-- И знаете, Саксон, -- продолжал он прерванный разговор, -- я иногда
так их ненавидел, что мне хотелось перепрыгнуть через канаты, ворваться в
эту толпу, надавать им по шее. Я бы им показал, что такое бокс! Был такой
вечер, когда мы дрались с Биллом Мэрфи. Ах, если бы вы знали его! Это мой
друг. Самый чудесный и веселый парень, когда-либо выходивший на ринг! Мы
вместе учились в школе, вместе росли. Его победы были моими победами. Его
неудачи -- моими неудачами. Оба мы увлекались боксом. Нас выпускали друг
против друга, и не раз. Дважды мы кончали вничью; потом раз победил он,
другой раз -- я. И вот мы вышли в пятый раз. Вы понимаете -- в пятый раз
должны бороться два человека, которые любят друг друга. Он на три года
старше меня. У него есть жена и двое-трое ребят, я их тоже знаю. И он мой
друг. Вы представляете себе?
Я на десять фунтов тяжелее его, но для тяжеловесов это неважно. Я лучше
чувствую время и дистанцию. И лучше веду нападение. Но он сообразительнее и
проворнее меня. Я никогда не отличался проворством. И оба мы одинаково
работаем и левой и правой, и у обоих сильный удар. Я знаю его удары, а он
мои, и мы друг друга уважаем. У нас равные шансы: две схватки вничью и по
одной победе. У меня -- говорю по чести -- никакого предчувствия, кто
победит, -- словом, мы равны!
И вот... начинается бой... Вы не трусиха?
-- Нет, нет! -- воскликнула она. -- Рассказывайте! Я хочу слушать! Вы
такой удивительный!
Он как должное принял эту похвалу, не отводя от Саксон спокойных ясных
глаз.
-- И вот мы начали. Шесть раундов, семь, восемь; и ни у того, ни у
другого нет перевеса. Отражая его выпады левой рукой, мне удалось дать ему
короткий апперкот правой, но и он двинул меня в челюсть и по уху, да так
сильно, что в голове зашумело и загудело. Словом, все шло великолепно, и
казалось, дело кончится опять вничью. Матч ведь, как вы знаете, -- двадцать
раундов.
А потом случилось несчастье. Мы только что вошли в клинч, и он
нацелился левым кулаком мне в лицо. Попади он в подбородок -- я бы рухнул. Я
наклонился вперед, но недостаточно быстро, и удар пришелся по скуле. Даю
слово, Саксон, у меня от этого удара посыпались искры из глаз. Но все-таки
это не могло мне повредить, потому что тут кости крепкие. А себя он этим
погубил, он сильно зашиб себе большой палец, который разбил еще мальчиком,
когда боксировал на песках Уоттс-Тракта. И вот этим пальцем он ударил меня
по скуле, -- а она у меня каменная, -- вывихнул его и повредил опять те же
мышцы, они уже не были такими крепкими. Но я не хотел этого. Это коварная
уловка, хотя в состязаниях и допускается, а состоит она в том, что противник
ушибает себе руку о вашу голову. Но не между друзьями. Я бы не сделал этого
по отношению к Биллу Мэрфи ни за какие деньги. Несчастье случилось только
из-за моей медлительности, -- да уж я такой родился.
Вы не знаете, Саксон, что такое ушиб! Это можно понять, только когда
ударишься ушибленным местом. Что оставалось делать Биллу Мэрфи? Он уже не
мог нападать, пользуясь обеими руками. И он знал это. И я знал. И судья. Но
больше никто. И он старался делать вид, что его левая в полном порядке, --
но ведь это было не так. Каждое прикосновение причиняло ему такую боль,
точно в его тело вонзали нож. Он не мог нанести левой рукой ни одного
стоящего удара. И все-таки ему было нестерпимо больно. Двигай не двигай --
все равно больно. А тут каждый выпад левой, от которого я и не думал
увертываться, так как знал, что ничего за ним нет, отдавался у него прямо в
сердце и вызвал более мучительные страдания, чем тысячи болячек или самых
увесистых ударов, -- и с каждым разом все хуже и хуже.
Теперь представьте себе, что мы деремся с ним для забавы, где-нибудь во
дворе, и он ушиб себе палец. Мы сняли бы перчатки, я мгновенно перевязал бы
этот бедный палец и наложил на него холодный компресс, чтобы не было
воспаления. Но нет! Это состязание для публики, которая заплатила деньги,
чтобы видеть кровь, и она хочет ее увидеть! Разве это люди? Это волки!
Нечего и говорить, что ему уже было не до драки, да и я на него не
наседал. Со мной черт знает что творилось, и я не знал, как мне быть дальше.
А в публике это заметили и кричат: "Кончай! Жульничество! Обман! Дай ему
хорошенько! Держу за тебя, Билл Роберте!" -- и тому подобный вздор.
"Бейся, -- шепчет мне в бешенстве судья, -- а то я объявлю, что ты
бьешься нечестно, и дисквалифицирую тебя. Слышишь ты, Билл?" Он сказал мне
это и еще ткнул в плечо, чтобы я понял, кого он имеет в виду.
Разве это хорошо? Разве это честно? А знаете, из-за чего мы боролись?
Из-за ста долларов. Подумайте только! И нужно было довести борьбу до конца и
сделать все, чтобы погубить своего друга, потому что публика на нас ставила!
Мило, не правда ли? Ну, это и был мой последний матч, навсегда! Хватит с
меня!
"Выходи из игры, -- шепнул я Мэрфи во время клинча, -- ради бога,
выходи!" А он шепнул мне в ответ: "Не могу, Билл, ты знаешь, что не могу".
Тут судья нас растащил, и публика начала орать и свистать.
"Ну-ка, черт тебя возьми, наддай, Билл Роберте, прикончи его", --
говорит мне судья. А я посылаю его к дьяволу, и опять мы с Мэрфи входим в
клинч, и он опять ушибает палец, и я вижу -- лицо у него скривилось от боли.
Спорт? Игра? Да разве это спорт? Видишь муку в глазах того, кого любишь,
знаешь, что он любит тебя, и все-таки причиняешь ему боль! Я не мог этого
вынести. Но публика поставила на нас свои деньги! А мы сами не в счет. Мы
продали себя за сто долларов, и теперь хочешь не хочешь, а доводи дело до
конца.
Честное слово, Саксон, мне тогда хотелось нырнуть под канат, избить
этих крикунов, которые требовали крови, и показать им, что такое кровь.
"Ради бога, Билл, -- просит он меня во время клинча, -- кончай со мной.
Я не могу сдаться сам..."
-- И знаете что -- я там же, на ринге, во время клинча заплакал. "Не
могу, Билл", -- говорю, -- и обнял его, как брата. А судья рычит и
расталкивает нас, публика ревет: "Наддай! Бей его! Кончай! Чего ты смотришь?
Дай ему в зубы, свали его!"
"Ты должен, Билл, не поступай по-свински", -- просит Мэрфи и так
ласково глядит мне в глаза, а судья опять растаскивает нас.
А волки все воют: "Жулье! Жулье! Обман!" -- и не хотят успокоиться.
Ну что же, я выполнил их требование. Мне ничего другого не оставалось.
Я сделал ложный выпад. Он выбросил левую руку, я быстро отклонился вправо,
подставил плечо и нанес ему удар справа в челюсть. Он знал этот трюк. Сотни
раз он пользовался им сам и защищался от него плечом. Но теперь он не
защищался. Он открылся для удара. Что ж, это был конец. Мой друг повалился
на бок, проехал лицом по просмоленному холсту и замер, подогнув голову,
будто у него шея сломана. И я -- я сделал это ради ста долларов и ради
людей, которые плевка моего не стоят! Потом я схватил Мэрфи на руки, унес
его и помог привести в чувство. Все эти мозгляки были довольны: они же
заплатили свои денежки и видели кровь, видели нокаут! А человек, которого
они мизинца не стоят и которого я любил, лежал на матах без чувств, с
разбитым лицом...
Билл замолчал, глядя прямо перед собой, на лошадей. Лицо его было
сурово и гневно. Затем он вздохнул, посмотрел на Саксон и улыбнулся.
-- С тех пор я больше не выступаю. Мэрфи смеется надо мной. Он
продолжает участвовать в матчах, но так, между прочим. У него хорошая
специальность. А время от времени, когда нужны деньги -- крышу покрасить,
либо на врача, либо старшему мальчику на велосипед, -- Мэрфи выступает в
клубах за сотню или полсотни долларов. Я хочу, чтобы вы познакомились, когда
это будет удобно. Он, как я вам уже говорил, золото-парень. Но от всей этой
истории мне было в тот вечер очень тяжело.
Снова лицо Билла стало жестким и гневным, и Саксон бессознательно
сделала то, что женщины, стоящие выше ее на социальной лестнице, делают с
притворной непосредственностью: она положила руку на его руку и крепко ее
сжала. Наградой была улыбка его глаз и губ, когда он повернулся к ней.
-- Чудно! -- воскликнул он. -- Никогда я ни с кем так много не болтал.
Я всегда больше молчу и берегу свои мысли про себя. Но к вам у меня другое
отношение -- мне почему-то хочется, чтобы вы меня знали и понимали; вот я и
делюсь с вами своими мыслями. Танцевать-то может всякий.
Они ехали городскими улицами, миновали ратушу, Четырнадцатую улицу с ее
небоскребами и через Бродвей направились к Маунтэн-Вью. Повернув от кладбища
направо, они выехали через Пьемонтские холмы к Блэрпарку и углубились в
прохладную лесную глушь Джэкхейского ущелья. Саксон не скрывала своего
удовольствия и восхищения: лошади мчали их с такой быстротой.
-- Какие красавцы! -- сказала она. -- Мне никогда и не снилось, что я
буду кататься на таких лошадях. Боюсь вот-вот проснуться, и все окажется
только сном. Я уже говорила вам, как я люблю лошадей. Кажется, отдала бы все
на свете, чтобы иметь когда-нибудь собственную лошадь.
-- А ведь странно, правда, -- отвечал Билл, -- что и я люблю лошадей
именно вот так? Хозяин уверяет, что у меня на лошадей особый нюх. Сам он
болван, ни черта в них не смыслит. Между тем у него, кроме вот этой пары
выездных, двести огромных тяжеловозов, а у меня ни одной лошади.
-- Но ведь лошадь создал господь бог, -- сказала Саксон.
-- Да уж, конечно, не мой хозяин. Так почему же у него их столько?
Двести голов, говорю вам! Уверяет, будто он завзятый лошадник. А я даю
слово, Саксон, что все это вранье; вот мне дорога последняя облезлая
лошаденка в его конюшне. И все-таки лошади принадлежат ему! Разве это не
возмутительно?
Саксон сочувственно засмеялась:
-- Еще бы! Я вот, например, ужасно люблю нарядные блузки и целые дни
занимаюсь разглаживанием самых очаровательных, какие только можно себе
представить, -- но блузки-то чужие! И смешно -- и несправедливо!
Билл стиснул зубы в новом приступе гнева.
-- А какими путями иные женщины добывают эти блузки? Меня зло берет,
что вы должны стоять и гладить их. Вы понимаете, что я имею в виду, Саксон.
Нечего играть в прятки. Вы знаете. И я знаю. И все знают. А свет устроен так
по-дурацки, что мужчины иногда не решаются говорить об этом с женщинами. --
Тон у него был смущенный, но в то же время чувствовалось, что он уверен в
своей правоте. -- С другими девушками я таких вопросов даже не касаюсь:
сейчас вообразят, что это неспроста и я чего-то от них хочу добиться. Даже
противно, до чего они везде ищут нехорошее. Но вы не такая. С вами я могу
говорить обо всем. Я знаю. Вы -- как Билл Мэрфи, -- словом, как мужчина!
Она вздохнула от избытка счастья и невольно бросила на него сияющий
любовью взгляд.
-- И я чувствую то же самое, -- сказала она. -- Я никогда не решилась
бы говорить о таких вещах с знакомыми молодыми людьми, они сейчас же этим
воспользовались бы. Когда я с ними, мне кажется, что мы друг другу лжем,
обманываем, ну... морочим друг друга, как на маскараде. -- Она нерешительно
помолчала, потом заговорила опять, тихо и доверчиво: -- Я ведь не закрывала
глаза на жизнь. Я многое видела и слышала; и меня мучили искушения, когда
прачечная, бывало, надоест до того, что, кажется, готова на все пойти. И у
меня могли бы быть нарядные блузки и все прочее... может быть, даже верховая
лошадь. Был тут один кассир из банка... и заметьте, женатый. Так он прямо
предложил мне... Ведь не церемониться же со мной! Он же не считал меня
порядочной девушкой, с какими-то чувствами, естественными для девушки, а так
-- ничтожеством. Разговор между нами был чисто деловой. Тут я узнала, каковы
мужчины. Он объяснил мне точно, что он для меня сделает. Он...
Голос ее печально замер, и она слышала, как в наступившей тишине Билл
заскрипел зубами.
-- Можете не рассказывать! -- воскликнул он. -- Я знаю. Жизнь грязна,
несправедлива, отвратительна! Неужели люди могут так жить? В этом же нет
никакого смысла. Женщин -- славных, хороших женщин -- продают и покупают,
как лошадей. И я не понимаю женщин. Но не понимаю и мужчин. Если мужчина
покупает женщину, она его, конечно, надует. Это же смешно. Возьмите хотя бы
моего хозяина с его лошадьми. У него ведь есть и женщины. Он может, пожалуй,
купить и вас, потому что даст хорошую цену. Ах, Саксон, вам, конечно, очень
пристали нарядные блузки и всякая мишура, но, даю слово, я не могу допустить
и мысли, чтобы вы платили за них такой ценой. Это было бы просто
преступлением...
Он вдруг смолк и натянул вожжи. За крутым поворотом дороги показался
мчавшийся автомобиль. Шофер резко затормозил машину, и сидевшие в ней
пассажиры с любопытством уставились на молодого человека и девушку, легкий
экипаж которых мешал им проехать. Билл поднял руку.
-- Объезжайте нас с наружной стороны, приятель, -- сказал он шоферу.
-- И не подумаю, милейший, -- отвечал тот, смерив опытным взглядом
осыпающийся край дороги и крутизну склона.
-- Тогда будем стоять, -- весело заявил Билл. -- Я правила езды знаю.
Эти кони никогда не видели машины, и если вы воображаете, что я позволю им
понести и опрокинуть коляску на крутизне, жестоко ошибаетесь.
Сидевшие в автомобиле шумно и возмущенно запротестовали.
-- Не будь нахалом, хоть ты и деревенщина, -- сказал шофер, -- ничего с
твоими лошадьми не случится. Освободи место, и мы проедем. А если ты не...
-- Это сделаешь ты, приятель, -- ответил Билл. -- Разве так
разговаривают с товарищем? Со мной спорить бесполезно. Поезжайте-ка обратно
вверх по дороге, и все. Доедете до широкого места, и мы прокатим мимо вас.
Как же быть, раз влипли? Давай задний ход.
Посоветовавшись с пассажирами, которые начинали нервничать, шофер,
наконец, послушался, дал задний ход, и вскоре машина исчезла за поворотом.
-- Вот прохвосты! -- засмеялся Билл, обращаясь к Саксон. -- Если у них
есть автомобиль да несколько галлонов бензина, так они уже воображают себя
хозяевами всех дорог, которые проложили мои и ваши предки.
-- Что ж, до вечера, что ли, будем канителиться? -- раздался голос
шофера из-за поворота. -- Трогайте. Вы можете проехать.
-- Заткнись! -- презрительно отвечал Билл. -- Проеду, когда надо будет.
А если вы мне не оставили достаточно места, так я перееду и тебя и твоих
дохлых франтов.
Он слегка шевельнул вожжами, и мотавшие головой, неутомимые кони без
всякого понукания, легко взяли крутой склон и объехали машину, стоявшую с
включенным мотором.
-- Так на чем мы остановились? -- снова начал Билл, когда перед ними
опять потянулась пустынная дорога. -- Да взять хотя бы моего хозяина. Почему
у него могут быть двести лошадей, сколько хочешь женщин и все прочие блага,
а у нас с вами ничего?
-- У вас красота и здоровье. Билли, -- сказала Саксон мягко.
-- И у вас тоже. Но мы этот товар продаем, точно материю за прилавком
-- по стольку-то за метр. Вы и сами знаете, что сделает из вас прачечная
через несколько лет. А посмотрите на меня! Я каждый день продаю понемногу
свою силу. Поглядите на мой мизинец. -- Он переложил вожжи в одну руку и
показал ей другую. -- Я не могу его разогнуть, как другие пальцы, и я владею
им все хуже и хуже. И вывихнул я его не во время бокса -- это от моей
работы. Я продал свою силу за прилавком. Видали вы когда-нибудь руки старого
возчика, правившего четверкой? Они точно когти -- такие же скрюченные и
искривленные.
-- В старину, когда наши предки шли через прерии, все было по-другому,
-- заметила Саксон. -- Правда, они, наверно, тоже калечили себе руки
работой, но зато ни в чем не чувствовали недостатка -- и лошади у них были и
все.
-- Конечно. Ведь они работали на себя. И руки калечили ради себя. А я
калечу ради хозяина. Знаете, Саксон, у него руки мягкие, как у женщины,
которая никогда не знала труда. А ведь у него есть и лошади и конюшни, но он
палец о палец не ударит. Я же с трудом выколачиваю деньги на харчи да на
одежду. И меня возмущает: почему все так устроено на свете? И кто так
устроил? -- вот что я хотел бы знать. Ну хорошо, теперь другие времена. А
кто сделал, что они стали другие?
-- Да уж, конечно, не бог.
-- Голову готов дать на отсечение, что не он! И это тоже меня очень
занимает: существует он вообще где-нибудь? И если он правит миром, -- а на
что он нужен, если не правит, -- то почему он допускает, чтобы мой хозяин
или такие вот люди, как этот ваш кассир, имели лошадей и покупали женщин --
милых девушек, которым бы только любить своих мужей да рожать ребят, и не
стыдиться их, и быть счастливыми, как им хочется?..
ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
Лошади; хотя Билл и давал им часто передохнуть, были все в мыле после
подъема по крутой старой дороге, ведшей в долину Мораги; перевалив через
холмы Контра-Коста, экипаж стал по такому же крутому склону спускаться в
зеленое, тихое, освещенное солнцем Редвудское ущелье.
-- Ну, разве не здорово? -- спросил Билл, указывая широким жестом на
группы деревьев, под которыми журчала невидимая вода, и на гудящих пчел.
-- Мне здесь ужасно нравится, -- подтвердила Саксон. -- Так и тянет
пожить в деревне, а ведь я всю жизнь провела в городе.
-- Я тоже, Саксон, никогда не жил в деревне, хотя все мои предки всю
жизнь провели в деревне.
-- А ведь в старину не было городов. Все жили в деревне.
-- Вы, пожалуй, правы, -- кивнул Билл. -- Им поневоле приходилось жить
в деревне.
У легкого экипажа не было тормозов, и Билл все свое внимание обратил
теперь на лошадей, сдерживая их при спуске по крутой извилистой дороге.
Саксон закрыла глаза и откинулась на спинку сиденья, отдаваясь чувству
невыразимо блаженного отдыха. Время от времени он поглядывал на ее лицо и
закрытые глаза.
-- Что с вами? -- спросил он, наконец, с ласковой тревогой. --
Нездоровится?
-- Нет, -- ответила она, -- но все так хорошо, что я боюсь глаза
открыть. Хорошо до боли. Все такое честное...
-- Честное? Вот чудно!
-- А разве нет? По крайней мере мне так кажется -- честное! А в городе
дома, и улицы, и все -- нечестное, фальшивое. Здесь совсем другое. Я не
знаю, почему я сказала это слово. Но оно подходит.
-- А ведь вы правы! -- воскликнул он. -- Теперь я и сам вижу, когда вы
сказали. Здесь нет ни притворства, ни жульничества, ни лжи, ни
надувательства. Деревья стоят, как выросли, -- чистые, сильные, точно юноши,
когда они первый раз вышли на ринг и еще не знают всех его подлостей, тайных
нечестных сговоров, интриг и уловок в пользу тех, кто поставил больше денег
для обмана публики. Да, тут действительно все честно. И вы все это
понимаете, верно, Саксон?
Он смолк, задумался, долго изучал ее мягким, ласкающим взглядом, и этот
взгляд вызвал в ней сладкий трепет.
-- Знаете, мне очень хотелось бы как-нибудь драться при вас, только
чтобы встреча была серьезная, когда надо каждое мгновение быть начеку. Я бы
до смерти гордился этим. И если бы я знал, что вы смотрите на меня, я бы
наверняка победил; это было бы честное состязание, ручаюсь вам. И вот что
занятно: за всю мою жизнь мне еще ни разу не хотелось драться на глазах у
женщин. Визжат, пищат и ничего не понимают. Но вы бы поняли. Спорю на что
угодно, все бы поняли.
Немного спустя, когда они ехали крупной рысью мимо расположенных в
долине мелких фермерских участков с золотившимися на солнце зрелыми
колосьями, Билл снова обратился к Саксон:
-- Слушайте, вы, наверно, уже не раз были влюблены? Расскажите-ка. Что
это такое -- любовь?
Она медленно покачала головой:
-- Я только воображала, что влюблена, да и то не часто это было...
-- Значит, все-таки бывало? -- воскликнул он.
-- В сущности ни разу, -- успокоила она его, втайне радуясь его
бессознательной ревности. -- А по-настоящему я никогда не была влюблена.
Иначе я была бы уже замужем. Когда любишь человека, по-моему единственное,
что остается -- это выйти за него.
-- А если он вас не любит -- тогда что?
-- Ну, не знаю, -- отвечала она с улыбкой, шутливой и вместе с тем
гордой. -- Мне кажется, я заставила бы его полюбить меня.
-- Уверен, что заставили бы! -- пылко откликнулся Билл.
-- Беда в том, -- продолжала она, -- что тем мужчинам, которые в меня
влюблялись, я никогда не отвечала взаимностью... О, посмотрите!
Дорогу перебежал дикий кролик, оставив за собой легкое облачко пыли,
которое тянулось по его следу, как дымок. На следующем повороте из-под самых
лошадиных копыт выпорхнула стайка перепелок. Билл и Саксон невольно
вскрикнули от восхищения.
-- Эх, жалко, что я не родился фермером! Люди не затем были созданы,
чтобы жить в городах.
-- Во всяком случае не такие, как мы, -- прибавила она с глубоким
вздохом и, помолчав, продолжала: -- Здесь все так прекрасно! Прожить всю
жизнь среди природы -- это похоже на блаженный сон. Иногда я жалею, что не
родилась индианкой.
Билл несколько раз пытался что-то сказать, но, видимо, удерживался.
-- А насчет этих молодых людей, в которых, вам казалось, что вы
влюблены, -- начал он, наконец, -- вы так и не договорили...
-- Вам непременно хочется знать? -- спросила она. -- Право, они того не
стоят.
-- Конечно, я хочу знать. Ну же! Валяйте!
-- Первым был некий Ол Стэнли...
-- Чем он занимался? -- строго спросил Билл, точно имел право задавать
ей такие вопросы.
-- Он был игрок.
Лицо Билла сразу помрачнело, глаза затуманились, и в его быстро
брошенном на нее взгляде Саксон прочла внезапное сомнение.
-- О, это не так страшно, -- засмеялась она. -- Мне было всего восемь
лет. Видите, я начинаю с самого начала. Я его встретила вскоре после смерти
моей матери, когда меня взял на воспитание некто Кэди. Этот Кэди содержал
гостиницу и бар в Лос-Анжелосе. Гостиница была маленькая; в ней
останавливались главным образом рабочие, даже чернорабочие, а также
железнодорожные служащие, и, как я теперь думаю, Ол Стэнли клал себе в
карман немалую часть их заработка. Он был такой красивый, тихий; голос
ласковый, чудесные глаза и такие мягкие, чистые руки. Как сейчас вижу их.
После обеда он иногда играл со мной, угощал конфетами и делал маленькие
подарки. Большую часть дня он спал. Я тогда не понимала -- почему. Мне
казалось, что это переодетый волшебный принц. Его убили тут же в баре, но
перед тем он успел убить того, кто нанес ему смертельную рану. Так и
кончилась моя первая любовь.
Потом я влюбилась, когда мне минуло тринадцать и я после приюта жила у
брата, -- я и до сих пор у него живу. Мой герой был мальчишка-булочник, он
развозил булки. Почти каждое утро, идя в школу, я встречала его. Он ехал
вниз по Вуд-стрит, затем сворачивал на Двенадцатую. Может быть, меня
привлекло к нему то, что он правил лошадью. Во всяком случае я любила его
месяца два; но он лишился места или с ним еще что-то случилось и хлеб стал
развозить другой подросток. Так мы и слова не сказали друг другу.
Потом, уже в шестнадцать, появился бухгалтер. Мне везет на бухгалтеров!
Ведь это бухгалтера нашей прачечной избил Чарли Лонг, когда приревновал
меня. А с тем я познакомилась, когда работала у Хикмейера на консервном
заводе. У него тоже были неясные руки. Но он скоро мне опротивел. Он был...
как бы сказать... ну... из того же теста, что и ваш хозяин. И я никогда
по-настоящему не любила его, честное слово. Билли. Я сразу почувствовала,
что в нем что-то не так. А когда я работала на фабрике картонных коробок,
мне показалось, что я полюбила приказчика из "Эмпориума" Кана, -- знаете, на
Одиннадцатой и на Вашингтон-стрит. Этот был такой приличный. Прямо горе было
с ним. Слишком приличный! Никакого огонька, никакой жизни. Он хотел на мне
жениться. Но это меня ничуть не соблазняло. Ясно, что я его не любила. Такой
узкогрудый, тощий, руки всегда холодные, потные. А уж зато одет -- прямо
картинка! Он уверял, что утопится и все такое, однако я порвала с ним.
-- А потом... потом ничего больше и не было. Наверно, я стала уж очень
разборчивой, мне казалось -- никто не стоит любви. Мои отношения с мужчинами
были скорее какой-то игрой или борьбой. Но мы не боролись честно и открыто.
Всегда казалось, будто мы прячем друг от друга свои карты. Мы никогда не
объяснялись начистоту, каждый словно старался другого перехитрить. Чарли
Лонг все-таки вел себя честно. И тот кассир из банка -- тоже. Но и они
возбуждали во мне враждебное чувство. Всегда у меня появлялось такое
ощущение, что с мужчинами надо быть начеку. Они меня при случае не пощадят,
-- это я знала твердо.
Саксон замолчала и посмотрела на четкий профиль Билла, внимательно
правившего лошадьми. Он вопросительно взглянул на нее и встретил ее
смеющийся взгляд. Она устало потянулась.
-- Вот и все! Я вам все рассказала -- первому мужчине за всю мою жизнь.
Теперь ваша очередь.
-- Мне тоже особенно нечего рассказывать, Саксон. Меня к девушкам
никогда сильно не тянуло, -- то есть настолько, чтобы жениться. Я больше
привязывался к мужчинам, к таким парням, как Билл Мэрфи. А потом я слишком
увлекался -- сначала тренировкой, затем боксом, и возиться с женщинами мне
было некогда. Поверьте, Саксон, хоть я и не всегда вел себя безукоризненно,
-- вы понимаете, про что я говорю, -- все же я ни одной девушке еще не
объяснился в любви. Не было основания.
-- Но ведь девушки все равно вас любили, -- поддразнила она его, хотя
сердце ее радостно затрепетало от этого признания чистой и нетронутой души.
Он повернулся к лошадям.
-- И не одна и не две, а очень, очень многие, -- настаивала она.
Он все еще не отвечал.
-- Разве не правда?
-- Может быть, и правда, да не моя вина, -- медленно проговорил он. --
Если им хотелось строить мне глазки, так я тут при чем? Но и я волен был
сторониться их, верно? Вы не представляете себе, Саксон, как женщины бегают
за боксерами. Иной раз мне казалось, что у всех у них -- и у женщин и у
девушек -- нет ни на столечко стыда, обыкновенного женского стыда. И я вовсе
не избегал их, нет, но я и не гонялся за ними. Дурак тот мужчина, который
из-за них страдает.
-- Может, вы просто не способны любить? -- заметила она.
-- Может быть, -- последовал ответ, повергший ее в уныние. -- Во всяком
случае я не могу себе представить, чтобы полюбил девушку, которая сама мне
вешается на шею. Это хорошо для мальчишек, а настоящему мужчине не нравится,
когда женщина за ним бегает.
-- Моя мать всегда говорила, что выше любви нет ничего на свете, --
заметила Саксон. -- И она писала стихи о любви. Некоторые из них были
напечатаны в газете "Меркурий в Сан-Хосе".
-- А как вы смотрите на любовь?
-- О, я не знаю... -- уклончиво отвечала она, глядя ему в глаза с
неторопливой усмешкой. -- Но в такой день, как сегодня, мне кажется, что
жить на свете -- очень хорошо!
-- Несомненно, -- поспешно добавил он. -- И еще когда такая прогулка...
В час Билл свернул с дороги и остановился на лесной полянке.
-- Теперь мы закусим, -- сказал он. -- Я решил, что будет приятнее
позавтракать вдвоем в лесу, чем заезжать в какой-нибудь деревенский трактир.
Здесь мы можем расположиться удобно и спокойно, и я прежде всего распрягу
лошадей. Спешить нам некуда. А вы займитесь завтраком, выньте все из
корзинки и разложите на фартуке от экипажа.
Саксон принялась распаковывать корзину и ужаснулась расточительности
Билла. Она извлекла оттуда множество всяких припасов: груду сандвичей с
ветчиной и цыплятами, салат из крабов, крутые яйца, свежий студень, маслины
и пикули, швейцарский сыр, соленый миндаль, апельсины и бананы и несколько
бутылок пива. Ее смутило и разнообразие закусок и их обилие; казалось, Билл
задался целью опустошить целый гастрономический магазин.
-- Ну зачем вы истратили столько денег? -- упрекнула его Саксон, когда
он опустился на траву рядом с ней. -- Этим можно артель каменщиков
накормить.
-- Уж очень все вкусные вещи... верно?
-- Ну конечно, -- успокоила она его, -- только уж очень много, вот в
чем беда.
-- Тогда все в порядке, -- заявил он. -- Не люблю, когда в обрез.
Возьмите немного пива, промочить горло с дороги. Кстати, осторожнее со
стаканами -- придется их вернуть.
Когда они позавтракали, Билл лег на спину, закурил папиросу и стал
расспрашивать Саксон о ее детстве и юности. Она рассказала про жизнь у
брата, -- она платит ему четыре с половиной доллара в неделю за свое
содержание. Пятнадцати лет она окончила школу и поступила на джутовую
фабрику, на четыре доллара в неделю, из которых три приходилось отдавать
Саре.
-- А тот трактирщик, помните? -- спросил Билл. -- Почему он взял вас на
воспитание?
Саксон пожала плечами.
-- Право, не знаю. Может быть, оттого, что всем моим родственникам
плохо жилось. Едва на жизнь хватало. Кэди -- трактирщик, он был солдатом в
роте отца и клялся именем "капитана Кита" -- так они его прозвали. Отец не
дал хирургам отрезать Кэди ногу, когда его ранили во время войны, и тот
навсегда сохранил благодарность к своему старому командиру. Гостиница и бар
давали ему хороший доход, и я потом узнала, что он нам очень много помогал,
платил врачам и похоронил мою мать рядом с отцом. Я должна была, по желанию
мамы, поехать к дяде Виллу, но в Вентурских горах, где находилось его ранчо,
произошли беспорядки и были даже убитые. Все вышло из-за гуртовщиков и
каких-то там изгородей. Дядя долго просидел в тюрьме, а когда он вышел,
ранчо его было продано с молотка по иску адвокатов. Он был тогда уже
стариком -- нищий, с больной женой на руках; и ему пришлось поступить ночным
сторожем за сорок долларов в месяц. Поэтому он ничем не мог мне помочь, и
меня взял Кэди.
Кэди был очень хороший человек, хоть и трактирщик.
Жена у него была рослая, красивая такая... Правда, вела она себя не
совсем хорошо... Так я потом слышала. Но ко мне она относилась прекрасно,
потому мне дела нет до того, что про нее рассказывали, -- даже если это и
верно. От нее я видела только хорошее. После смерти мужа она совсем сбилась
с пути, вот я и попала в сиротский приют. Жилось мне там очень неважно,
однако я пробыла в нем три года. А тут Том женился, получил постоянную
работу и взял меня к себе. И вот с тех пор я у него и почти все время
работаю.
Она устремила вдаль печальный взгляд и остановила его на какой-то
изгороди, поднимавшейся среди цветущих маков. Билл все еще лежал на траве, с
удовольствием разглядывая снизу вверх чуть заостренный овал ее женственного
личика; наконец, он неторопливо коснулся ее и прошептал:
-- Бедная детка! При этом его рука ласково обхватила запястье ее
обнаженной до локтя руки; и когда, опустив глаза, она посмотрела на него, то
прочла на его лице удивление и радость.
-- Какая у вас прохладная кожа, -- заметил он, -- а я всегда горячий.
Троньте-ка.
Его рука была теплая и влажная, и она заметила у него на лбу и на чисто
выбритой верхней "губе мелкие, как бисер, капельки пота.
-- Ой, да вы весь мокрый! Она склонилась над ним и отерла своим платком
сначала его лоб и губы, а затем и ладони.
-- Я, верно, дышу через кожу, -- засмеялся он. -- Наши умники в
гимнастических школах и тренировочных лагерях уверяют, что это признак
здоровья. Но сегодня я почему-то потею больше, чем обычно. Чудно, правда?
Чтобы вытереть ему ладони, ей пришлось снять его руку со своей, но, как
только она кончила, пальцы Билла опять легли на прежнее место.
-- Нет, на самом деле у вас замечательно прохладная кожа, -- повторил
он, опять удивившись. -- Неясная, как бархат, и гладкая, как шелк... очень
приятно.
Рука его осторожно скользнула от кисти к локтю и, возвращаясь, замерла
на полпути. Охваченная сладкой истомой и утомленная этим долгим солнечным
днем, она призналась себе, что ее волнуют его прикосновения, и в полудремоте
решила, что этого человека она могла бы полюбить -- его руки и все...
-- Ну вот, всю свежесть я себе забрал, -- сказал он, не глядя на нее,
но она видела лукавую улыбку, тронувшую его губы. -- Теперь согрею ладонь.
Он нежно скользнул рукой по ее руке, она же, глядя вниз, на его губы,
невольно вспомнила странное и волнующее ощущение от его первого поцелуя.
-- Ну говорите, продолжайте, -- попросил он после нескольких
восхитительных минут молчания. -- Я люблю смотреть на ваши губы, когда вы
говорите; это очень смешно, но каждое их движение похоже на легкий поцелуй.
Ей так не хотелось нарушать это настроение, однако она сказала:
-- Боюсь, вам не понравится то, что я скажу.
-- Скажите, -- настаивал он, -- вы не можете сказать ничего, что бы мне
не понравилось.
-- Ну, слушайте: вон там, под изгородью, растет красный мак, мне очень
хочется сорвать его. А потом... пора возвращаться.
-- Я проиграл, -- засмеялся он. -- А все-таки вы послали в воздух
двадцать пять поцелуев. Я сосчитал. И знаете -- что? Спойте-ка "Когда
кончится жатва"... А пока вы будете петь, дайте мне подержать вашу другую
прохладную руку. Тогда и поедем.
Она запела, глядя в его глаза, а он смотрел на ее губы. Когда она
кончила, то тихонько сняла его руки со своих и встала. Он хотел было пойти к
лошадям, но она протянула ему свою верхнюю кофточку. Несмотря на
самостоятельность, естественную для девушки, которая сама зарабатывает себе
кусок хлеба, она очень ценила в мужчинах внимание и предупредительность;
кроме того, она еще с детства помнила рассказы жен первых американских
пионеров о галантности и рыцарских нравах приехавших в Калифорнию
испано-калифорнийских кабальеро былых времен.
Солнце уже заходило, когда, описав большой круг к юго-востоку, они
перевалили через холмы Контра-Коста и начали спускаться по пологому склону,
мимо Редвудского пика в Фрутвэйл. Внизу под ними простиралась до моря
плоская равнина с шахматной доской полей и разбросанными там и сям
городками: Элм-Хэрст, Сан-Леандро, Хейуордс. На западе дымы Окленда затянули
горизонт туманной пеленой, а дальше, по ту сторону залива, уже загорались
первые огни Сан-Франциско.
Но вот спустился мрак, и Биллом овладела странная молчаливость. Он на
целых полчаса как будто совсем забыл о существовании Саксон и вспомнил о ней
только раз, чтобы плотнее закутать фартуком ноги себе и ей, так как подул
холодный вечерний ветер. Саксон раз десять была готова прервать молчание и
спросить: "О чем вы думаете? ", но почему-то все не решалась. Она сидела к
нему очень близко, почти прижавшись. Их тела грели друг друга, и она
испытывала чувство блаженного покоя.
-- Слушайте, Саксон, -- вдруг сказал он. -- Незачем дольше молчать.
Весь день, с самого завтрака, это вертится у меня на языке. А почему бы нам
не пожениться?