, туго притягивая груз
ремнями к натруженным спинам оленей. Мы только подносим ему уже связанные и
уложенные на седла потки.
Наконец все готово. В руках посохи, за плечами ружья. С минуту стоим
молча у затухающего костра -- так уж принято у нас перед большим походом.
Долбачи набивает трубку табаком, прикуривает от уголька и обводит
грустным взглядом волнистое пространство, убегающее от нас на юго-восток,
как бы пытаясь разгадать, что ждет нас там, за холмами, в синей дали.
-- Пошли, -- говорит он решительно и, подняв с земли конец поводного
ремня от учага, ведет караван вверх по ключу.
Спервых шагов меня охватывает странное чувство, будто я совсем
расстаюсь с мечтой увидеть близких, родных, чем жил последние дни. Неужели
это предчувствие чего-то недоброго, что ждет нас на Ямбуе?..
Загря прорывается вперед, мечется по ернику, не может угадать, в какую
сторону пойдет караван. Его всегда приводит в восторг предстоящий путь,
если, конечно, пес идет не на сворке, как в этот раз. Но стоило Долбачи
сделать несколько шагов в нужном направлении, как Загря исчез с глаз, и до
обеденной остановки его не увидишь. Сколько километров он обежит в такой
день по болотам, по холмам -- уму непостижимо! Но как бы он далеко ни
убегал, надолго не упускает из слуха шум идущего каравана.
Я очень привязан к Загре. Он много раз выручал нас из беды. В тяжелые
дни, когда в наших потках не оставалось продовольствия, Загря помогал нам
добывать зверя.
Идем навстречу пустырям и тишине. Ничего нет печальнее пейзажа нагорья
-- унылого пространства заболоченных марей. Эта земля еще не имеет сказаний,
у нее нет даже прошлого. Зимою только вой холодного ветра, а летом топь и
комары, да изредка на глаза попадается след зверя.
Мы знаем, что впереди нас ждут однообразные ночевки у костра,
приготовление пищи, сушка одежды -- привычная кочевая жизнь. И хотя все это
давно знакомо, все же каждый раз, прежде чем сделать первый шаг по
неизвестному пути, снова и снова внутренне проверяешь себя, готов ли ты
совершить этот путь.
Сегодня нет солнца, и нагорье кажется еще больше однообразным. Идем по
старым, заросшим осинником гарям, без тропы; вокруг никаких ориентиров,
указывающих путь. Всюду видны лишь лесные бугры, небольшие ельнички и мелкие
бесприютные озеринки. Но проводник уверенно ведет караван. Мерно покачиваясь
на учаге, в поисках прохода, Долбачи объезжает топи, петляет по завалам или
кочковатым марям; но как бы он ни отклонялся в сторону, выбравшись вновь в
тайгу, он неизменно ведет караван на юго-восток. Иногда мне кажется, что он
сбился с пути, я тайком достаю буссоль, проверяю направление и, устыдившись
своих мыслей, шагаю смелее следом за караваном.
Справа, у далекого горизонта показались лиловые ступеньки гор, еще
плохо различимые. Это Становой. Мы идем к нему под острым углом. Иногда с
возвышенности видим причудливые горбы его угрюмых вершин, скучившихся под
хрустальным куполом синего неба. Точно гигантские головы в снежных папахах,
громоздятся они над глубокими ущельями, из которых с громадной высоты
стекают с гулом потоки; достигнув равнины, они вдруг смолкают, спокойно
ложатся в извилистые берега и бегут к океану.
Где-то там, у восточного края хребта, в хаосе вершин, -- Ямбуй. До него
еще много дней пути, и при этих мыслях хочется без отдыха гнать и гнать
оленей, поспешать к Евтушенко.
На исходе первый день путешествия. За низкими холмами закат кровавит
тусклую равнину. Пылают облака, тайга кутается в мутную синеву наступающего
вечера. Идем в полной тишине, только шелест опавшей листвы слышен под
тяжелыми шагами оленей.
Впереди спуск. За спуском Долбачи, проверив, ладно ли лежат на спинах
животных вьюки, перевел караван через шумливый ручей, утонувший в густых
зарослях черной смородины. На другом берегу проводник остановился, закурил
было, но, оглянувшись на упавшее солнце, снова вскочил на учага, погнал
караван к ночевке.
Мы с Павлом не удержались от соблазна, немного отстали и, забравшись в
пахучие заросли смородины, рвали горстями тяжелые кисти спелой ягоды, с
наслаждением набивая отощавшие за день желудки.
Вдруг впереди и несколько в стороне от следа каравана несмело,
отрывисто залаял Загря.
-- Медведь! Ей-богу, медведь! -- крикнул Павел.
Долбачи торопливо привязывает к лиственнице оленей, выдергивает из
вьюка бердану, заряжает ее и бежит на лай. Я с карабином за ним.
До слуха долетает треск сломанных сучьев, и за ольховыми кустами
закачалась вершина лиственницы.
Долбачи грозит мне пальцем: дескать, зверь близко, осторожнее. А сам
по-рысиному, неслышно обходит ольховник, прикладывает ложе берданы к плечу,
высовывается из-за кустарника и неожиданно безвольно роняет ружье.
На лиственнице высотою с телеграфный столб, почти на верхушке,
приникнув к ее последнему сучку, в страхе трясется мальчишка лет шести.
Как он попал сюда? Откуда взялся? Непостижимо! Ведь на сотни километров
вокруг абсолютное безлюдье, непролазные болота, глушь. Да и вообще тут людям
делать нечего.
Парнишка напряженно следит за нами сверху и, кажется, вот-вот сейчас не
по-человечески заворчит или издаст призывный, а то и угрожающий клич. Волосы
у него взъерошены, в глазах враждебность.
Его круглое и почти плоское лицо до ушей измазано соком голубики и от
этого кажется совсем синим. Одежда на нем странноватая: рубашка,
пепельно-серая от долгой носки, явно велика и спадает с его узеньких плеч.
Заправлена она в штаны, сшитые из лосины, из которых он давно вырос. Ноги
босые.
-- Долбачи, спроси у него, как он попал сюда? -- наконец заговорил я,
преодолев оцепенение.
Проводник повел плечами и что-то крикнул мальчишке по-эвенкийски. Того
точно током прошило; он встрепенулся, крепче обхватил ручонками вершину и
замер, не спуская с нас беспокойного, острого взгляда.
-- Не хочет говорить, шибко пугался, -- объясняет проводник.
Мы медленно подходим к лиственнице. Мальчишка в страхе пытается
подняться еще выше, ноги его скользят по стволу дерева, не находя опоры; он
торопится, вершинка лиственницы гнется, вот-вот сломается. Долбачи кричит
ему, но мальчишка будто не слышит, никакие уговоры не действуют на него,
лезет дальше. Мы поспешно отступаем, иначе он действительно слетит на землю
и расшибется.
С противоположной стороны поляны доносится шорох опавших листьев под
чьими-то торопливыми шагами. Загря бросается туда, и вскоре у перелеска
раздвигаются кусты и в образовавшемся просвете появляется рогастый учаг, а
на нем женщина. По тому, как у оленя раздуваются бока, можно было
догадаться, что он пробежал немало километров.
Женщину, кажется, не удивила встреча с нами. Бросив лишь короткий
взгляд на поляну, она сразу увидела на дереве мальчишку, и с ее усталого
лица слетела тревога.
Не сбавляя размашистый бег учага, она соскочила на землю и легкими
шагами, будто не касаясь земли, подошла к лиственнице. Мы и не заметили, как
мальчишка очутился уже возле нее и, прячась в широченной материнской юбке,
все еще дико косился на нас, А женщина подтянула ближе к себе оленя, затем
зажала голову мальчишки между ног и начала хлестать ремнем по ягодицам,
что-то приговаривая при этом. Тот принял наказание как должное.
Я подбежал к женщине, схватил за руку.
Не отпуская мальчишку, она взглянула на меня снизу вверх, прищурив и
без того узкие глаза, потом сказала спокойно, с достоинством:
-- Разве не знаешь, что дети лучше всего понимают язык ремня?
-- За что ты его наказываешь?
Она выпрямилась. Смуглая кожа на ее лице в свете заката казалась еще
темнее, а белые зубы с чистым перламутровым блеском придавали лицу
необыкновенную свежесть.
Мальчишка улучил момент, вытащил голову, но, заметив меня, тут же снова
зарылся в материнские юбки. Я только увидел, как на цветную наборную
рукоятку моего ножа, висевшего на поясе, устремились два пугливых живых
огонька. Чем-то она поразила парнишку.
-- Тебя шибко боится, -- мельком окинув меня быстрым взглядом и одернув
юбку, сказала мать. -- Он лючи (*Лючи -- по-эвенкийски -- русский) еще не
знает.
-- Неужели русский такой страшный? -- Я протянул руку, хотел приласкать
мальчишку.
Но он изо всех сил прижался к матери и вдруг разразился отчаянным
криком.
-- Видишь, пугается, -- строго сказала женщина, отстраняя мою руку. --
У тебя острый нос, все равно что птичий, а глаза круглые, как у оленя. Твоя
одежда и обутка совсем не как у эвенка, где он мог тут в тайге видеть таких
людей?
Действительно, мои глаза, нос, овал лица, одежда заметно разнятся от
обыкновенной внешности эвенка. А так как все необычное у детей чаще всего
вызывает страх, то и понятно, почему мальчишка меня испугался.
-- А как тебя зовут? -- спросил я женщину.
-- Сулакикан.
-- Лисичка, -- пояснил Долбачи.
-- Мы пастухи. Кочуем с оленями в горы, -- охотно продолжала Сулакикан.
-- Тут близко наш след. У ключа остановились поправить вьюки, глянула, а
Битыка, -- она тычет пальцем в мальчишку, -- нет на учаге. Посмотрела ремни,
которыми привязывала его к седлу, -- развязаны: значит, не выпал, а сам
соскочил. Подождали -- не пришел, пришлось табориться и ехать искать. А он,
вишь, голубику увидел и остался.
-- Так ведь мог совсем затеряться?
-- Как же! Эвенк в, тайге не затеряется! -- уверенно возразила она.
-- Не смотри, что маленький, все равно по следу пришел бы на табор. Да
разве мать будет дожидаться, пока сам придет?!
У Долбачи вдруг возникает множество вопросов к ней, и они начинают
говорить по-эвенкийски. Битык не сводит с меня пугливых глаз. Я же продолжаю
рассматривать Сулакикан. Ей лет тридцать. Она среднего роста, стройна,
быстра. На скулах проступает густой румянец. Черные жесткие волосы не
расчесаны, ничем не прикрыты, а просто собраны в две косички и связаны
вместе старенькой тряпочкой. Платье ее из ситца, шаровары заправлены в
легкие, из мягкой замши, олочи, расшитые цветными нитками и красиво, в
елочку перевязанные длинными ремешками. Держит себя Сулакикан свободно,
бойко отвечает Долбачи, сама что-то расспрашивает, изредка кивая головою в
мою сторону. В ее разговоре, в манере держать себя перед незнакомыми людьми
полная непринужденность. Эта черта присуща всем эвенкийским женщинам, и
особенно она проявляется у пастухов, еще вольно кочующих по огромным
просторам Алданского нагорья.
Сулакикан, как бы между прочим, тоже урывками продолжает рассматривать
меня. Ее интересует и мой карабин, и пуговицы на поношенной штормовке, и
нож, и тяжелые солдатские сапоги. Но ни единым жестом она не выдает своего
любопытства.
Подошел Павел с оленями. Битык, немного посмелевший, снова зарывается в
подол матери.
У дальнего горизонта, где вставали на дыбы лиловые облачные кони, мирно
потухал закат, смывая с темных болот вечерний загар. И тут мы все разом
заметили, что день кончился. В мутной дымке терялись лохматые контуры
холмов, совсем потускнели мари, деревья слились с синими вечерними
сумерками.
На лице Сулакикан появляется беспокойство: вспомнила, что у нее еще
много хлопот на стоянке. Мальчишка, улучив момент, отрывается от юбки,
подбегает к учагу, ловко вскакивает в седло, торопливо набирает на руку
свободный конец поводного ремня, один-два толчка пятками в бок оленя -- и он
уже в десяти метрах от нас. Битык вдруг резко поворачивается, показывает мне
язык, и быстроногий учаг уносит его размашистой рысью за перелесок. На олене
он чувствует себя неуязвимым; скрываясь с глаз, обернувшись кричит:
-- Лючи!.. Лючи!..
-- Ишь ты, шельмец, и не упадет! -- восторгается Павел.
Сулакикан ведет нас к себе на табор. Представляю, как удивятся пастухи!
Не часто в такой глубокой тайге встречаются люди, и нигде гость не бывает
таким желанным, как в этих пустынных местах.
О встрече с пастухами здесь мы не могли даже и мечтать. Они кочуют с
колхозными оленями в самой глуши тайги и гор и давно не встречались на нашем
пути. И вдруг такая удача. Наконец-то я вновь услышу их неторопливый
певуче-грустный говор.
Эвенки -- народ древний, некогда заселявший огромную территорию от реки
Оби до берегов Охотского моря. Их предки еще с каменного века были коренными
обитателями Прибайкалья. Отсюда они позже расселились по Сибири. С
незапамятных времен эти люди были охотниками. Постоянная борьба за жизнь,
лишения, нечеловеческие трудности сделали эвенков наиболее приспособленными
к жизни в лесах.
Отделенные от внешнего мира огромным пространством малодоступной тайги,
они в течение очень длительного времени развивались вне влияния со стороны,
сохранив самобытность древней культуры. Революция застала их в самых
отдаленных и глухих районах тайги, вдали от цивилизации и уже малочисленной
народностью. И хотя к этому времени эвенки считались православными, они
продолжали верить в злых и добрых духов, в бессмертие, почитали медведя.
Наши современные пастухи, кочующие с колхозными стадами оленей по
безбрежным пустырям нагорья, ведут свою династию от тех древних эвенков, что
некогда пришли сюда из Забайкалья. Эти эвенки-пастухи не знают оседлости и
после революции продолжают вести кочевой образ жизни.
Вот почему я и обрадовался встрече с ними. С радостью шагаю на их
стоянку, надеясь открыть для себя что-то новое.