Проводив приятеля, Андрей Ефимыч садится за стол и опять начинает
читать. Тишина вечера и потом ночи не нарушается ни одним звуком, и время,
кажется, останавливается и замирает вместе с доктором над книгой, и кажется,
что ничего не существует, кроме этой книги и лампы с зеленым колпаком.
Грубое, мужицкое лицо доктора мало-помалу озаряется улыбкой умиления и
восторга перед движениями человеческого ума. О, зачем человек не бессмертен?
- думает он. - Зачем мозговые центры и извилины, зачем зрение, речь,
самочувствие, гений, если всему этому суждено уйти в почву и в конце концов
охладеть вместе с земной корой, а потом миллионы лет без смысла и без цели
носиться с землей вокруг солнца? Для того, чтобы охладеть и потом носиться,
совсем не нужно извлекать из небытия человека с его высоким, почти божеским
умом, и потом, словцо в насмешку, превращать его в глину.
Обмен веществ! Но какая трусость утешать себя этим суррогатом
бессмертия! Бессознательные процессы, происходящие в природе, ниже даже
человеческой глупости,. так как в глупости есть все-таки сознание и воля, в
процессах же ровно ничего. Только трус, у которого больше страха перед
смертью, чем достоинства, может утешать себя тем, что тело его будет со
временем жить в траве, в камне, в жабе... Видеть свое бессмертие в обмене
веществ так же странно, как пророчить блестящую будущность футляру после
того, как разбилась и стала негодной дорогая скрипка.
Когда бьют часы, Андрей Ефимыч откидывается на спинку кресла и
закрывает глаза, чтобы немножко подумать. И невзначай, под влиянием хороших
мыслей, вычитанных из книги, он бросает взгляд на свое прошедшее и на
настоящее. Прошлое противно, лучше не вспоминать о нем. А в настоящем то же,
что в прошлом. Он знает что в то время, когда его мысли носятся имеете с
охлажденною землей вокруг солнца, рядом с докторской квартирой, в большом
корпусе томятся люди в болезнях и физической нечистоте; быть может,
кто-нибудь не спит и воюет с насекомыми, кто-нибудь заражается рожей или
стонет от туго положенной повязки; быть может, больные играют в карты с
сиделками и пьют водку. В отчетном году было обмануто двенадцать тысяч
человек; все больничное дело, как и двадцать лет назад, построено на
воровстве, дрязгах, сплетнях, кумовство, на грубом шарлатанстве, и больница
по-прежнему представляет из себя учреждение безнравственное и в высшей
степени вредное для здоровья жителей. Он знает, что в палате N 6 за
решетками Никита колотит больных и что Мойсейка каждый день ходит по городу
и собирает милостыню.
С другой же стороны, ему отлично известно, что за последние двадцать
пять лет с медициной произошла сказочная перемена. Когда он учился в
университете, ему казалось, что медицину скоро постигнет участь алхимия и
метафизики, теперь же, когда он читает по ночам, медицина трогает его и
возбуждает в нем удивление и даже восторг. В самом деле, какой неожиданный
блеск, какая революция! Благодаря антисептике делают операции, какие великий
Пирогов считал невозможными даже in spe {в будущем (лат.).}, Обыкновенные
земские врачи решаются производить резекцию коленного сустава, на сто
чревосечений один только смертный случай, а каменная болезнь считается таким
пустяком, что о ней даже не пишут. Радикально излечивается сифилис. А теория
наследственности, гипнотизм, открытия Пастера и Коха, гигиена со
статистикою, а наша русская земская медицина? Психиатрия с ее теперешнею
классификацией болезней, методами распознавания и лечения - это в сравнении
с тем, что было, целый Эльборус. Теперь помешанным не льют на голову
холодную воду и не надевают на них горячечных рубах; их содержат
по-человечески и даже, как пишут в газетах, устраивают для них спектакли и
балы. Андрей Ефимыч знает, что при теперешних взглядах и вкусах такая
мерзость, как палата N б, возможна разве только в двухстах верстах от
железной дороги, в городке, где городской голова и все гласные -
полуграмотные мещане, видящие во враче жреца, которому нужно верить без
всякой критики, хотя бы он вливал в рот расплавленное олово; в другом же
месте публика и газеты давно бы уже расхватали в клочья эту маленькую
Бастилию.
"Но что же? - спрашивает себя Андрей Ефимыч, открывая глаза. - Что же
из этого? И антисептика, и Кох, и на стер, а сущность дела нисколько не
изменилась. Болезненность и смертность все те же. Сумасшедшим устраивают
балы и спектакли, а на волю их все-таки не выпускают. Значит, все вздор и
суета, и разницы между лучшею венскою клиникой и моею больницей, в сущности,
нет никакой".
Но скорбь и чувство, похожее на зависть, мешают ему быть равнодушным.
Это, должно быть, от утомления. Тяжелая голова склоняется к книге, он кладет
под лицо руки, чтобы мягче было, и думает:
"Я служу вредному делу и получаю жалованье от людей, которых обманываю;
я нечестен. Но ведь сам по себе я ничто, я только частица необходимого
социального зла: все уездные чиновники вредны и даром получают жалованье...
Значит, в своей нечестности виноват не я, а время... Родись я двумястами лет
позже, я был бы другим".
Когда бьет три часа, он тушит лампу и уходит в спальню. Спать ему не
хочется.
VIII
Года два тому назад земство расщедрилось и постановило выдавать триста
рублей ежегодно в качестве пособия на усиление медицинского персонала в
городской больнице впредь до открытия земской больницы, и на помощь Андрею
Ефимычу был приглашен городом уездный врач Евгений Федорыч Хоботов. Это еще
очень молодой человек - ему нет и тридцати, - высокий брюнет с широкими
скулами и маленькими глазками; вероятно, предки его были инородцами. Приехал
он в город без гроша денег, с небольшим чемоданчиком и с молодою некрасивою
женщиной, которую он называет своею кухаркой. У этой женщины грудной
младенец. Ходит Евгений Федорыч в фуражке с козырьком и в высоких сапогах, а
зимой в полушубке. Он близко сошелся с фельдшером Сергеем Сергеичем и с
казначеем, а остальных чиновников называет почему-то аристократами и
сторонится их. Во всей квартире у него есть только одна книга - "Новейшие
рецепты венской клиники за 1881 г.". Идя к больному, он всегда берет с собой
и эту книжку. В клубе по вечерам играет он в бильярд, карт же не любит.
Большой охотник; потреблять в разговоре такие слова, как канитель,
мантифолия с уксусом, будет тебе тень наводить и т. п.
В больнице он бывает два раза в неделю, обходит палаты и делает приемку
больных. Совершенное отсутствие антисептики и кровососные банки возмущают
его, но новых порядков он не вводит, боясь оскорбить этим Андрея Ефимыча.
Своего коллегу Андрея Ефимыча он считает старым плутом, подозревает у него
большие средства и втйне завидует ему. Он охотно бы занял его место.
IX
В один из весених вечеров, в конце марта, когда уже на земле не было
снега и в больничном саду пели скворцы, доктор вышел проводить до ворот
своего приятеля почтмейстера. Как раз в это время во двор входил жид
Мойсейка, возвращавшийся с добычи. Он был без шапки и в мелких калошах на
босую ногу и в руках с держал небольшой мешочек с милостыней.
- Дай копеечку, - обратился он к доктору, дрожа от холода и улыбаясь.
Андрей Ефпмыч, который никогда не умел отказывать, подал ему гривенник.
- Как это нехорошо, - подумал он, глядя на его босые ноги с красными
тощими щиколками. - Ведь мокро".
И побуждаемый чувством, похожим на жалость и на брезгливость, он пошел
во флигель вслед за евреем, поглядывая то на его лысину, то на щиколки. При
входе доктора с кучи хлама вскочил Никита и вытянулся.
- Здравствуй, Никита, - сказал мягко Андрей Ефимыч. - Как бы этому
еврею выдать сапоги, что ли, а то простудится.
Слушаю, ваши высокоблагородие. Я доложу смотрителю.
- Пожалуйста. Ты попроси его от моего имени. Скажи, что я просил.
Дверь из сеней в палату была отворена. Иван Дмитрич лежа на кровати и
приподнявшись на локоть, с тревогой прислушивался к чужому голосу и вдруг
узнал доктора. Он весь затрясся от гнева, вскочил и с красным злым лицом, с
глазами навыкате, выбежал на середину палаты.
- Доктор пришел! - крикнул он и захохотал. - Наконец-то! Господа,
поздравляю, доктор удостоивает нас своим визитом! Проклятая гадина! -
взвизгнул он и в исступлении, какого никогда еще не видели в палате, топнул
ногой. - Убить эту гадину! Нет, мало убить! Утопить в отхожем месте!
Андрей Ефимыч, слышащий это, выглянул из сеней в палату и спросил
мягко:
- За что?
- За что? - крикнул Иван Дмитрия, подходя к нему с угрожающим видом и
судорожно запахиваясь в халат, - За что? Вор! - проговорил он с отвращением
и делая губы так, как будто желая плюнуть. - Шарлатан! Палач!
- Успокойтесь, - сказал Андрей Ефимыч, виновато улыбаясь. - Уверяю вас,
я никогда ничего не крал, в остальном же, вероятно, вы сильно
преувеличиваете. Я вижу, что вы на меня сердиты. Успокойтесь, прошу вас,
если можете, и скажите хладнокровно: за что вы сердиты?
- А за что вы меня здесь держите?
- За то, что вы больны.
- Да, болен. Но ведь десятки, сотни сумасшедших гуляют на свободе,
потому что ваше невежество но способно отличить их от здоровых. Почему же я
и вот эти несчастные должны сидеть тут за всех, как козлы отпущения? Вы,
фельдшер, смотритель и вся ваша больничная сволочь в нравственном отношении
неизмеримо ниже каждого из нас, почему же мы сидим, а вы нет? Где логика?
- Нравственное отношение и логика тут ни при чем. Все зависит от
случая. Кого посадили, тот сидит, а кого не посадили, тот гуляет, вот и все.
В том, что я доктор, а вы душевнобольной, нет ни нравственности, ни логики,
а одна только пустая случайность.
- Этой ерунды я не понимаю... - глухо проговорил Иван Дмитрич и сел на
свою кровать.
Мойсейка, которого Никита постеснялся обыскивать в присутствии доктора,
разложил у себя на постели кусочки хлеба, бумажки и косточки и, все еще
дрожа от холода, что-то быстро и певуче заговорил no-еврейскн. Вероятно, он
вообразил, что открыл лавочку.
- Отпустите меня, - сказал Иван Дмитрич, и голос его дрогнул.
- Не могу.
- Но почему же? Почему?
- Потому что это не в моей власти. Посудите, какая польза вам оттого,
если я отпущу вас? Идите. Вас задержат горожане или полиция и вернут назад.
- Да, да, это правда... - проговорил Иван Дмитрич и потер себе лоб. -
Это ужасно! Но что же мне делать? Что?
Голос Ивана Дмитрича и его молодое умное лицо с гримасами понравились
Андрею Ефимычу. Ему захотелось приласкать молодого человека и успокоить его.
Он сел рядом с ним на постель, подумал и сказал:
- Вы спрашиваете, что делать? Самое лучшее в вашем положении - бежать
отсюда. Но, к сожалению, это бесполезно. Вас задержат. Когда общество
ограждает себя от преступников, психических больных и вообще неудобных
людей, то оно непобедимо. Вам остается одно: успокоиться на мысли, что ваше
пребывание здесь необходимо.
- Никому оно не нужно.
- Раз существуют тюрьмы и сумасшедшие дома, то должен же кто-нибудь
сидеть в них. Не вы - так я, не я - так кто-нибудь третий. Погодите, когда в
далеком будущем закончат свое существование тюрьмы и сумасшедшие дома, то не
будет ни решеток на окнах, пи халатов. Конечно, такое время рано или поздно
настанет.
Иван Дмитрич насмешливо улыбнулся.
- Вы шутите, - сказал он, щуря глаза. - Таким господам, как вы и ваш
помощник Никита, нет никакого дела до будущего, но можете быть уверены,
милостивый государь, настанут лучшие времена! Пусть я выражаюсь пошло,
смейтесь, но воссияет заря новой жизни, восторжествует правда, и на нашей
улице будет праздник! Я не дождусь, издохну, но зато чьи-нибудь правнуки
дождутся. Приветствую их от всей души и радуюсь, радуюсь за них! Вперед!
Помогай вам бог, друзья!
Иван Дмитрич с блестящими глазами поднялся и, протягивая руки к окну,
продолжал с волнением в голосе:
- Из-за этих решеток благословляю вас! Да здравствует правда! Радуюсь!
- Я не нахожу особенной причины радоваться, - сказал Андрей Ефимыч,
которому движение Ивана Дмитрича показалось театральным и в то же время
очень поправилось. - Тюрем и сумасшедших домов не будет, и правда, как вы
изволили выразиться, восторжествует, но ведь сущность вещей не изменится,
законы природы останутся все те же. Люди будут болеть, стариться и умирать
так же, как и теперь. Какая бы великолепная заря ни освещала вашу жизнь, все
же в конце концов вас заколотят в гроб и бросят в яму.
- А бессмертие?
- Э, полноте!
- Вы не верите, ну, а я верю. У Достоевского или у Вольтера кто-то
говорит, что если бы не было бога, то его выдумали бы люди. А я глубоко
верю, что если нет бессмертия, то его рано или поздно изобретет великий
человеческий ум.
- Хорошо сказано, - проговорил Андрей Ефимыч, улыбаясь от удовольствия.
- Это хорошо, что вы веруете. С такой верой можно жить припеваючи даже
замуравленному в стене. Вы изволили где-нибудь получить образование?
- Да, я был в университете, но не кончил.
- Вы мыслящий и вдумчивый человек. При всякой обстановке вы можете
находить успокоение в самом себе. Свободное и глубокое мышление, которое
стремится к уразумению жизни, и полное презрение к глупой суете мира - вот
два блага, выше которых никогда не знал человек. И вы можете обладать ими,
хотя бы вы жили за тремя решетками. Диоген жил в бочке, однако же был
счастливее всех царей земных.
- Ваш Диоген был болван, - угрюмо проговорил Иван Дмитрич. - Что вы мне
говорите про Диогена да про какое-то уразумение? - рассердился он вдруг и
вскочил. - Я люблю жизнь, люблю страстно! У меня мания преследования,
постоянный мучительный страх, но бывают минуты, когда меня охватывает жажда
жизни, и тогда я боюсь сойти с ума. Ужасно хочу жить, ужасно!
Он в волнении прошелся по палате и оказал, понизив голос:
- Когда я мечтаю, меня посещают призраки. Ко мне ходят какие-то люди, я
слышу голоса, музыку, и кажется мне, что я гуляю по каким-то лесам, по
берегу моря, и мне так страстно хочется суеты, заботы... Скажите мне, ну что
там нового? - спросил Иван Дмитрич. - Что там?
- Вы про город желаете знать или вообще?
- Ну, сначала расскажите мне про город, а потом вообще.
- Что ж? В городе томительно скучно... Не с ком слова сказать, некого
послушать. Новых людей нет. Впрочем, приехал недавно молодой врач Хоботов.
- Он еще при мне приехал. Что, хам?
- Да, некультурный человек. Странно, знаете ли... Судя по всему, в
наших столицах нет умственного застоя, есть движение, - значит, должны быть
там и настоящие люди, но почему-то всякий раз оттуда присылают к нам таких
людей, что не глядел бы. Несчастный город!
- Да, несчастный город! - вздохнул Иван Дмитрич. и засмеялся. - А
вообще как? Что пишут в газетах и журналах?
В палате было уже темно. Доктор поднялся и стоя начал рассказывать, что
пишут за границей и в России и какое замечается теперь направление мысли.
Иван Дмитрич внимательно слушал и задавал вопросы, но вдруг точно вспомнив
что-то ужасное, схватил себя за голову и лег на постель, спиной к доктору.
- Что с вами? - спросил Андрей Ефимыч.
- Вы от меня не услышите больше ни одного слова! - грубо проговорил
Иван Дмитрич. - Оставьте меня
- Отчего же?
- Говорю вам: оставьте! Какого дьявола?
Андрей Ефимыч пожал плечами, вздохнул и вышел. Проходя через сени, он
сказал:
- Как бы здесь убрать, Никита... Ужасно тяжелым запах!
- Слушаю, ваше высокоблагородие.
"Какой приятный молодой человек! - думал Андрей Ефимыч, идя к себе на
квартиру. - За все время, пока я тут живу, это, кажется, первый, с которым
можно поговорить. Он умеет рассуждать и интересуется именно тем, чем нужно".
Читая и потом ложась спать, он все время думал об Иване Дмитриче, а
проснувшись на другой день утром, вспомнил, что вчера познакомился с умным и
интересным человеком, и решил сходить к нему еще раз при первой возможности.
Х
Иван Дмитрич лежал в такой же позе, как вчера, обхватив голову руками и
поджав ноги. Лица его не было видно.
- Здравствуйте, мой друг, - сказал Андрей Ефимыч. - Вы не спите?
- Во-первых, я вам не друг, - проговорил Иван Дмитрич в подушку, - а
во-вторых, вы напрасно хлопочете: вы не добьетесь от меня ни одного слова.
- Странно... - пробормотал Андрей Ефимыч в смущении. - Вчера мы
беседовали так мирно, но вдруг вы почему-то обиделись и сразу оборвали...
Вероятно, я выразился как-нибудь неловко или, быть может, высказал мысль, не
согласную с вашими убеждениями...
- Да, так я вам и поверю! - сказал Иван Дмитрич, приподнимаясь и глядя
на доктора насмешливо и с тревогой; глаза у него были красны. - Можете идти
шпионить и пытать в другое место, а тут вам нечего делать. Я еще вчера
понял, зачем вы приходили.
- Странная фантазия! - усмехнулся доктор. - Значит, вы полагаете, что я
шпион?
- Да, полагаю... Шпион или доктор, к которому положили меня на
испытание, - это все равно.
- Ах, какой вы, право, извините... чудак! Доктор сел на табурет возле
постели и укоризненно покачал головой.
- Но допустим, что вы правы, - сказал он. - Допустим, что я
предательски ловлю вас на слове, чтобы выдать полиции. Вас арестуют и потом
судят. Но разве в суде и в тюрьме вам будет хуже, чем здесь? А если сошлют
на поселение и даже на каторгу, то разве это хуже, чем сидеть в этом
флигеле? Полагаю, не хуже... Чего же бояться?
Видимо, эти слова подействовали на Ивана Дмитрича. Он покойно сел.
Был пятый час вечера - время, коuда обыкновенно Андрей Ефимыч ходит у
себя по комнатам и Дарьюшка спрашивает его, не пора ли ему пиво пить, на
дворе была тихая, ясная погода.
- А я после обеда вышел прогуляться, да вот и зашел, как видите, -
сказал доктор. - Совсем весна.
- Теперь какой месяц? Март? - спросил Иван Дмитрич.
- Да, конец марта.
- Грязно на дворе?
- Нет, не очень. В саду уже тропинки.
- Теперь бы хорошо проехаться в коляске куда-нибудь за город, - сказал
Иван Дмитрия, потирая свои красные глаза, точно спросонок, - потом вернуться
бы домой в теплый, уютный кабинет и... полечиться у порядочного доктора от
головной боли... Давно уже я не жил по-человечески. А здесь гадко!
Нестерпимо гадко!
После вчерашнего возбуждения он был утомлен и вял и говорил неохотно.
Пальцы у него дрожали, и по лицу видно было, что у него сильно болела
голова.
- Между теплым, уютным кабинетом и этою палатой нет никакой разницы, -
сказал Андрей Ефимыч. - Покой и довольство человека не вне его, а в нем
самом.
- То есть как?
- Обыкновенный человек ждет хорошего или дурного извне, то есть от
коляски и кабинета, а мыслящий от самого себя.
- Идите проповедуйте эту философию в Греции, где тепло и пахнет
померанцем, а здесь она не по климату. С кем это я говорил о Диогене? С
вами, что ли?
- Да, вчера со мной.
- Диоген не нуждался в кабинете и в теплом помещении; там и без того
жарко. Лежи себе в бочке да кушай апельсины и оливки. А доведись ему в
России жить, так он не то что в декабре, а в мае запросился бы в комнату.
Небось скрючило бы от холода.
- Нет. Холод, как и вообще всякую боль, можно но чувствовать. Марк
Аврелий оказал: "Боль есть живое представление о боли: сделай усилие воли,
чтоб изменить это представление, откинь его, перестань жаловаться, и боль
исчезнет". Это справедливо. Мудрец или попросту мыслящий, вдумчивый человек
отличается именно тем, что презирает страдание; он всегда доволен и ничему
не удивляется.
- Значит, я идиот, так как я страдаю, недоволен и удивляюсь
человеческой подлости.
- Это вы напрасно. Если вы почаще будете вдумываться, то вы поймете,
как ничтожно все то внешнее, что волнует нас. Нужно стремиться к уразумению
жизни, в нем - истинное благо.
- Уразумение... - поморщился Иван Дмитрич. - Внешнее, внутреннее...
Извините, я этого не понимаю. Я знаю только, - сказал он, вставая и сердито
глядя на доктора, - я знаю, что бог создал меня из теплой крови и нервов,
да-с! А органическая ткань, если она жизнеспособна, должна реагировать на
всякое раздражение. И я реагирую! На боль я отвечаю криком и слезами, на
подлость - негодованием, на мерзость - отвращением. По-моему, это,
собственно, и называется жизнью. Чем ниже организм, тем он менее
чувствителен и тем слабее отвечает на раздражение, и чем выше, тем он
восприимчивее и энергичнее реагирует на действительность. Как не знать
этого? Доктор, а не знает таких пустяков! Чтобы презирать страдание, быть
всегда довольным и ничему не удивляться, нужно дойти вот до этакого
состояния, - и Иван Дмитрич указал на толстого, заплывшего жиром мужика, -
или же закалить себя страданиями до такой степени, чтобы потерять всякую
чувствительность к ним, то есть, другими словами, перестать жить. Извините,
я не мудрец и не философ, - продолжал Иван Дмитрич, с раздражением, - и
ничего я в этом не понимаю. И не и состоянии рассуждать.
- Напротив, вы прекрасно рассуждаете.
- Стоики, которых вы пародируете, были замечательные люди, но учение их
застыло еще две тысячи лет назад и ни капли не подвинулось вперед и не будет
двигаться, так как оно не практично и не жизненно. Оно имело успех только у
меньшинства, которое проводи! свою жизнь в штудировании и смаковании всяких
учений, большинство же не понимало его. Учение, проповедующее равнодушие к
богатству, удобствам жизни, презрение к страданиям и смерти, совсем
непонятно для громадного большинства, так как это большинство никогда не
знало ни богатства, ни удобств в жизни; а презирать страдания значило бы для
него презирать самую жизнь, так как все существо человека состоит из
ощущений голода, холода, обид, потерь и гамлетовского страха перед смертью.
В этих ощущениях вся жизнь: ею можно тяготиться, ненавидеть ее, но не
презирать. Да, так, повторяю, учение стоиков никогда не может иметь
будущности, прогрессируют же, как видите, от начала века, и сегодня борьба,
чуткость к боли, способность отвечать на раздражение...
Иван Дмитрич вдруг потерял нить мыслей, остановился и досадливо потер
лоб.
- Хотел сказать что-то важное, да сбился, - сказал он. - О чем я? Да!
Так вот я и говорю: кто-то из стоиков продал себя в рабство затем, чтобы
выкупить своего ближнего. Вот видите, значит, и стоик реагировал на
раздражение, так как для такого великодушного акта, как уничтожение себя
ради ближнего, нужна возмущенная, сострадающая душа. Я забыл тут в тюрьме
все, что учил, а то бы еще что-нибудь вспомнил. А Христа взять? Христос
отвечал на действительность тем, что плакал, улыбался, печалился, гневался,
даже тосковал; он не с улыбкой шел навстречу страданиям и не презирал
смерть, а молился в саду Гефсиманском, чтобы его миновала чаша сия.
Иван Дмитрич засмеялся и сел.
- Положим, покой и довольство человека не вне его, а в нем самом, -
сказал он. - Положим, нужно презирать страдания, ничему не удивляться. Но
вы-то на каком основании проповедуете это? Вы мудрец? Философ?
- Нет, я не философ, по проповедовать это должен каждый, потому что это
разумно.
- Нет, я хочу знать, почему вы в деле уразумения, презрения к
страданиям и прочее считаете себя компетентным? Разве вы страдали
когда-нибудь? Вы имеете понятие о страданиях? Позвольте: вас в детстве
секли?
- Нет, мои родители питали отвращение к телесным наказаниям.
- А меня отец порол жестоко. Мой отец был крутой, геморроидальный
чиновник, с длинным носом и желтою шеей. Но будем говорить о вас. Во всю
вашу жизнь до вас никто не дотронулся пальцем, никто вас не запугивал, не
забивал; здоровы вы, как бык. Росли вы под крылышком отца и учились на его
счет, а потом сразу захватили синекуру. Больше двадцати лет вы жили на
бесплатной квартире, с отоплением, с освещением, с прислугой имея притом
право работать, как и сколько вам угодно, хоть ничего не делать. От природы
вы человек ленивый, рыхлый и потому старались складывать свою жизнь так.
чтобы вас ничто но беспокоило и не двигало с места. Дела вы сдали фельдшеру
и прочей сволочи, а сами сидели в тепле да в тишине, копили деньги, книжки
почитывали, услаждали себя размышлениями о разной возвышенной чепухе и (Иван
Дмитрич посмотрел на красный нос доктора) выпивахом. Одним словом, жизни вы
не видели, не знаете ее совершенно, а с действительностью знакомы только
теоретически. А презираете вы страдания и ничему не удивляетесь по очень
простой причине: суета-сует, внешнее и внутреннее, презрение к жизни,
страданиям и смерти, уразумение, истинное благо - все это философия, самая
подходящая для российского лежебока. Видите вы, например, как мужик бьет
жену. Зачем вступаться? Пускай бьет, все равно оба помрут рано или поздно; и
бьющий к тому же оскорбляет побоями не того, кого бьет, а самого себя.
Пьянствовать глупо, неприлично, но пить - умирать, и не пить - умирать.
Приходит баба, зубы болят... Ну, что ж? Боль есть представление о боли и к
тому же без болезней не проживешь на этом свете, все помрем, а потому
ступай, баба, прочь, не мешай мне мыслить и водку пить. Молодой человек
просит совета, что делать, как жить; прежде чем ответить, другой бы
задумался, а тут уж готов ответ: стремись к уразумению или к истинному
благу:
А что такое это фантастическое "истинное благо"? Ответа нет, конечно.
Нас держат здесь за решеткой, гноят, истязуют, но это прекрасно и разумно,
потому что между этою палатой и теплым, уютным кабинетом нет никакой
разницы. Удобная философия: и делать нечего, и совесть чиста, и мудрецом
себя чувствуешь... Нет, сударь, это не философия, не мышление, не широта
взгляда, а лень, факирство, сонная одурь... Да! - опять рассердился Иван
Дмитрич. - Страдание презираете, а небось прищеми вам дверью палец, так
заорете во все горло!
- А может, и не заору, - сказал Андрей Ефимыч, кротко улыбаясь.
- Да, как же! А нот если бы вас трахнул паралич или, положим,
какой-нибудь дурак и наглец, пользуясь своим положением и чипом, оскорбил
вас публично и вы знали бы, что это пройдет ему безнаказанно, - ну, тогда бы
вы поняли, как это отсылать других к уразумению и истинному благу.
- Это оригинально, - сказал Андрей Ефимыч, смеясь от удовольствия и
потирая руки. - Меня приятно поражает в вас склонность к обобщениям, а моя
характеристика, которую вы только что изволили сделать, просто блестяща.
Признаться, беседа с вами доставляет мне громадное удовольствие. Ну-с, я вас
выслушал, теперь и вы благоволите выслушать меня...
XI
Этот разговор продолжался еще около часа и, по-видимому, произвел на
Андрея Ефимыча глубокое впечатление. Он стал ходить во флигель каждый день.
Ходил он туда по утрам и после обеда, и часто вечерняя темнота заставала его
в беседе с Иваном Дмитричем. В первое время Иван Дмитрич дичился его,
подозревал в злом умысле и откровенно выражал свою неприязнь, потом же
привык к нему и свое резкое обращение сменил на снисходительно-ироническое.
Скоро по больнице разнесся слух, что доктор Андрей Ефимыч стал посещать
палату N 6. Никто - ни фельдшер, ни Никита, ни сиделки не могли понять,
зачем он ходил туда, зачем просиживал там по целым часам, о чем разговаривал
и почему не прописывал рецептов. Поступки его казались странными. Михаил
Аверьяныч часто не заставал его дома, чего раньше никогда не случалось, и
Дарьюшка была очень смущена, так как доктор пил пиво уже не в определенное
время и иногда даже запаздывал к обеду.
Однажды, это было уже в конце июня, доктор Хоботов пришел по какому-то
делу к Андрею Ефимычу; не застав его дома, он отправился искать его по
двору; тут ему сказали, что старый доктор пошел к душевнобольным. Войдя во
флигель и остановившись в сенях, Хоботов услышал такой разговор:
- Мы никогда не споемся, и обратить меня в свою веру вам не удастся, -
говорил Иван Дмитрич с раздражением. - С действительностью вы совершенно не
знакомы, и никогда вы не страдали, а только, как пьявица, кормились около
чужих страданий, я же страдал непрерывно со дня рождения до сегодня. Поэтому
говорю откровенно: я считаю себя выше вас и компетентнее во всех отношениях.
Не вам учить меня.
- Я совсем не имею претензии обращать вас в свою веру, - проговорил
Андрей Ефимыч тихо и с сожалением, что его не хотят понять. - И не в этом
дело, мой друг. Дело не в том, что вы страдали, а я нет. Страдания и радости
преходящи; оставим их, бог с ними. А дело в том, что мы с вами мыслим; мы
видим друг в друге людей, которые способны мыслить и рассуждать, и это
делает нас солидарными, как бы различны ни были наши взгляды. Если бы вы
знали, друг мой, как надоели мне всеобщее безумие, бездарность, тупость и с
какою радостью я всякий раз беседую с вами! Вы умный человек, и я
наслаждаюсь вами.
Хоботов отворил на вершок дверь и взглянул в палату; Иван Дмитрич в
колпаке и доктор Андрей Ефимыч сидели рядом на постели. Сумасшедший
гримасничал, вздрагивал и судорожно запахивался в халат, а доктор сидел
неподвижно, опустив голову, и лицо у него было красное, беспомощное,
грустное. Хоботов пожал плечами, усмехнулся и переглянулся с Никитой. Никита
тоже пожал плечами.
На другой день Хоботов приходил во флигель вместе с фельдшером. Оба
стояли в сенях и подслушивали.
- А наш дед, кажется, совсем сдрефил! - сказал Хоботов, выходя из
флигеля.
- Господи, помилуй нас, грешных! - вздохнул благолепный Сергей Сергеич,
старательно обходя лужицы, чтобы не запачкать своих ярко вычищенных сапогов.
- Признаться, уважаемый Евгений Федорыч, я давно уже ожидал этого!