00:45 Хождение по мукам. 011 | ||||||||||||
*** *** Даша подняла с пола пузырь со льдом, положила ему на багровый лоб и подоткнула одеяло. Потом обошла все койки и присела на табурете, сложив руки на коленях. «Сердце не наученное, вот что, — подумала она, — любило бы только изящное и красивое. А жалеть, любить нелюбимое — не учено». — Что, ко сну морит, сестрица? — услышала она ласковый голос и обернулась. С койки глядел на нее Семен — бородатый. Даша спросила: — Ты что не спишь? — Днем наспался. — Рука болит? — Затихла… Сестрица? — Что? — Личико у тебя махонькое, — ко сну морит? Пошла бы вздремнула. Я присмотрю, — если нужно — позову. — Нет, я спать не хочу. — Свои-то у тебя есть на войне? — Жених. — Ну, Бог сохранит. — Пропал без вести. — Ай, ай! — Семен замотал бородой, вздыхая. — У меня брательник без вести пропал, а потом письмо от него пришло, — в плену. И человек хороший твой-то? — Очень, очень хороший человек. — Ах, досада. Может я слыхал про него. Как зовут-то? — Иван Ильич Телегин. — Слыхал. Постой, постой. Слыхал. Он в плену, не сойти мне с этого места. Какого полка? — Казанского. — Ну, самый он. В плену. Жив, слава богу. Ах, хороший человек! Ничего, сестрица, потерпи. Скоро мы немца победим. Снега тронутся — войне конец, — замиримся. Потерпи, потерпи. Сынов еще ему народишь, ты уж мне поверь. Даша слушала, и слезы сами подступали к горлу, — знала, что Семен все выдумывает, Ивана Ильича не знает, и была благодарна. Вдруг она нагнулась низко и заплакала. Семен заворочался, сказал тихо, с досадой: — Вот ведь какой случай. Тогда Даша стремительно поднялась, вытащила платочек из-за фартука, сильно, проведя по одному разу, вытерла глаза и сказала: — Ложись, Семен, спать, спи. Придет доктор, заругается. Снова сидя в дежурной комнате, лицом к спинке кресла, Даша чувствовала, словно ее, чужую, приняли с любовью, — живи с нами. И ей казалось, что она жалеет сейчас всех больных и спящих. И, жалея и думая, она вдруг представила с потрясающей ясностью, как Иван Ильич тоже, где-то на узкой койке, так же, как и эти, — спит, дышит… Родной, родной человек. Даша застонала, поднялась и начала ходить по комнате. Вдруг затрещал телефон. Даша, вздрогнув, схватила трубку, — так резок в этой сонной тишине и груб был звонок. Должно быть, опять привезли раненых с ночным поездом. — Я слушаю, — сказала она. И в трубку поспешно проговорил нежный, женский, взволнованный голос: — Пожалуйста, попросите к телефону Дарью Дмитриевну Булавину. — Это я, — ответила Даша, и сердце ее страшно забилось. — Господи, кто это?.. Катя?.. Катюша!.. Ты?.. Милая!.. *** 19— Ну, вот, девочки, мы и опять вместе, — говорил Николай Иванович, одергивая на животе замшевый френч, взял Екатерину Дмитриевну за подбородок и сочно поцеловал в щеку, — с добрым утром, душенька, как спала? — Проходя за стулом Даши, поцеловал ее в волосы. — Нас с ней, Катюша, теперь водой не разольешь, молодец девушка — работница. Он сел за стол, покрытый свежей скатертью, пододвинул фарфоровую рюмочку с яйцом и ножом стал срезать ему верхушку. — Представь, Катюша, я полюбил яйца по-английски — с горчицей и маслом, необыкновенно вкусно, советую тебе попробовать. А вот у немцев-то выдают по одному яйцу на человека два раза в месяц. Как это тебе понравится? Он открыл большой рот и засмеялся: — Вот этим самым яйцом ухлопаем Германию всмятку. У них, говорят, уже дети без кожи начинают рождаться. Бисмарк им, дуракам, говорил, что с Россией нужно жить в мире. Не послушали, пренебрегли нами, — теперь пожалуйте-с — два яйца в месяц. — Это ужасно, — сказала Екатерина Дмитриевна, подняв брови, — когда дети рождаются без кожи — это все равно ужасно, у кого рождаются — у нас или у немцев. — Прости, Катюша, ты несешь чепуху. — Я только знаю, когда ежедневно убивают, убивают, убивают, — это так ужасно, что не хочется жить. — Что ж поделаешь, моя милая, приходится на собственной шкуре начать понимать, что такое государство. Мы только читали у разных Иловайских, как какие-то там мужики воевали землю на разных Куликовых и Бородинских полях. Мы думали, — государство — очень милая и приятная вещь. Ах, какая Россия большая! — взглянешь на карту. А вот теперь потрудитесь дать определенный процент жизней для сохранения целостности того самого, что на карте выкрашено зеленым через всю Европу и Азию. Не весело. Вот, если ты говоришь, что государственный механизм у нас плох, — тут я могу согласиться. Теперь, когда я иду умирать за государство, я прежде всего спрашиваю, — а вы, кто посылаете меня на смерть, вы — во всеоружии государственной мудрости? Могу я спокойно пролить свою кровь за отечество? Да, Катюша, правительство еще продолжает по старой привычке коситься на общественные организации, но уже ясно, — без нас ему теперь не обойтись. А мы сначала за пальчик, потом и за всю руку схватимся. Я очень оптимистически настроен. — Николай Иванович поднялся, взял с камина спички, стоя закурил и бросил догоревшую спичку в кожуру от яйца. — Кровь не будет пролита даром. Война кончится тем, что у государственного руля вместо царского держиморды встанет наш брат, общественный деятель. То, чего не могли сделать «Земля и воля», революционеры и марксисты — сделает война. Прощайте, девочки. — Он одернул френч и вышел, со спины похожий на переодетую женщину. Екатерина Дмитриевна вздохнула и села у окна с вязаньем. Даша присела к ней на подлокотник кресла и обняла сестру за плечи. Обе они были в черных, закрытых платьях, и теперь, сидя молча и тихо, очень походили друг на друга. За окном медленно падал снежок, и снежный, ясный свет лежал на стенах комнаты. Даша прижалась щекой к Катиным волосам, чуть-чуть пахнущим незнакомыми духами, и сказала: — Катюша, как ты жила это время? Ты ничего не рассказываешь. — О чем же, котик, рассказывать? Я тебе писала. — Я все-таки, Катюша, не понимаю, — ты красивая, прелестная, добрая. Таких, как ты, — я больше не знаю. Но почему ты несчастлива? Всегда у тебя грустные глаза. — Сердце, должно быть, несчастливое. — Нет, я серьезно спрашиваю. — Я об этом, девочка, сама думаю все время. Должно быть, когда у человека есть все — тогда он по-настоящему и несчастлив. У меня — хороший муж, любимая сестра, свобода… А живу, как в мираже, и сама, как призрак… Помню, в Париже думала, — вот бы жить мне где-нибудь сейчас в захолустном городишке, ходить за птицей, за огородом, по вечерам бегать к какому-нибудь приятелю за речку… Нет, Даша, моя жизнь кончена. — Не говори глупостей… — Знаешь, — Катя потемневшими, пустыми глазами взглянула на сестру, — этот день я чувствую… Иногда ясно вижу полосатый тюфяк, сползшую простыню, таз с желчью… Я лежу мертвая, желтая, седая… Опустив шерстяное вязанье, Екатерина Дмитриевна глядела на падающие в безветренной тишине снежинки. Вдалеке над островерхой кремлевской башней, над раскоряченным золотым орлом, кружились, как облачко черных листьев, галки. — Я помню, Дуничка, я встала рано, рано утром. С балкона был виден Париж весь в голубоватой дымке и повсюду поднимались белые, серые, синие дымки. Ночью был дождик, пахло свежестью, зеленью, ванилью. По улице шли дети с книжками, женщины с корзинками, открывались съестные лавочки. Казалось — это прочно и вечно. Мне захотелось сойти туда, вниз, смешаться с толпой, встретить какого-то человека с добрыми глазами, положить ему руки на грудь, — возьми, люби! А когда я спустилась на большие бульвары, — весь город был уже сумасшедший. Бегали газетчики, повсюду — взволнованные кучки людей. Во всех глазах — страх смерти и ненависть. Началась война. С этого дня только и слышу — смерть, смерть, смерть… На что же еще надеяться?.. Помолчав, Даша спросила: — Катюша? — Что, родненькая? — А как ты с Николаем? — Не знаю, кажется — мы простили друг друга. Смотри, уж вот три дня прошло, — он со мной очень нежен. Какие там женские счеты, Дуничка!.. Страдай, сойди с ума. — Кому сейчас это нужно? Так, пищишь, как комар, и себя-то едва слышно. Завидую старухам, — у них все просто — скоро смерть, к ней и готовься. Даша поворочалась на подлокотнике кресла, вздохнула несколько раз глубоко, и сняла руку с Катиных плеч. Екатерина Дмитриевна сказала нежно: — Дуничка, Николай Иванович мне сказал, что ты невеста. Правда это? Бедненькая. — Она взяла Дашину руку, поцеловала и, положив на грудь, стала гладить. — Я верю, что Иван Ильич жив. Если ты его очень любишь — тебе больше ничего, ничего на свете не нужно. Сестры опять замолчали, глядя на падающий за окном снег. По улице, среди сугробов, скользя сапогами, прошел взвод юнкеров с вениками и чистым бельем под мышками. Юнкеров гнали в баню. Проходя, они запели одной глоткой, с присвистом: «Взвейтесь, соколы, орлами, полно горе горевать…». Пропустив несколько дней, Даша снова начала ходить в лазарет. Екатерина Дмитриевна оставалась одна в квартире, где все было чужое: два скучных пейзажа на стене — стог сена и талая вода между голыми березами; над диваном в гостиной — незнакомая фотография какой-то некрасивой женщины, двух мальчиков-кадетов и генерала в пенсне; в углу на подставочке — сноп пыльного ковыля, привезенного из степей, с кумыса. Екатерина Дмитриевна пробовала ходить в театр, где старые актеры играли Островского, на выставки картин, в музеи, — все это показалось ей бледным, выцветшим, полуживым, и сама она себе — тенью, бродящей по давно всеми оставленной жизни. Целыми часами Екатерина Дмитриевна просиживала у окна, у теплой батареи отопления, глядела на снежную, тихую Москву, где в мягком воздухе, сквозь опускающийся снег, раздавался печальный колокольный звон, — служили панихиду либо хоронили привезенного с фронта. Книга валилась из рук, — о чем читать? о чем мечтать? Мечты и прежние думы, — как все это теперь ничтожно. Время шло от утренней газеты до вечерней. Екатерина Дмитриевна видела, как все окружающие ее люди жили только будущим, какими-то воображаемыми днями победы и мира, — все, что укрепляло эти ожидания, переживалось с повышенной, сумасшедшей радостью, от неудач все стискивали зубы. Люди были рассеянны, как маньяки, жадно ловили слухи, отрывки фраз, невероятные сообщения и воспламенялись от газетной строчки, — и при этом можно было расколотить себе голову о камни на Театральной площади — никто бы не заметил. Екатерина Дмитриевна решилась, наконец, и поговорила с мужем, прося пристроить ее на какое-нибудь дело. В начале марта она начала работать в том же лазарете, где служила и Даша. В первое время у нее, так же, как и у Даши, было отвращение к грязи и страданию. Но она преодолела себя и понемногу втянулась в работу. Это преодоление было радостно. Впервые она почувствовала близость жизни вокруг себя, точно в сухую пустыню побежал живой ручеек. Она полюбила грязную и трудную работу и жалела тех, для кого работала. Однажды она сказала Даше: — Почему это выдумано было, что мы должны жить какой-то необыкновенной, утонченной жизнью? В сущности, мы с тобой такие же бабы, — нам бы мужа попроще, да детей побольше, да к травке поближе… На Страстной сестры говели у Николы на Курьих Ножках, что на Ржевском. Екатерина Дмитриевна возила святить лазаретские пасхи и разговлялась вместе с Дашей в лазарете. У Николая Ивановича было в эту ночь экстренное заседание, и он заехал за сестрами в третьем часу ночи на автомобиле. Екатерина Дмитриевна сказала, что они с Дашей спать не хотят, а просят везти их кататься. Это было нелепо, но шоферу дали стакан коньяку и поехали на Ходынское поле. Было чуть-чуть морозно, — холодило щеки. Небо — безоблачно, в редких, ясных звездах. Под колесами хрустел ледок. Катя и Даша, обе в белых платочках и серых шубках, тесно прижались друг к другу в глубоком сиденье автомобиля. Николай Иванович, сидевший с шофером, оглядывался на них, — обе были темнобровые, темноглазые, беленькие. — Ей-богу, не знаю — какая из вас моя жена, — говорил он тихо. И кто-то из них ответил: — Не угадаешь, — и обе засмеялись. Над огромным, смутным полем начинало чуть у краев зеленеть небо, и вдалеке проступали темные очертания Серебряного Бора. Даша сказала тихо: — Катюша, любить очень хочется. — Екатерина Дмитриевна сжала ей руку, глаза ее были полны слез. Над лесом, в зеленоватой влаге рассвета, сияла большая звезда, переливаясь, точно дыша. — Я и забыл сказать, Катюша, — проговорил Николай Иванович, поворачиваясь на сиденье всем телом, — только что приехал наш уполномоченный — Чумаков, рассказывает, что в Галиции, оказывается, положение очень серьезное. Немцы лупят нас таким ураганным огнем, что натло уничтожают целые полки. А у нас снарядов, изволите ли видеть, не хватает… Черт знает что такое!.. Катя не ответила, только подняла глаза к звездам, Даша прижалась лицом к ее плечу. Николай Иванович чертыхнулся еще раз и велел шоферу поворачивать домой. На третий день праздников Екатерина Дмитриевна почувствовала себя плохо, не пошла на дежурство и слегла. У нее оказалось воспаление легких, — должно быть, простудилась на сквозняках. *** 20— Такие у нас дела — сказать страшно. — Будет тебе на огонь-то пучиться, иди спать. — Такие дела… Эх, братцы мои, пропадает Россия! У глиняной стены сарая, крытого высокой, как омет, соломенной крышей, у тлеющего костра сидели трое солдат. Один развесил на колышках сушить портянки, поглядывал, чтобы не задымились, другой подшивал заплату на портки, осторожно тянул нить; третий, сидя на земле, подобрав ноги и засунув глубоко руки в карманы шинели, рябой и носатый, с черной, редкой бородкой, глядел на огонь запавшими, сумасшедшими глазами. — Все продано, вот какие дела, — говорил он негромко. — Чуть наши перевесь начинают брать — сейчас приказ — отойти. Только и знаем, что жидов на сучках вешать, а измена, гляди, на самом верху гнездится. — Так надоела мне эта война, ни в одной газете не опишут, — сказал солдат, сушивший портянки, и осторожно положил хворостинку на угли. — Пошли наступать, отступили, опять наступление, ах, пропасти на них нет! — и тем же порядком опять возвращаемся на свое место. Безрезультатно, — выговорил он с удовольствием. — Одно, — всю окрестность дерьмом завалили. В окружности все бабы брюхатые ходят. С души воротит. — Давеча ко мне подходит поручик Жадов, — с усмешкой, не поднимая головы, проговорил солдат, штопавший штаны, — ну, хорошо. Со скуки, что ли, черти ему покоя не дают. Начинает придираться. Отчего дыра на портках? Да как стоишь? Я молчу. И кончился наш разговор очень просто, — раз меня в зубы. Солдат, сушивший портянки, ответил: — Ружьев нет, стрелять нечем. На нашей батарее снарядов — семь штук на орудие. Таким образом, у них одно остается — по зубам щелкать нашего брата… Штопавший штаны с удивлением взглянул на него, покачал головой, — ну, ну! Черный, страшноглазый солдат сказал: — Весь народ подняли, берут теперь до сорока трех лет. С такой бы силой свет можно пройти. Разве мы отказываемся? Только уж и ты свое исполняй, — мы свое исполним. Штопавший штаны кивнул, — верно. — Видел я поле под Варшавой, — говорил черный, — лежат на нем тысяч пять али шесть сибирских стрелков. Все побитые, лежат, как снопы. Я рожь кошу — я ее потом соберу. А на военном совете в Варшаве стали решать, что, мол, так и так, и сейчас один генерал тайком выходит оттудова и телеграмму в Берлин. Понял? Два сибирских корпуса прямым маршем с вокзала — прямо на это поле, и попадают под пулеметы. Что ты мне говоришь — в зубы дали. Отец мой, бывало, не так хомут засупонишь, — подойдет и бьет меня по лицу, и правильно — учись, страх знай. А за что сибирских стрелков, как баранов, положили? Я вам говорю, ребята, пропала Россия, продали нас. И продал нас наш же мужик, односельчанин мой, села Покровского, шорник. Имени-то его и говорить не хочу… Неграмотный он, как и я, озорник, сладкомордый, отбился от работы, стал лошадей красть, по скитам шататься, привык к бабам, к водке сладкой… А теперь в Петербурге за царя сидит, министры, генералы да черти кругом его так и крутятся. И все у них там бесовское. Мне сказывали, — задрали одному попу рясу, а там хвост. И в причастие они семя бросают. Нас бьют, тысячами в сырую землю ложимся, а у них в Петербурге во всем городе электричество так и пышит. Пьют, едят, в каждом дому бал. Бабы по сих пор — голые… Из Германии туда на трех лодках подводных деньги привезены, доподлинно знаю. У меня вот рука для крестного знамения не поднимается, как каменная… Он вдруг замолчал. Было тихо и сыро, в сарае похрустывали лошади, одна глухо ударила в стену. Из-за крыши на огонь скользнула ночная птица и пропала, жалобно крикнув. И в это время вдалеке, в небе, возник рев, надрывающий, приближающийся, точно с неимоверной быстротой летел зверь, разрывая рылом темноту, и ткнулся где-то, и вдалеке за сараем рванул разрыв, затрепетала земля. Забились лошади, звеня недоуздками. Солдат, зашивавший портки, проговорил опасливо: — Вот это так двинуло! — Ну и пушка! — Подожди. Все трое подняли головы. В беззвездном небе вырастал второй звук, длился, казалось, минуты две, и где-то совсем близко, за сараем, по эту сторону сарая, громыхнул второй разрыв, выступили черные конусы елей, и опять затрепетала земля. И сейчас же стал слышен полет третьего снаряда. Звук его был захлебывающийся, притягивающий… Слушать было так нестерпимо, что останавливалось сердце. Черный солдат поднялся с земли и начал пятиться. И сверху дунуло, — скользнула точно невидимая молния, и с рваным грохотом взвился черно-огненный столб. Когда столб опустился, — от места, где был костер и люди, осталась глубокая воронка. Над развороченной стеной сарая загорелась и повалила желтым дымом соломенная крыша. Из пламени, храпя, вылетела черная гривастая лошадь и шарахнулась к выступившим из темноты соснам. А уж за зубчатым краем равнины мигали зарницы, рычали орудия, поднимались длинными червями ракеты, и огни их, медленно падая, озаряли темную, сырую землю. Небо буравили, рыча и ревя, снаряды. Готовилось наступление врага. *** 21Этим же вечером, неподалеку от сарая, в офицерском убежище, по случаю получения капитаном Тетькиным сообщения о рождении сына, офицерами одной из рот Усольского полка был устроен «бомбаус». Глубоко под землей, под тройным накатом, в низком погребе, освещенном пучками вставленных в стаканы стеариновых свечей, сидели у стола восемь офицеров, доктор и три сестры милосердия из летучего лазарета. Выпито было сильно. Счастливый отец, капитан Тетькин, спал, уткнувшись лицом в локоть, грязная рука его висела над лысым черепом. От духоты, от спирту, от обильного и мягкого света свечей сестры казались очень хорошенькими; были они в серых платьях и серых косынках. Одну звали Мушка, на висках ее были закручены два черных локона; не переставая, она смеялась, закидывая голову, показывая беленькое горло, в которое впивались тяжелыми взглядами два ее соседа и двое, сидящие напротив. Другая, Марья Ивановна, полная, с румянцем до бровей, необыкновенно пела цыганские романсы. Слушатели, вне себя, стучали по столу, повторяя: — Эх, черт! Вот была жизнь! — Третьей у стола сидела Елизавета Киевна. В глазах у нее дробились-лучились огоньки свечей, лица белели, как пятна сквозь дым, а одно лицо соседа, прапорщика Жадова, казалось страшным и прекрасным. Он был широкоплечий, русый, бритый, со светлыми, прозрачными глазами. Сидел он прямо, туго перетянутый ремнем, пил много и только бледнел. Когда рассыпалась смешком черноволосая Мушка, когда Марья Ивановна брала привезенную с собой гитару, скомканным платочком вытирала лицо и, вытянув двойной подбородок, запевала грудным басом: «Я в степях Молдавии родилась», — Жадов медленно усмехался углом прямого и тонкого рта и подливал себе спирту. Елизавета Киевна глядела близко ему в чистое, без морщин, как фарфоровое лицо. Ей пронзительно было грустно. Он занимал ее приличным и незначительным разговором, рассказал, между прочим, что у них в полку есть штабс-капитан Мартынов, про которого ходит слава, будто он фаталист; действительно, когда он выпьет коньяку, то выходит ночью за проволоку, приближается к неприятельским окопам и ругает немцев на четырех языках; на днях он поплатился за свое честолюбие раной в живот. Елизавета Киевна, вздохнув, сказала, что, значит, штабс-капитан Мартынов — герой. Жадов усмехнулся: — Извиняюсь, есть честолюбцы и есть дураки, но героев нет. — Но когда вы идете в атаку — разве не геройство? — Во-первых — в атаку не ходят, а заставляют идти, и те, кто идут, трусы. Конечно, есть люди, рискующие своей жизнью без принуждения, но это те, у кого — органическая жажда убивать. — Жадов постучал пальцами по столу. — Если хотите, — то это люди, стоящие на высшей ступени человеческого сознания. Он, легко приподнявшись, взял с дальнего края стола большую коробку с мармеладом и предложил Елизавете Киевне. — Нет, нет, не хочу, — сказала она и чувствовала, как стучит сердце, слабеет тело. — Ну, скажите, а вы? Жадов наморщил кожу на лбу, лицо его покрылось мелкими, неожиданными морщинами, стало старое. — Что — а вы? — повторил он резко. — Вчера я застрелил жида за сараем. Хотите знать — приятно это или нет? Какая чепуха! Он сунул в рот папиросу и чиркнул спичку, и плоские пальцы, державшие ее, были тверды, но папироса так и не попала в огонек, не закуривалась. — Да, я пьян, извиняюсь, — сказал он и бросил спичку, догоревшую до ногтей. — Пойдемте на воздух. Елизавета Киевна поднялась, как во сне, и пошла за ним к узкому лазу из убежища. Вдогонку закричали пьяные, веселые голоса, и Марья Ивановна, рванув гитару, затянула басом: «Дышала ночь восторгом сладострастья…». На воле остро пахло весенней прелью, было темно и тихо. Жадов быстро шел по мокрой траве, засунув руки в карманы. Елизавета Киевна шла немного позади него и, чувствуя, что это отчаянно обидно, не переставала улыбаться. Вдруг он остановился и отрывисто спросил: — Ну, так что же? У нее запылали уши. Сдержав спазму в горле, она ответила едва слышно: — Не знаю. — Пойдемте. — Он кивнул в сторону темнеющей крыши сарая. Через несколько шагов он опять остановился и крепко взял Елизавету Киевну за руку ледяной рукой. — Я сложен, как бог, — проговорил он с неожиданной горячностью. — Я рву двугривенные. Каждого человека я вижу насквозь, как стеклянного… Ненавижу. — Он запнулся, точно вспомнив о чем-то, и топнул ногой. — Эти все хи-хи, ха-ха, пенье, трусливые разговоры — мерзость! Они все, как червяки в теплом навозе… Они видят только мои ноги. Я их давлю… Слушайте… Я вас не люблю, не могу! Не буду вас любить… Не обольщайтесь… Но вы мне нужны… Мне отвратительно это чувство зависимости… Вы должны понять… — Он сунул руки свои под локти Елизаветы Киевны, сильно привлек ее и прижался к виску губами сухими и горячими, как уголь. Она рванулась, чтобы освободиться, но он так стиснул ее, что хрустнули кости, и она уронила голову, тяжело повисла на его руках. — Вы не такая, как те, как все, — проговорил он, — я вас научу… — Он вдруг замолчал, подняв голову. В темноте вырастал резкий, сверлящий звук. — А, черт! — сказал Жадов сквозь зубы. Сейчас же вдалеке грохнул разрыв. Елизавета Киевна опять рванулась, но Жадов еще сильнее сжал ее. Она проговорила отчаянно: — Пустите же меня. Разорвался второй снаряд. Жадов продолжал что-то бормотать, и вдруг совсем рядом, за сараем, взлетел черно-огненный столб, грохотом взрыва швырнуло высоко горящие пучки соломы. Елизавета Киевна вырвалась, упала и, с трудом поднявшись, оглушенная, побежала к убежищу. Оттуда, из лаза, поспешно выходили младшие офицеры, оглядываясь на пылающий сарай, рысцою бежали по черноизрытой от косого света земле — одни налево к леску, где были окопы, другие — направо — в ход сообщения, ведущий к предмостному укреплению. За рекой, далеко за холмами, грохотали немецкие батареи. Обстрел начался с двух мест, — били направо по мосту и налево по переправе, которая вела к фольверку, недавно занятому на той стороне реки шестой ротой Усольского полка. Часть огня была сосредоточена на русских батареях, отвечавших слабо. Елизавета Киевна видела, как Жадов, без шапки, засунув руки в карманы, шагал прямо через поле к пулеметному гнезду. И вдруг на месте его высокой фигуры вырос косматый, огненно-черный куст. Елизавета Киевна закрыла глаза. Когда она опять взглянула, — Жадов шел левее, все так же раздвинув локти. Капитан Тетькин, стоявший с биноклем около Елизаветы Киевны, крикнул сердито: — Говорил я — на какой нам черт этот фольверк! Теперь пожалуйте, глядите — всю переправу разворочали. Ах, сволочи! — И опять уставился в бинокль. — Ах, сволочи, лупят прямо по фольверку! Пропала шестая рота. Эх! — Он отвернулся и шибко поскреб голый затылок. — Шляпкин! — Здесь, — быстро ответил маленький, носатый человек в папахе. — Говорили с фольверком? — Сообщение прервано. — Передайте в восьмую роту, — чтобы послали подкрепление на фольверк. — Слушаюсь, — ответил Шляпкин, отчетливо отнимая руку от виска, отошел два шага и остановился. — Поручик Шляпкин! — свирепым голосом опять позвал капитан. — Здесь. — Потрудитесь исполнить приказание. — Слушаюсь. — Шляпкин отошел подальше и, нагнув голову, стал тросточкой ковырять землю. — Поручик Шляпкин! — заорал капитан. — Здесь. — Вы человеческий язык понимаете или не понимаете? — Так точно, понимаю. — Передайте в восьмую роту приказание. От себя скажете, чтобы его не исполняли. Они и сами не идиоты, чтобы посылать туда людей. Пускай пошлют человек пятнадцать к переправе отстреливаться. Сейчас же сообщите в дивизию, что восьмая рота молодецким ударом форсирует переправу. А потери мы покажем из шестой роты. Идите. Да убирайтесь вы, барышня, — обернулся он к Елизавете Киевне, — убирайтесь к чертовой матери отсюда, сейчас начнется обстрел. В это время с шипом пронесся снаряд и ударил шагах в двадцати позади в дерево. *** 22Жадов лежал у самой щели пулеметного блиндажа и с жадностью, не отрываясь от бинокля, следил за боем. Блиндаж был вырыт на скате лесистого холма. У подножья его пологой дугою загибалась река; направо валил клубами только что загоревшийся мост; за ним на той стороне в травяном болоте виднелась изломанная линия окопов, где сидела первая рота усольцев; левее их вился в камышах ручей, впадающий в речку; еще левее, за ручьем, пылали три здания фольверка; за ними в вынесенных углом окопах сидела шестая рота. Шагах в трехстах от нее начинались немецкие линии, идущие затем направо в даль к лесистым холмам. От пламени двух пожаров река казалась грязно-багровой, и вода в ней словно кипела от множества падающих снарядов, взлетала фонтанами, окутывалась бурыми и желтыми облаками. Наиболее сильный артиллерийский огонь был сосредоточен на фольверке. Над пылающими зданиями поминутно блистали разрывы шрапнелей, и по сторонам углом сломанной черты окопов взлетали космато-черные столбы. Из-за ручья, в тростниках и траве кое-где, вспыхивали иголочки ружейной стрельбы. Рррррах, рррррах, — сотрясали воздух разрывы тяжелых снарядов. Ппах, ппах, ппах, — слабо лопалась шрапнель над рекой, над лугами и на этой стороне над окопами 2, 3 и 4 рот. Рррруу, рррруу, — катился громовой грохот из-за холмов, где белыми зарницами вспыхивали двенадцать немецких батарей. Ссссык, ссссык, — свистали в воздухе, уносясь за эти холмы, ответные наши снаряды. От шума ломило уши, давило грудь, и злоба клубком подкатывала под сердце. Так продолжалось долго, очень долго. Жадов взглянул на светящиеся часы: показывало половину третьего, значит — уже светает и надо ждать атаки. Действительно, грохот артиллерийской стрельбы усилился, еще сильнее закипела вода в реке, снаряды били по переправам и холмам по этой стороне. Иногда глухо начинала дрожать земля, и сыпались глина и камушки со стен и потолка блиндажа. Но на площади догоравшего фольверка стало тихо. И вдруг издалека, наискось к реке, взвились огненными лентами десятки ракет, и земля озарилась, как солнцем. Когда огни потухли, на несколько минут стало совсем темно. Немцы поднялись из убежищ и пошли в атаку. В неясном сумраке рассвета Жадов разглядел, наконец, далеко на лугу двигающиеся фигурки, они то припадали, то перегоняли друг друга. Навстречу им с фольверка не вспыхнул ни один огонек. Жадов, обернувшись, крикнул: — Ленту! Пулемет задрожал, как от дьявольской ярости, торопливо стал выплевывать свинец, удушать едкой гарью. Сейчас же быстрее задвигались фигурки на лугу, иные припали. Но уже все поле было полно точками наступающих. Передние из них подбегали к разрушенным окопам шестой роты. Оттуда поднялось десятка два человек. И около этого места быстро, быстро сбилась толпа. * * * Этот бой за фольверк был лишь ничтожной частью огромного сражения, разыгравшегося на фронте протяжением в несколько сот верст и стоившего обеим сторонам около миллиарда рублей и несколько сот тысяч жизней. Сражение не имело никакого смысла, потому что убыль в войсках была пополнена, произведена новая мобилизация, наготовлены новые снаряды, выпущены новые партии бумажных денег. Только оказались разрушенными несколько городов и сгорела дотла сотня деревень. И снова обе стороны стали готовиться к тому, чтобы, как в то время говорилось, — вырвать инициативу наступления из рук противника. Не имел никакого смысла и бой за фольверк. Русскими фольверк был занят две недели тому назад для того, чтобы обеспечить себе плацдарм в случае наступления через реку. Немцы решили занять фольверк для того, чтобы вынести ближе к реке наблюдательный пункт. Та и другая цель была важна только для начальников дивизий — немецкой и русской, входила в мудрый и обдуманный ими во всех мелочах стратегический план весенней кампании. Командующий русской дивизией, генерал Добров, полгода тому назад с Высочайшего соизволения переменивший на таковую свою прежнюю нерусскую фамилию, сидел за преферансом в то время, когда было получено сообщение о наступлении немцев в секторе Усольского полка. Генерал оставил преферанс и вместе с обер-офицерами и двумя адъютантами перешел в залу, где на столе лежали топографические карты. С фронта доносили об обстреле переправы и моста. Генерал понял, что немцы намереваются отобрать фольверк, то есть то именно место, на котором он построил свой знаменитый план наступления, одобренный уже штабом корпуса и представленный командующему армией на одобрение. Немцы атакой фольверка разбивали весь план. *** *** *** *** *** *** *** *** *** *** *** *** *** *** *** *** *** *** *** *** *** *** *** *** *** *** *** *** *** *** *** *** Источники : https://4italka.site/proza-main/klassicheskaya_proza/499490/fulltext.htm https://онлайн-читать.рф/а-н-толстой-хождение-по-мукам/ https://litmarket.ru/books/khozhdenie-po-mukam?ysclid=m47nsbd5tk260811826 https://ru.wikisource.org/wiki/Хождение_по_мукам_(Толстой)/1._Сестры https://mybook.ru/author/aleksej-nikolaevich-tolstoj/sestry/read/?ysclid=m47njqy93x637916162 https://www.livelib.ru/book/1000461161 https://fantlab.ru/work44827?ysclid=m47my0s4vx361307269 http://az.lib.ru/t/tolstoj_a_n/text_0220.shtml http://az.lib.ru/t/tolstoj_a_n/text_0210.shtml http://az.lib.ru/t/tolstoj_a_n/text_0200.shtml http://az.lib.ru/t/tolstoj_a_n/ --- Хождение по мукам — Википедия... «Хожде́ние по му́кам» — трилогия романов А. Н. Толстого, прослеживающая судьбы русской интеллигенции накануне, во время и после революционных событий 1917 года. --- Хождение по мукам (фильм) — Википедия... «Хожде́ние по му́кам» — историческая драма, полнометражный художественный фильм в трёх частях по одноимённому роману Алексея Толстого, его первая экранизация. --- Слушать - https://knigavuhe.org/book/khozhdenie-po-mukam-1/?ysclid=m47nkt6e4y333922690 *** *** Алексей Толстой. Хождение по мукам. Книга первая. Сёстры. Часть первая. Аудиокнига. --- Алексей Толстой. Хождение по мукам. Книга первая. Сёстры. Часть вторая. Аудиокнига. --- Хождение по мукам. Книга 2. Восемнадцатый год. Аудиокнига. ... Алексей Толстой. Хождение по мукам. Книга вторая. Восемнадцатый год. Часть первая. Аудиокнига. --- Алексей Толстой. Хождение по мукам. Книга вторая. Восемнадцатый год. Часть вторая. Аудиокнига. --- --- Алексей Толстой. Хождение по мукам. Книга третья. Хмурое утро. Часть первая. Аудиокнига --- Алексей Толстой. Хождение по мукам. Книга третья. Хмурое утро. Часть вторая. Аудиокнига. *** *** --- Алексей Толстой. Хождение по мукам (1957-1959) *** *** Хождение по мукам 1977 год 1 - 6 серия *** --- Хождение по мукам 1977 год 7 - 13 серия *** https://fantlab.ru/autor532 ... Алексей Николаевич Толстой
Жанры:
Алексей Николаевич Толстой родился ... в городе Николаевске (ныне – Пугачев) Самарской губернии в семье помещика. Детские годы прошли на хуторе Сосновка, принадлежавшем отчиму писателя – Алексею Бострому, служившему в земской управе города Николаевска, — этого человека Толстой считал своим отцом и до тринадцати лет носил его фамилию. Родного отца, графа Николая Александровича Толстого, офицера лейб-гвардии гусарского полка и знатного самарского помещика, маленький Алеша почти не знал. ... Первоначальное образование Алеша получил дома под руководством приглашенного учителя. В 1897 семья переезжает в Самару, где будущий писатель поступает в реальное училище. Окончив его в 1901, едет в Петербург, чтобы продолжать образование. Поступает на отделение механики Технологического института. К этому времени относятся его первые стихи, не свободные от влияния творчества Некрасова и Надсона. Толстой начал с подражания, о чем свидетельствует вышедший в 1907 году первый его сборник стихов «Лирика», которого он потом чрезвычайно стыдился, — настолько, что старался о нем даже никогда не упоминать. В 1907, незадолго до защиты диплома, оставил институт, решив посвятить себя литературному труду. Вскоре он «напал на собственную тему»: «Это были рассказы моей матери, моих родственников об уходящем и ушедшем мире разоряющегося дворянства. Мир чудаков, красочных и нелепых... Это была художественная находка». После повестей и рассказов, составивших позже книгу «Заволжье», о нем стали много писать (появился одобрительный отзыв А. М. Горького), но сам Толстой был собой недоволен: «Я решил, что я писатель. Но я был неучем и дилетантом...» Еще в Петербурге он, находясь под влиянием А.М.Ремизова, взялся за изучение народного русского языка «по сказкам, песням, по записям «Слова и дела», то есть судебным актам XVII века, по сочинениям Аввакума.. Увлечение фольклором дало богатейший материал для «Сорочьих сказок» и пронизанного сказочно-мифологическими мотивами поэтического сборника «За синими реками», издав который Толстой решил более стихов не писать. ...В те первые годы, годы накопления мастерства, стоившие Толстому невероятных усилий, чего он только не писал — рассказы, сказки, стихи, повести, причем все это в огромных количествах! — и где только не печатался. Он работал не разгибая спины. Романы «Две жизни» («Чудаки» — 1911), «Хромой барин» (1912), рассказы и повести «За стилем» (1913), пьесы, которые шли в Малом театре и не только в нем, и многое другое — все было результатом неустанного сидения за рабочим столом. Даже друзья Толстого изумлялись его работоспособности, ведь, помимо всего прочего, он был завсегдатаем множества литературных сборищ, вечеринок, салонов, вернисажей, юбилеев, театральных премьер. После начала первой мировой войны он, как военный корреспондент от «Русских ведомостей», находится на фронтах, побывал в Англии и Франции. Написал ряд очерков и рассказов о войне (рассказы «На горе», 1915; «Под водой», «Прекрасная дама», 1916). В годы войны обратился к драматургии — комедии «Нечистая сила» и «Касатка» (1916). Октябрьскую революцию Толстой воспринял враждебно. В июле 1918 года, спасаясь от большевиков, Толстой вместе с семьей перебрался в Одессу. Такое впечатление, что происходившие в России революционные события совершенно не затронули написанные в Одессе повесть «Граф Калиостро» — прелестную фантазию об оживлении старинного портрета и прочих чудесах — и веселую комедию «Любовь — книга золотая». === *** *** *** *** *** *** *** === *** *** *** *** *** *** *** *** *** *** *** *** *** *** --- --- ПОДЕЛИТЬСЯ ---
--- --- --- --- --- --- --- 009 На Я.Ру с... 10 августа 2009 года Страницы на Яндекс Фотках от Сергея 001 --- --- *** *** *** *** *** *** *** *** *** *** ---
--- *** ***
АудиокнигиНовость 2Семашхо*** *** | ||||||||||||
|
Всего комментариев: 0 | |