00:23 Хождение по мукам. 010 | ||||||||||||
*** *** Когда Телегин вошел в землянку, батальонный командир, подполковник Розанов, тучный, в очках, с редкими вихрами на большом черепе, ленивый и умный человек, проговорил, сидя в углу под еловыми ветками, на попонах: — Явился, наконец. — Виноват, Федор Кузьмич, ей-богу, сбился с дороги — туман страшный. — Ну, ну. Вот что, голубчик, придется нынче ночью потрудиться. Он положил в рот корочку хлеба, которую все время держал в грязном кулаке. Телегин медленно стиснул челюсти, подобрался… — Штука в том, что нам приказано, милейший Иван Ильич, батенька мой, перебраться на ту сторону. Хорошо бы это дело соорудить как-нибудь полегче. Садитесь рядышком. Коньячку желаете? Вот я придумал, значит, такую штуку… Навести мостик, как раз против большой ракиты. Перекинем на ту сторону человек семьдесят… Вы уж постарайтесь, Господь с вами… А на заре и мы тронемся. *** 16— Сусов! — Здесь, ваше благородие. — Подкапывай… Тише, не кидай в воду. Так, так, так… Ребята, подавайте, подавайте вперед… Зубцов! — Здесь, ваше благородие. — Помоги-ка… Наставляй, вот сюда… Подкопни еще… Опускай… Легче… — Легче, ребята, плечо оторвешь… Насовывай… — Ну-ка, посунь… — Не ори, тише ты, сволочь! — Упирай другой конец… Ваше благородие, поднимать? — Концы привязали? — Готово. — Поднимай… В облаках тумана, насыщенного лунным светом, заскрипев, поднялись две высокие жерди, соединенные перекладинами, — перекидной мост. На берегу, едва различимые, двигались фигуры охотников. Говорили и ругались торопливым шепотом. — Ну, что — сел? — Сидит хорошо. — Спускай… Осторожнее… — Полегоньку, полегоньку, ребята… Жерди, упертые концами в берег речки, в самом узком ее месте, медленно начали клониться и повисли в тумане над водой. — Достанет до берега? — Достанет, ваше благородие… — Тише опускай… — Чижол очень. — Стой, стой, стой! Но все же дальний конец моста с громким всплеском лег в воду. Телегин махнул рукой: — Ложись. И неслышно в траве на берегу прилегли, притаились фигуры охотников. Туман редел, но стало темнее, и воздух жестче перед рассветом. На той стороне все было тихо. Телегин позвал: — Зубцов! — Здесь. — Лезь, настилай. Пахнущая едким потом и шинелью, рослая фигура охотника Василия Зубцова соскользнула мимо Телегина с берега в воду. Иван Ильич увидел, как большая рука, дрожа, ухватилась за траву, отпустила ее и скрылась. — Глыбко, — зябким шепотом проговорил Зубцов откуда-то снизу. — Ребята, подавай доски… — Доски, доски давай. Неслышно и быстро, с рук на руки, стали подавать доски. Прибивать их было нельзя — боялись шума. Наложив первые ряды, Зубцов вылез из воды на мостик и вполголоса приговаривал, стуча зубами: — Живей, живей подавай… Не спи… Под мостом журчала быстрая, студеная вода, жерди колебались. Телегин различал темные очертания кустов на той стороне, и, хотя это были точно такие же кусты, как и на нашем берегу, вид их казался жутким. Иван Ильич вернулся на берег, где лежали охотники, и крикнул резко: — Вставай! Сейчас же в беловатых облаках поднялись преувеличенно большие, расплывающиеся фигуры. — По одному, бегом!.. Телегин повернул к мосту. В ту же минуту, словно луч солнца уперся в переливающееся пылью туманное облако, осветились желтые доски, вскинутая в испуге чернобородая голова Зубцова. Луч прожектора метнулся вбок, в кусты, вызвал оттуда, из небытия корявую ветвь с голыми сучьями, и снова лег на доски. Телегин мелко перекрестил душу, как бывало, перед купаньем, и побежал через мост. И сейчас же словно обрушилась вся эта черная тишина, громом отдалась в голове. По мосту с австрийской стороны стали бить ружейным и пулеметным огнем. Телегин прыгнул на берег и, присев, обернулся. Через мост бежал высокий солдат, — он не разобрал кто, — винтовку прижал к груди… выронил ее, поднял руки, точно смеясь, и опрокинулся вбок, в воду. Пулемет хлестал по мосту, по воде, по берегу… Пробежал второй, Сусов, и лег около Телегина… — Зубами заем, туды их в душу! Побежали второй, и третий, и четвертый, и еще один сорвался и завопил, барахтаясь в воде… Перебежали все и залегли, навалив лопатами земли немного перед собою. Выстрелы исступленно теперь грохотали по всей реке. Нельзя было поднять головы, — по месту, где залегли охотники, так и поливало, так и поливало пулеметом. Вдруг ширкнуло невысоко — раз, два, — шесть раз, и глухо впереди громыхнули шесть разрывов. Это с нашей стороны ударили по пулеметному гнезду. Телегин и впереди него Василий Зубцов вскочили, пробежали шагов сорок и легли. Пулемет опять заработал, слева, из темноты. Но было ясно, что с нашей стороны огонь сильнее, австрийца загоняли под землю. Пользуясь перерывами стрельбы, охотники подбегали к тому месту, где еще вчера перед австрийскими траншеями нашей артиллерией было раскидано проволочное заграждение. Его опять начали было заплетать за ночь, — на проволоках висел труп. Зубцов перерезал проволоку, и труп упал мешком перед Телегиным. Тогда на четверинках, без ружья, перегоняя остальных, заскочил вперед охотник Лаптев и лег под самый бруствер. Зубцов крикнул ему: — Вставай, бросай бомбу!.. Но Лаптев молчал, не двигаясь, не оборачиваясь, — должно быть закатилось сердце от страха. Огонь усилился, и охотники не могли двинуться, — прильнули к земле, зарылись. — Вставай, бросай, сукин сын, бомбу! — кричал Зубцов, — бросай бомбу! — и, вытянувшись, держа винтовку за приклад, штыком совал Лаптеву в торчащую коробом шинель, в зад. Лаптев обернул ощеренное лицо, отстегнул от пояса гранату и, вдруг, кинувшись грудью на бруствер, бросил бомбу и вслед за разрывом прыгнул в окоп. — Бей, бей! — закричал Зубцов не своим голосом… Поднялось человек десять охотников, побежало и исчезло под землей, — были слышны только рваные, резкие звуки разрывов. Телегин метался по брустверу, как слепой от крови, ударившей в голову, и все не мог отстегнуть гранату, и прыгнул, наконец, в траншею, и побежал, задевая плечами за липкую глину, споткнулся о мягкое, стиснул со всей силой зубы, чтобы перестать кричать неистово… Увидел белое, как маска, лицо человека, прижавшегося во впадине окопа, и схватил его за плечи, и человек, будто во сне, забормотал, забормотал, забормотал… — Замолчи, ты, черт, не трону, — чуть не плача, закричал ему в белую маску Телегин и побежал, перепрыгивая через трупы. Но бой уже кончался. Толпа серых людей, побросавших оружие, лезла из траншеи на поле. Их пихали прикладами, швыряли около в землю гранаты, для страха. А шагах в сорока, в крытом гнезде, все еще грохотал пулемет, обстреливая переправу. Иван Ильич, протискиваясь среди охотников и пленных, кричал: — Что же вы смотрите, что вы смотрите!.. Зубцов, где Зубцов?.. — Здесь я… — Что же ты, черт окаянный, смотришь! — Да разве к нему подступишься. — А в морду вот дам!.. Идем. Они побежали. Зубцов рванул Телегина за рукав: — Стой!.. Вот он! Из траншеи узкий ход вел в пулеметное гнездо. Нагнувшись, Телегин побежал по нему, вскочил в блиндаж, где в темноте все тряслось от нестерпимого грохота, схватил кого-то за локти и потащил. Сразу стало тихо, только, борясь, хрипел тот, кого он отдирал от пулемета. — Сволочь, живучая, не хочет, пусти-ка, — пробормотал сзади Зубцов и раза три тяжело прикладом ударил тому в череп, и тот, вздрагивая, заговорил, — бу, бу, бу, — и затих… Телегин выпустил его и пошел из блиндажа. Зубцов крикнул вдогонку: — Ваше благородие, он прикованный. Скоро стало совсем светло. На желтой глине были видны пятна и потеки крови. Валялось несколько ободранных телячьих кож, жестянки, сковородки, да трупы, уткнувшись, лежали мешками. Охотники, разморенные и вялые, — кто прилег и похрапывал, кто ел консервы, кто обшаривал брошенные австрийские сумки. Пленных давно уже угнали за реку. Полк переправлялся, занимал позиции, и артиллерия била по вторым австрийским линиям, откуда отвечали вяло. Моросил дождик, туман развеяло. Иван Ильич, облокотившись о край окопа, глядел на поле, по которому они бежали ночью. Поле, как поле, — бурое, мокрое, кое-где — обрывки проволок, кое-где — черные следы подкопанной земли, да несколько трупов охотников. И речка — совсем близко. И ни вчерашних огромных деревьев, ни жутких кустов. А сколько было затрачено силы, чтобы пройти эти триста шагов. Австрийцы продолжали отходить, и русские части, не отдыхая, преследовали их до ночи. Телегину было приказано занять со своими охотниками лесок, синевший на горке, и он после короткой перестрелки занял его к вечеру. Наспех окопались, выставили сторожевое охранение, связались со своей частью телефоном, поели, что было в мешках, и под мелким дождем, в темноте и лесной прели, заснули, хотя был приказ поддерживать огонь всю ночь. Телегин сидел на пне, прислонившись к мягкому от мха стволу дерева. За ворот иногда падала капля, и это было хорошо, — не давало заснуть. Утреннее возбуждение давно прошло, и прошла даже страшная усталость, когда пришлось идти верст десять по разбухшим жнивьям, перелезать через плетни и канавы, когда одеревеневшие ноги ступали куда попало и распухала голова от боли. Кто-то подошел по листьям и голосом Зубцова сказал тихо: — Сухарик желаете? — Спасибо. Иван Ильич взял у него сухарь и стал жевать, и он был сладок, так и таял во рту. Зубцов присел около на корточки: — Покурить дозволите? — Осторожнее только, смотри. — У меня трубочка. — Зубцов, ты зря все-таки убил его, а? — Пулеметчика-то? — Да. — Конечно, зря. — Спать хочешь? — Ничего, не посплю. — Если я задремлю, ты меня толкни. Медленно, мягко падали капли на прелые листья, на руку, на козырек картуза. После шума, криков, омерзительной возни, после убийства пулеметчика, — падают капли, как стеклянные шарики… Падают в темноту, в глубину, где пахнет прелыми листьями. Шуршат, не дают спать… Нельзя, нельзя… Иван Ильич разлеплял глаза и видел неясные, как намеченные углем, очертания ветвей… — Но стрелять всю ночь — тоже глупость, — пускай охотники отдохнут… Восемь убитых, одиннадцать раненных… Конечно, надо бы поосторожнее на войне… Ах, Даша, Даша… Стеклянные капельки все примирят, все успокоят… О, Господи, Господи… — Иван Ильич!.. — Да, да, Зубцов, не сплю… — Разве не зря — убить человека-то… У него, чай, домишко свой, семейство какое ни на есть, а ты ткнул в него штыком, как в чучело, — сделал дело. И тебе за это медаль. Я в первый-то раз запорол одного, — потом есть не мог — тошнило… А теперь — десятого или девятого кончаю… Дожили… Ведь страх-то какой, а? Раньше и в мыслях этого не было… А здесь — ничего — по головке за это гладят. Значит, грех-то на себя кто-то уже взял за это за самое?.. — Какой грех? — Да хотя бы мой… Я говорю — грех-то мой на себя кто-нибудь взял, — генерал какой или в Петербурге какой-нибудь человек, который всеми этими делами распоряжается… — Какой же твой грех, когда ты отечество обороняешь. — Так ведь, Иван Ильич, немец тоже свое отечество обороняет. Он тоже, чай, думает, что — правый. А кто же виноват оказывается в этой музыке? — Опасные слова говоришь, братец мой. — Зачем… Я говорю, слушай, Иван Ильич, — кто-нибудь да окажется виновный, — мы разыщем. А ну как я зря девятерых заколол?.. Что я с этим человеком сделаю!.. Горло бы ему перегрыз! — Кому? — Кто виноват… — Немец виноват. — А я думаю, — кто эту войну допустил, тот и виноват… Кто мой грех на себя берет — тот и отвечать будет… Жестоко ответит… В лесу в это время гулко хлопнул выстрел. Телегин вздрогнул. Раздалось еще несколько выстрелов с другой стороны. Это было тем более удивительно, что с вечера враг не находился в соприкосновении. Телегин побежал к телефону. Телефонист высунулся из ямы: — Аппарат не работает, ваше благородие. По всему лесу теперь, кругом, слышались частые выстрелы, и пули чиркали по сучьям. Передовые посты подтягивались, отстреливаясь. Около Телегина появился охотник Климов, степным каким-то, дурным голосом проговорил: — Обходят, ваше благородье! — быстро схватился за лицо и сел на землю, — лег ничком. И еще кто-то закричал в темноте: — Братцы, помираю! Телегин различал между стволами рослые, неподвижные фигуры охотников. Они все глядели в его сторону, — он это чувствовал. Он приказал, чтобы все, рассыпавшись поодиночке, пробивались к северной стороне леса, должно быть еще не окруженной. Сам же он с теми, кто захочет остаться, задержится, насколько можно, здесь в окопах. — Нужно пять человек. Живые не вернемся. Кто желающий? От деревьев отделились и подошли к нему Зубцов, Сусов и Колов — молодой парень. Зубцов крикнул, обернувшись: — Еще двоих требуется. Рябкин, иди. — Что ж, я могу… — Пятого, пятого. С земли поднялся низкорослый солдат в полушубке, в мохнатой шапке, весь заросший бородой: — Ну, вот я, что ли, остаюся. Шесть человек залегли шагах в двадцати друг от друга и открыли огонь. Фигуры за деревьями исчезли. Иван Ильич выпустил несколько пачек, и вдруг с отчетливой ясностью увидел, как завтра поутру люди в серых капотах перевернут на спину его оскаленный труп, начнут обшаривать, и грязная рука залезет под рубаху. Он положил винтовку, разгреб рыхлую, сырую землю и, вынув Дашины письма, поцеловав их, положил в ямку и засыпал, запорошил сверху прелыми листьями. — Ой, ой, братцы, — услышал он голос Сусова, лежавшего слева. Оставалось две пачки патронов. Иван Ильич подполз к Сусову, уткнувшемуся головой, лег рядом и брал пачки из его сумки. Теперь стреляли только Телегин да еще кто-то направо. Наконец, патроны кончились. Иван Ильич бросил винтовку, подождал, оглядываясь, поднялся и начал звать по именам охотников. Ответил один голос: — «Здесь», — и подошел Колов, опираясь о винтовку. Иван Ильич спросил: — Патронов нет? — Нету. — Остальные не отвечают? — Нет, нет. — Ладно. Идем. Беги. Колов перекинул винтовку через спину и побежал, хоронясь за стволами. Телегин же не прошел и десяти шагов, как сзади в плечо ему ткнул тупой железный палец. *** 17Все представления о войне, как о лихих кавалерийских набегах, необыкновенных маршах и геройских подвигах солдат и офицеров, — оказались устарелыми. Знаменитая атака кавалергардов, когда три эскадрона, в пешем строю, прошли без одного выстрела проволочные заграждения, имея во главе командира полка, князя Долгорукого, шагающего под пулеметным огнем с сигарой во рту и, по обычаю, ругающегося по-французски, была сведена к тому, что кавалергарды, потеряв половину состава убитыми и ранеными, взяли две тяжелых пушки, которые оказались заклепанными и охранялись одними пулеметами. С первых же месяцев выяснилось, что доблесть прежнего солдата, огромного, усатого и геройского вида человека, умеющего скакать, рубить и не кланяться пулям, — бесполезна. На главное место в этой войне были выдвинуты механика и организация тыла. От солдат требовалось упрямо и послушно умирать в тех местах, где указано на карте. Доблесть и лихость были излишни. Понадобился солдат без традиций, штатский, умеющий прятаться, зарываться в землю, сливаться с цветом пыли. Романтические постановления Гаагской конференции, — как нравственно и как безнравственно убивать, — были просто разорваны. И вместе с этим клочком бумаги разлетелись последние пережитки никому уже более не нужных моральных законов. Отныне был один закон, равный для людей и машин, — полезность. Так в несколько месяцев война завершила работу целого века. До этого времени еще очень многим казалось, что в жизни каждый может найти важнейшую цель, либо ту, которая увеличит счастье, либо ту, которая наиболее возвышенна; вероятно, это были пережитки Средневековья; они расслабляли волю и тормозили ход цивилизации. Теперь, с войною, стало очевидно, что человечество, — лишь муравьиная куча. В ней все равноценны. Нет ни добра, ни зла, и нет даже счастья для того, кто понял тяжкий и унылый закон жизни — построение вечного кладбища. Это было время, когда человеческое счастье законом и принуждением было отведено в разряд понятий, не имеющих никакого смысла и значения, когда цивилизация стала служить не добру и счастью, а злу и истреблению, когда наука делала изумительные открытия, равные чудесам, когда становилось ясным — сколько злой воли в чистом человеческом разуме, освобожденном от моральных стеснений. Механическая цивилизация торжествовала, — война была завершением ее века. Во всем мире теперь был один закон — полезность, и одно чувство — ненависть. В каждом доме по вечерам, у карты, утыканной флажками, собирались хозяева и гости, строили стратегические планы и читали газеты, в которых военные корреспонденты описывали виденные собственными глазами горы вражеских трупов. Даже кроткие люди и молодые девушки наслаждались этими описаниями. Дети вырастали за эти годы в сознании, что жизнь, — это ожидание каких-то решительных сражений, когда Господь Бог позволит, наконец, истребить сразу несколько миллионов врагов и выморить целые страны голодом. Убивать было доблестно и свято. Об этом твердили, вопили, взвывали ежедневно миллионы газетных листков, удесятерившие тираж. Особые знатоки каждое утро предсказывали исходы сражений и гибель врагов. Ходили слухом предсказания знаменитой провидицы мадам Тэб. Появлялись во множестве гадальщики, составители гороскопов и предсказатели будущего. Товаров не хватало. Цены росли. Вывоз сырья из России остановился. В три гавани на севере и востоке, — единственные оставшиеся продухи в замурованной насмерть стране, — ввозились только снаряды и орудия войны. Поля обрабатывались дурно. Миллиарды бумажных денег уходили в деревню, и мужики уже с неохотой продавали хлеб. В Стокгольме на тайном съезде членов оккультной ложи антропософов основатель ордена говорил, что страшная борьба, происходящая в высших сферах, перенесена сейчас на землю, наступает мировая катастрофа, и Россия будет принесена в жертву во искупление грехов. Действительно, все разумные рассуждения тонули в океане крови, льющейся на огромной полосе в три тысячи верст, опоясавшей Европу. Никакой разум не мог объяснить, почему железом, динамитом и голодом человечество упрямо уничтожает само себя. Изливались какие-то вековые гнойники. Переживалось наследие прошлого. Но и это ничего не объясняло. Страны пустели. Жизнь повсюду останавливалась, словно людьми правили хаотические, темные силы. Силы более могущественные, чем инстинкт, толкали арийскую, владеющую миром, безумную расу к переходу через бездну, которую люди должны были заполнить своими трупами. Война начинала казаться лишь первым действием трагедии. Перед этим зрелищем каждый человек, бывший владыка мира, умалялся, сморщивался, как робкий, беспомощный червячок. У людей пропадал вкус к самим себе. Тяжелее всего было женщинам. Каждая, соразмерно своей красоте, очарованию и умению, раскидывала паутинку, — нити тонкие и для обычной жизни довольно прочные. Во всяком случае, тот, кому назначено, попадался в них и жужжал любовно. Но война разорвала и эти сети. Плести заново, — нечего было и думать в такое жестокое время. Приходилось ждать лучших времен. И женщины ждали терпеливо, а время уходило, и считанные женские года шли бесплодно и печально. Мужья, любовники, братья, сыновья, — теперь нумерованные и совершенно отвлеченные единицы, ложились под земляные холмики на полях, на опушках лесов, у дорог. И никакими усилиями нельзя было согнать новых и новых морщинок с женских стареющих лиц. *** 18— Я говорю брату, — ты начетчик, ненавижу социал-демократов, у вас людей пытать будут, если кто в слове одном ошибется. Я ему говорю, — ты астральный человек. Тогда он все-таки выгнал меня из дома. Теперь — в Москве, без денег. Страшно забавно. Пожалуйста, Дарья Дмитриевна, попросите Николая Ивановича. Мне бы все равно какое место, — лучше всего, конечно, в санитарном поезде. — Да, да, я с ним поговорю. — Здесь у меня — никого знакомых. А помните нашу «Центральную станцию»? Василий Веньяминович Валет — убит. Очень жалко, — был замечательный талант. Сапожков тоже где-то на войне. Жиров на Кавказе, читает лекции о футуризме. А где Иван Ильич Телегин, — не знаю. Вы, кажется, были с ним знакомы? Елизавета Киевна и Даша медленно шли между высокими сугробами по переулку. Падал снежок. Похрустывали ботики. Извозчик на низеньких санках, высунув из козел заскорузлый валенок и закинувшись, протрусил мимо и прикрикнул ласково: — Барышни, зашибу! Снега было очень много в эту зиму. Над переулком низко висели ветви лип, покрытые снегом. И все белесое, снежное небо было полно птиц. С криком, растрепанными стаями, церковные галки взлетали над городом, садились на башни, на купола, уносились в студеную высоту. Даша остановилась на углу и поправила белую косынку. Котиковая шубка ее и муфта были покрыты снежинками. Лицо ее похудело, глаза стали больше и строже: — Иван Ильич пропал без вести, — сказана она, — я о нем ничего не знаю. Даша подняла глаза и глядела на птиц. Должно быть, голодно было галкам в городе, занесенном снегом. Елизавета Киевна с застывшей улыбкой очень красных губ стояла, опустив голову в ушастой шапке. Мужское пальто на ней было тесно в груди, меховой воротник слишком широк и короткие рукава не прикрывали покрасневших рук. Ей на желтоватую шею села снежинка и растаяла, и длинные ресницы ее залились, наконец, слезами. Даша взяла ее за руку: — Я сегодня же поговорю с Николаем Ивановичем, хорошо? — Вы скажите, что я на всякую работу пойду. — Елизавета Киевна посмотрела под ноги и покачала головой. — Страшно любила Ивана Ильича, страшно, страшно любила. — Она засмеялась и опять ее глаза налились слезами. — Лучшее, что во мне было, так вот это. Значит, завтра приду. До свиданья. Она простилась и пошла, широко шагая в валеных калошах и по-мужски засунув озябшие руки в карманы. Даша упрямо глядела ей вслед, потом сдвинула брови и, свернув за угол, вошла в подъезд особняка, где помещался городской лазарет. Здесь, в высоких комнатах, отделанных дубом и кожей, пахло йодоформом, на койках лежали и сидели стриженые и в халатах, как арестанты, подбитые на войне мужики. У окна двое играли в шашки. Один ходил из угла в угол, мягко, в туфлях. Когда появилась Даша, он живо оглянулся на нее, сморщил низенький лоб и лег на койку, закинув за голову руки. — Сестрица, — позвал слабый голос. Даша подошла к одутловатому, большому парню с толстыми губами. — Поверни, Христа ради, на левый бочок, — проговорил он, охая через каждое слово. Даша обхватила его, изо всей силы приподняла и повернула, как мешок. — Температуру мне ставить время, сестрица. — Даша стряхнула градусник и засунула ему под мышку. — Рвет меня, сестрица, крошку съем — все долой. Мочи нет. Даша покрыла его одеялом и отошла. На соседних койках улыбались, один сказал: — Он, сестрица, только ради для господского дома рассолодел, а сам здоровый, как боров. — Пускай его, пускай помается, — сказал другой голос, — он никому не вредит, — сестрице забота и ему томно. — Сестрица, а вот Семен вас что-то спросить хочет, робеет. Даша подошла к сидящему на койке мужику с круглыми, как у галки, веселыми глазами и медвежьим, маленьким ртом; огромная — веником — борода его была расчесана. Он выставил бороду, вытянул губы навстречу Даше: — Смеются они, сестрица, я всем доволен, благодарю вас покорно. Даша улыбнулась. От сердца отлегла давешняя тяжесть. Она присела на койку к Семену и, отогнув рукав, стала осматривать перевязку. И он, стараясь доставить ей удовольствие, стал подробно описывать, как и где у него мозжит. * * * В Москву Даша приехала в октябре, когда Николай Иванович, увлекаемый патриотическими побуждениями, поступил в московский отдел Городского союза, работающего на оборону. Петербургскую квартиру он передал англичанам из военной миссии, и в Москве жил с Дашей налегке — ходил в замшевом френче, ругал мягкотелую интеллигенцию и работал, по его же выражению, как лошадь. Даша читала уголовное право, вела маленькое хозяйство и каждый день писала Ивану Ильичу. Душа ее была тиха и прикрыта. Прошлое казалось далеким, точно из чужой жизни, в него не было охоты заглядывать, — там все было спутано и неясно. И она жила словно в половину дыхания, наполненная тревогой, ожиданием вестей и заботой о том, чтобы сохранить себя Ивану Ильичу в чистоплотности и строгости. Но это душевное состояние продолжалось не долго. В начале ноября, утром, за кофе. Даша развернула «Русское слово», и в списках пропавших без вести прочла имя Телегина. Список занимал два столбца петитом. Раненые — такие-то, убитые — такие-то, пропавшие без вести — такие-то, и в конце — Телегин, Иван Ильич, прапорщик. Так было отмечено это сразу затмившее всю ее жизнь событие — строчкой петита. Даша почувствовала, как эти мелкие буквы, сухие строчечки, столбцы, заголовки — наливаются кровью. Это была минута неописуемого ужаса, — газетный лист превращался в то, о чем там было написано, — в зловонное и кровавое месиво. Оттуда дышало смрадом, ревело беззвучными голосами. Даша ушла к себе, легла на диван и прикрылась шубкой. Ее трясло мелким ознобом. Даже то, что случилось с Иваном Ильичом, — ее отчаяние, — тонуло в животном ужасе и омерзении. Стиснув зубы, она лежала долго, до сумерек. К обеду пришел Николай Иванович, сел в ногах Даши и молча гладил ее ноги. Тогда она потихоньку начала плакать. — Ты подожди, главное — подожди, Данюша, — говорил Николай Иванович, — он пропал без вести — очевидно, в плену. Я знаю тысячи подобных примеров. Потом Николай Иванович обедал рядом в комнате, как всегда, громко ел, булькал из графина и время от времени глубоко вздыхал. Наконец, он появился в дверях, вытирая губы салфеткой: — Хочешь, — компоту тебе принесу? — отличный компот. Даша затрясла головой, стиснула платок зубами и уже громко заплакала, закрылась с головою шубкой. Ночью ей приснилось: в пустой, узкой комнате, с окном, затянутым паутиной и пылью, на железной койке сидит человек в солдатской рубашке. Серое лицо его обезображено болью. Обеими руками он ковыряет свой лысый череп, лупит его, как яйцо, и то, что под кожурой, берет и ест, запихивает в рот пальцами. Даша так закричала среди ночи, что Николай Иванович в накинутом на плечи одеяле очутился около ее постели, и долго не мог добиться, что случилось. Потом накапал в рюмочку валерьяну и дал выпить Даше и выпил сам. Даша, сидя в постели, ударяла себя в грудь тремя, сложенными щепоткой, пальцами и говорила тихо и отчаянно: — Понимаешь, я не могу жить больше. Ты понимаешь, Николай, не могу, не хочу. Жить, после того, что случилось, было очень трудно, а жить так, как Даша жила до этого, — нельзя. Война только коснулась пальцем Даши, и в ней все стало обнажено и растерзано. От этого нельзя было ни убежать, ни скрыться. Теперь все смерти и все слезы были также и ее делом. И, когда прошли первые дни острого отчаяния, Даша стала делать то единственное, что могла и умела, — прошла ускоренный курс сестер милосердия и работала в лазарете. Так наступили для нее долгие будни. Вначале было очень трудно. С фронта прибывали раненые, по многу дней не менявшие перевязок; от марлевых бинтов шел такой запах, что сестрам становилось дурно. Во время операций Даше приходилось держать почерневшие ноги и руки, с которых кусками отваливалось налипшее на ранах, и она узнала, как взрослые и сильные люди скрипят зубами и тело у них трепещет беспомощно и жалко. Этих страданий было столько, что не хватило бы во всем свете милосердия пожалеть о них. Даше стало казаться, что она теперь навсегда связана с этой обезображенной и окровавленной жизнью, и другой жизни нет, — она вся такова. А то, чем она жила до сих пор — ее самолюбивые переживания, разлад с собой и даже верное чувство к Ивану Ильичу, — все лишь воображение, выдумка. Ночью в дежурной комнате горит зеленый абажур лампочки над раскрытой книгой, за стеной бормочет в бреду солдат, от проехавшего автомобиля зазвенели склянки на некрашеной полочке, по коридору кто-то прошел, шлепая туфлями, и на полураскрытой двери заколебалась четвертушка бумаги, приколотая кнопкой. Это уныние и есть частица истинной жизни, — будни. Сидя в ночные часы у стола в кресле, Даша припоминала прошлое, и оно все яснее казалось ей, как сон. Жила на огромных высотах, откуда не было видно земли; жила, как и все там жили, влюбленная в себя, высокомерная и брезгливая. И вот пришлось упасть с этих призрачных облаков на землю, в кровь, в грязь, в этот лазарет, где пахнет больным человеческим телом, — словно это возмездие за какой-то грех. Но разве отношение ее к Ивану Ильичу не было тоже грехом? Разве за любовь она отдала ему любовь? Поцеловала у моря, да писала письма, да с упоением любила свою верность к нему. А теперь, когда не знаешь — жив ли он даже, нет больше сил притворствовать. Здесь, в лазарете, где храпят больные, и умирает татарин-солдат, и через десять минут нужно идти вспрыскивать ему морфий, где позабыты все уже высоты, — она чувствует, что, быть может, ни одной еще минуты истинно не любила Ивана Ильича. А вот себя совсем разлюбила. Сегодняшняя встреча с Елизаветой Киевной разволновала Дашу. День был трудный, из Галиции привезли раненых в таком виде, что одному пришлось отнимать кисть руки, другому — руку по плечо, двое были в бреду, несли чепуху и метались на койках. Даша очень устала за день, и все же из памяти не выходила Елизавета Киевна с красными руками, в мужском пальто, с жалкой улыбкой и кроткими глазами, полными слез. Вечером, присев отдохнуть в дежурной комнате, Даша глядела на зеленый абажур и думала, что вот бы уметь так плакать на перекрестке, говорить постороннему человеку, — «страшно, страшно люблю Ивана Ильича»… — Вот бы научиться забыть себя… Думая о Елизавете Киевне, Даша превозносила ее в мыслях; наконец, у нее началась тоска; Даша усаживалась в большом кресле то боком, то поджав ноги, раскрыла было книгу, — отчет за три месяца «деятельности Городского союза», — столбцы цифр и совершенно непонятных слов — транзит, баланс, — но в книжке не нашла утешения, вздохнув, положила ее на место и вышла в палату.Раненые спали, воздух был душный. Высоко, под дубовым потолком, в железном круге большой люстры горела несветлая лампочка. Молодой солдат-татарин, с отрезанной рукой, бредил, мотаясь бритой головой по подушке. *** *** *** *** *** *** *** *** *** *** *** *** *** *** *** *** *** *** *** *** *** *** *** *** *** *** *** *** *** *** *** *** *** *** Источники : https://4italka.site/proza-main/klassicheskaya_proza/499490/fulltext.htm https://онлайн-читать.рф/а-н-толстой-хождение-по-мукам/ https://litmarket.ru/books/khozhdenie-po-mukam?ysclid=m47nsbd5tk260811826 https://ru.wikisource.org/wiki/Хождение_по_мукам_(Толстой)/1._Сестры https://mybook.ru/author/aleksej-nikolaevich-tolstoj/sestry/read/?ysclid=m47njqy93x637916162 https://www.livelib.ru/book/1000461161 https://fantlab.ru/work44827?ysclid=m47my0s4vx361307269 http://az.lib.ru/t/tolstoj_a_n/text_0220.shtml http://az.lib.ru/t/tolstoj_a_n/text_0210.shtml http://az.lib.ru/t/tolstoj_a_n/text_0200.shtml http://az.lib.ru/t/tolstoj_a_n/ --- Хождение по мукам — Википедия... «Хожде́ние по му́кам» — трилогия романов А. Н. Толстого, прослеживающая судьбы русской интеллигенции накануне, во время и после революционных событий 1917 года. --- Хождение по мукам (фильм) — Википедия... «Хожде́ние по му́кам» — историческая драма, полнометражный художественный фильм в трёх частях по одноимённому роману Алексея Толстого, его первая экранизация. --- Слушать - https://knigavuhe.org/book/khozhdenie-po-mukam-1/?ysclid=m47nkt6e4y333922690 *** *** Алексей Толстой. Хождение по мукам. Книга первая. Сёстры. Часть первая. Аудиокнига. --- Алексей Толстой. Хождение по мукам. Книга первая. Сёстры. Часть вторая. Аудиокнига. --- Хождение по мукам. Книга 2. Восемнадцатый год. Аудиокнига. ... Алексей Толстой. Хождение по мукам. Книга вторая. Восемнадцатый год. Часть первая. Аудиокнига. --- Алексей Толстой. Хождение по мукам. Книга вторая. Восемнадцатый год. Часть вторая. Аудиокнига. --- --- Алексей Толстой. Хождение по мукам. Книга третья. Хмурое утро. Часть первая. Аудиокнига --- Алексей Толстой. Хождение по мукам. Книга третья. Хмурое утро. Часть вторая. Аудиокнига. *** *** --- Алексей Толстой. Хождение по мукам (1957-1959) *** *** Хождение по мукам 1977 год 1 - 6 серия *** --- Хождение по мукам 1977 год 7 - 13 серия *** https://fantlab.ru/autor532 ... Алексей Николаевич Толстой
Жанры:
Алексей Николаевич Толстой родился ... в городе Николаевске (ныне – Пугачев) Самарской губернии в семье помещика. Детские годы прошли на хуторе Сосновка, принадлежавшем отчиму писателя – Алексею Бострому, служившему в земской управе города Николаевска, — этого человека Толстой считал своим отцом и до тринадцати лет носил его фамилию. Родного отца, графа Николая Александровича Толстого, офицера лейб-гвардии гусарского полка и знатного самарского помещика, маленький Алеша почти не знал. ... Первоначальное образование Алеша получил дома под руководством приглашенного учителя. В 1897 семья переезжает в Самару, где будущий писатель поступает в реальное училище. Окончив его в 1901, едет в Петербург, чтобы продолжать образование. Поступает на отделение механики Технологического института. К этому времени относятся его первые стихи, не свободные от влияния творчества Некрасова и Надсона. Толстой начал с подражания, о чем свидетельствует вышедший в 1907 году первый его сборник стихов «Лирика», которого он потом чрезвычайно стыдился, — настолько, что старался о нем даже никогда не упоминать. В 1907, незадолго до защиты диплома, оставил институт, решив посвятить себя литературному труду. Вскоре он «напал на собственную тему»: «Это были рассказы моей матери, моих родственников об уходящем и ушедшем мире разоряющегося дворянства. Мир чудаков, красочных и нелепых... Это была художественная находка». После повестей и рассказов, составивших позже книгу «Заволжье», о нем стали много писать (появился одобрительный отзыв А. М. Горького), но сам Толстой был собой недоволен: «Я решил, что я писатель. Но я был неучем и дилетантом...» Еще в Петербурге он, находясь под влиянием А.М.Ремизова, взялся за изучение народного русского языка «по сказкам, песням, по записям «Слова и дела», то есть судебным актам XVII века, по сочинениям Аввакума.. Увлечение фольклором дало богатейший материал для «Сорочьих сказок» и пронизанного сказочно-мифологическими мотивами поэтического сборника «За синими реками», издав который Толстой решил более стихов не писать. ...В те первые годы, годы накопления мастерства, стоившие Толстому невероятных усилий, чего он только не писал — рассказы, сказки, стихи, повести, причем все это в огромных количествах! — и где только не печатался. Он работал не разгибая спины. Романы «Две жизни» («Чудаки» — 1911), «Хромой барин» (1912), рассказы и повести «За стилем» (1913), пьесы, которые шли в Малом театре и не только в нем, и многое другое — все было результатом неустанного сидения за рабочим столом. Даже друзья Толстого изумлялись его работоспособности, ведь, помимо всего прочего, он был завсегдатаем множества литературных сборищ, вечеринок, салонов, вернисажей, юбилеев, театральных премьер. После начала первой мировой войны он, как военный корреспондент от «Русских ведомостей», находится на фронтах, побывал в Англии и Франции. Написал ряд очерков и рассказов о войне (рассказы «На горе», 1915; «Под водой», «Прекрасная дама», 1916). В годы войны обратился к драматургии — комедии «Нечистая сила» и «Касатка» (1916). Октябрьскую революцию Толстой воспринял враждебно. В июле 1918 года, спасаясь от большевиков, Толстой вместе с семьей перебрался в Одессу. Такое впечатление, что происходившие в России революционные события совершенно не затронули написанные в Одессе повесть «Граф Калиостро» — прелестную фантазию об оживлении старинного портрета и прочих чудесах — и веселую комедию «Любовь — книга золотая». === *** *** *** *** *** *** *** === *** *** *** *** *** *** *** *** *** *** *** *** *** *** --- --- ПОДЕЛИТЬСЯ ---
--- --- --- --- --- --- --- 009 На Я.Ру с... 10 августа 2009 года Страницы на Яндекс Фотках от Сергея 001 --- --- *** *** *** *** *** *** *** *** *** *** ---
--- *** ***
АудиокнигиНовость 2Семашхо*** *** | ||||||||||||
|
Всего комментариев: 0 | |