-- Ну, и что же далее? -- вопросили Ивана Северьяныча.
-- Далее действительно все так воспоследовало, как он обещался.
-- Кто обещался?
-- А магнетизер, который это на меня навел: он как обещался от меня пьяного беса отставить, так его и свел, и я с той поры никогда больше ни одной рюмки не пил. Очень он это крепко сделал.
-- Ну-с, а как же вы с князем-то своим за выпущенных лебедей кончили?
-- А я и сам не знаю, как-то очень просто: как от этих цыганов доставился домой, и не помню, как лег, но только слышу, князь стучит и зовет, а я хочу с коника (*28) встать, но никак края не найду и не могу сойти. В одну сторону поползу -- не край, в другую оборочусь -- и здесь тоже краю нет... Заблудил на конике, да и полно!.. Князь кричит: "Иван Северьяныч!" А я откликаюсь: "Сейчас!" -- а сам лазию во все стороны и все не найду края, и наконец думаю: ну, если слезть нельзя, так я же спрыгну, и размахнулся да как сигану как можно дальше, и чувствую, что меня будто что по морде ударило и вокруг меня что-то звенит и сыпется, и сзади тоже звенит и опять сыпется, и голос князя говорит денщику: "Давай огня скорей!"
А я стою, не трогаюсь, потому что не знаю, наяву или во сне я все это над собою вижу, и полагаю, что я все еще на конике до края не достиг; а наместо того, как денщик принес огонь, я вижу, что я на полу стою, мордой в хозяйскую горку с хрусталем запрыгнул и поколотил все...
-- Как же вы это так заблудились?
-- Очень просто: думал, что я, по всегдашнему своему обыкновению, на конике сплю, а я, верно, придя от цыган, прямо на пол лег, да все и ползал, края искал, а потом стал прыгать... и допрыгал до горки. Блуждал, потому этот... магнетизер, он пьяного беса от меня свел, а блудного при мне поставил... Я тут же и вспомнил его слова, что он говорил: "как бы хуже не было, если питье бросить", -- и пошел его искать -- хотел просить, чтобы он лучше меня размагнетизировал на старое, но его не застал. Он тоже много на себя набрал и сам не вынес, и тут же, напротив цыганов, у шинкарки так напился, что и помер.
-- А вы так и остались замагнетизированы?
-- Так и остался-с.
-- И долго же на вас этот магнетизм действовал?
-- Отчего же долго ли? он, может быть, и посейчас действует.
-- А все-таки интересно знать, как же вы с князем-то?.. Неужто так и объяснения у вас никакого не было за лебедей?
-- Нет-с, объяснение было, только не важное. Князь тоже приехал проигравшись и на реванж у меня стал просить. Я говорю:
"Ну уже это оставьте: у меня ничего денег нет".
Он думает, шутка, а я говорю:
"Нет, исправди, у меня без вас большой выход был".
Он спрашивает:
"Куда же, мол, ты мог пять тысяч на одном выходе деть?.."
Я говорю:
"Я их сразу цыганке бросил..."
Он не верит.
Я говорю:
"Ну, не верьте; а я вам правду говорю".
Он было озлился и говорит:
"Запри-ка двери, я тебе задам, как казенные деньги швырять, -- а потом, это вдруг отменив, и говорит: -- Не надо ничего, я и сам такой же, как ты, беспутный".
И он в комнате лег свою ночь досыпать, а я на сеновал тоже опять спать пошел. Опомнился же я в лазарете и слышу, говорят, что у меня белая горячка была и хотел будто бы я вешаться, только меня, слава богу, в длинную рубашку спеленали. Потом выздоровел я и явился к князю в его деревню, потому что он этим временем в отставку вышел, и говорю:
"Ваше сиятельство, надо мне вам деньги отслужить".
Он отвечает:
"Пошел к черту".
Я вижу, что он очень на меня обижен, подхожу к нему и нагинаюсь.
"Что, -- говорит, -- это значит?"
"Да оттрепите же, -- прошу, -- меня, по крайней мере, как следует!"
А он отвечает:
"А почему ты знаешь, что я на тебя сержусь, а может быть, я тебя вовсе и виноватым не считаю".
"Помилуйте, -- говорю, -- как же еще я не виноват, когда я этакую область денег расшвырял? Я сам знаю, что меня, подлеца, за это повесить мало".
А он отвечает:
"А что, братец, делать, когда ты артист".
"Как, -- говорю, -- это так?"
"Так, -- отвечает, -- так, любезнейший Иван Северьяныч, вы, мой полупочтеннейший, артист.
"И понять, -- говорю, -- не могу".
"Ты, -- говорит, -- не думай что-нибудь худое, потому" что и я сам тоже артист".
"Ну, вот это, -- думаю, -- понятно: видно, не я один до белой горячки подвизался".
А он встал, ударил об пол трубку и говорит:
"Что тут за диво, что ты перед ней бросил, что при себе имел, я, братец, за нее то отдал, чего у меня нет и не было".
Я во все глаза на него вылупился.
"Батюшка, мол, ваше сиятельство, помилосердуйте, что вы это говорите, мне это даже слушать страшно".
"Ну, ты, -- отвечает, -- очень не пугайся: бог милостив, и авось как-нибудь выкручусь, а только я за эту Грушу в табор полсотни тысяч отдал".
Я так и ахнул:
"Как, -- говорю, -- полсотни тысяч! за цыганку? да стоит ли она этого, аспидка?"
"Ну, вот это, -- отвечает, -- вы, полупочтеннейший, глупо и не по-артистически заговорили... Как стоит ли? Женщина всего на свете стоит, потому что она такую язву нанесет, что за все царство от нее не вылечишься, а она одна в одну минуту от нее может исцелить".
А я все думаю, что все это правда, а только сам все головою качаю и говорю:
"Этакая, мол, сумма! целые пятьдесят тысяч!"
"Да, да, -- говорит, -- и не повторяй больше, потому что спасибо, что и это взяли, а то бы я и больше дал... все, что хочешь, дал бы".
"А вам бы, -- говорю, -- плюнуть, и больше ничего".
"Не мог, -- говорит, -- братец, не мог плюнуть".
"Отчего же?"
"Она меня красотою и талантом уязвила, и мне исцеленья надо, а то я с ума сойду. А ты мне скажи: ведь правда: она хороша? А? правда, что ли? Есть отчего от нее с ума сойти?.."
Я губы закусил и только уже молча головой трясу:
"Правда, мол, правда!"
"Мне, -- говорит князь, -- знаешь, мне ведь за женщину хоть умереть, так ничего не стоит. Ты можешь ли это понимать, что умереть нипочем?"
"Что же, -- говорю, -- тут непонятного, краса, природы совершенство..."
"Как же ты это понимаешь?"
"А так, -- отвечаю, -- и понимаю, что краса, природы совершенство, и за это восхищенному человеку погибнуть... даже радость!"
"Молодец, -- отвечает мой князь, -- молодец вы, мой почти полупочтеннейший и премногомалозначащий Иван Северьянович! именно-с, именно гибнуть-то и радостно, и вот то-то мне теперь и сладко, что я для нее всю мою жизнь перевернул: и в отставку вышел, и имение заложил, и с этих пор стану тут жить, человека не видя, а только все буду одной ей в лицо смотреть".
Тут я еще ниже спустил голос и шепчу:
"Как, -- говорю, -- будете ей в лицо смотреть? Разве она здесь?"
А он отвечает:
"А то как же иначе? разумеется, здесь".
"Может ли, -- говорю, -- это быть?"
"А вот ты, -- говорит, -- постой, я ее сейчас приведу. Ты артист, -- от тебя я ее не скрою".
И с этим оставил меня, а сам вышел за дверь. Я стою, жду и думаю:
"Эх, нехорошо это, что ты так утверждаешь, что на одно на ее лицо будешь смотреть! Наскучит!" Но в подробности об этом не рассуждаю, потому что как вспомню, что она здесь, сейчас чувствую, что у меня даже в боках жарко становится, и в уме мешаюсь, думаю: "Неужели я ее сейчас увижу?" А они вдруг и входят: князь впереди идет и в одной руке гитару с широкою алой лентой несет, а другою Грушеньку, за обе ручки сжавши, тащит, а она идет понуро, упирается и не смотрит, а только эти ресничищи черные по щекам как будто птичьи крылья шевелятся.
Ввел ее князь, взял на руки и посадил, как дитя, с ногами в угол на широкий мягкий диван; одну бархатную подушку ей за спину подсунул, другую -- под правый локоток подложил, а ленту от гитары перекинул через плечо и персты руки на струны поклал. Потом сел сам на полу у дивана и голову склонил к ее алому сафьяновому башмачку и мне кивает: дескать, садись и ты.
Я тихонечко опустился у порожка на пол, тоже подобрал под себя ноги и сижу, гляжу на нее. Тихо настало так, что даже тощо делается. Я сидел-сидел, индо колени разломило, а гляну на нее, она все в том же положении, а на князя посмотрю: вижу, что он от темноты у себя весь ус изгрыз, а ничего ей не говорит.
Я ему и киваю: дескать, что же вы, прикажите ей петь! А он обратно мне пантомину дает в таком смысле, что, дескать, не послушает.
И опять оба сидим на полу да ждем, а она вдруг начала как будто бредить, вздыхать да похлипывать, и по реснице слезка струит, а по струнам пальцы, как осы, ползают и рокочут... И вдруг она тихо-тихо, будто плачет, запела: "Люди добрые, послушайте про печаль мою сердечную".
Князь шепчет: "Что?"
А я ему тоже шепотом по-французски отвечаю:
"Пти-ком-пе", -- говорю, и сказать больше нечего, а она в эту минуту вдруг как вскрикнет: "А меня с красоты продадут, продадут", -- да как швырнет гитару далеко с колен, а с головы сорвала косынку и пала ничком на диван, лицо в ладони уткнула и плачет, и я, глядя на нее, плачу, и князь... тоже и он заплакал, но взял гитару и точно не пел, а, как будто службу служа, застонал: "Если б знала ты весь огонь любви, всю тоску души моей пламенной", -- да и ну рыдать. И поет и рыдает: "Успокой меня, неспокойного, осчастливь меня, несчастливого". Как он так жестоко взволновался, она, вижу, внемлет сим его слезам и пению и все стала тишать, усмиряться и вдруг тихо ручку из-под своего лица вывела и, как мать, нежно обвила ею его голову...
Ну, тут мне стало понятно, что она его в этот час пожалела и теперь сейчас успокоит и исцелит всю тоску души его пламенной, и я встал потихоньку, незаметно, и вышел.
-- И, верно, тут-то вы и в монастырь пошли? -- вопросил некто рассказчика.
-- Нет-с: еще не тут, а позже, -- отвечал Иван Северьяныч и добавил, что ему еще надлежало прежде много в свете от этой женщины видеть, пока над ней все, чему суждено было, исполнилось, и его зачеркнуло.
Слушатели, разумеется, приступили с просьбою хотя вкратце рассказать им историю Групп, и Иван Северьяныч это исполнил.
15
-- Видите, -- начал Иван Северьяныч, -- мой князь был человек души доброй, но переменчивой. Чего он захочет, то ему сейчас во что бы то ни стало вынь да положи -- иначе он с ума сойдет, и в те поры ничего он на свете за это достижение не пожалеет, а потом, когда получит, не дорожит счастьем. Так это у него и с этой цыганкой вышло, и ее, Грушин, отец и все те ихние таборные цыганы отлично сразу в нем это поняли и запросили с него за нее невесть какую цену, больше как все его домашнее состояние позволяло, потому что было у него хотя и хорошее именьице, но разоренное. Таких денег, какие табор за Грушу назначил, у князя тогда налицо не было, и он сделал для того долг и уже служить больше не мог.
Знавши все эти его привычки, я много хорошего от него не ожидал и для Груши, и так на мое вышло. Все он к ней ластился, безотходно на нее смотрел и дышал, и вдруг зевать стал и все меня в компанию призывать начал.
"Садись, -- говорит, -- послушай".
Я беру стул, сажусь где-нибудь поближе к дверям и слушаю. Так и часто доводилось: он, бывало, ее попросит петь, а она скажет:
"Перед кем я стану петь! Ты, -- говорит, -- холодный стал, а я хочу, чтобы от моей песни чья-нибудь душа горела и мучилась".
Князь сейчас опять за мною и посылает, и мы с ним двое ее и слушаем; а потом Груша и сама стала ему напоминать, чтобы звать меня, и начала со мною обращаться очень дружественно, и после ее пения не раз у нее в покоях чай пил вместе с князем, но только, разумеется, или за особым столом, или где-нибудь у окошечка, а если когда она одна оставалась, то завсегда попросту рядом с собою меня сажала. Вот так прошло сколько времени, а князь все смутнее начал становиться и один раз мне и говорит:
"А знаешь что, Иван Северьянов, так и так, ведь дела мои очень плохи".
Я говорю:
"Чем же они плохи? Слава богу, живете как надо, и все у вас есть".
А он вдруг обиделся.
"Как, -- говорит, -- вы, мой полупочтеннейший, глупы, "все есть"? что же это такое у меня есть?"
Да все, мол, что нужно".
"Неправда, -- говорит, -- я обеднел, я теперь себе на бутылку вина к обеду должен рассчитывать. Разве это жизнь? Разве это жизнь?"
"Вот, -- думаю, -- что тебя огорчает", -- и говорю:
"Ну, если когда вина недостача, еще не велика беда, потерпеть можно, зато есть что слаще и вина и меду".
Но он понял, что я намекаю на Грушу, и как будто меня устыдился, и сам ходит, рукою машет, а сам говорит:
"Конечно... конечно... разумеется... но только... Вот я теперь полгода живу здесь и человека у себя чужого не видал..."
"А зачем, мол, он вам, чужой-то человек, когда есть душа желанная?"
Князь вспыхнул.
"Ты, -- говорит, -- братец, ничего не понимаешь: все хорошо одно при другом".
"А-га! -- думаю, -- вот ты что, брат, запел?" -- и говорю:
"Что же, мол, теперь делать?"
"Давай, -- говорит, -- станем лошадьми торговать. Я хочу, чтобы ко мне опять ремонтеры и заводчики ездили".
Пустое это и не господское дело лошадьми торговать, но, думаю, чем бы дитя ни тешилось, абы не плакало, и говорю: "Извольте".
И начали мы с ним заводить ворок. Но чуть за это принялись, князь так и унесся в эту страсть: где какие деньжонки добудет, сейчас покупать коней, и все берет, хватает зря; меня не слушает... Накупили обельму (*29), а продажи нет... Он сейчас же этого не стерпел и коней бросил да давай что попало городить: то кинется необыкновенную мельницу строить, то шорную мастерскую завел, и все от всего убытки и долги, а более всего расстройство в характере... Постоянно он дома не сидит, а летает то туда, то сюда да чего-то ищет, а Груша одна и в таком положении... в тягости. Скучает. "Мало, -- говорит, -- его вижу", -- а перемогает себя и великатится; чуть заметит, что он день-другой дома заскучает, сейчас сама скажет:
"Ты бы, -- говорит, -- изумруд мой яхонтовый, куда-нибудь поехал, прогулялся, что тебе со мною сидеть: я проста, неученая".
Этих слов он, бывало, сейчас застыдится, и руки у нее целует, и дня-два-три крепится, а зато потом как выкатит, так уже и завьется, а ее мне заказывает.
"Береги, -- говорит, -- ее, полупочтенный Иван Северьянов, ты артист, ты не такой, как я, свистун, а ты настоящий, высокой степени артист, и оттого ты с нею как-то умеешь так говорить, что вам обоим весело, а меня от этих "изумрудов яхонтовых" в сон клонит".
Я говорю:
"Почему же это так? ведь это слово любовное".
"Любовное, -- отвечает, -- да глупое и надоедное".
Я ничего не ответил, а только стал от этого времени к ней запросто вхож: когда князя нет, я всякий день два раза на день ходил к ней во флигель чай пить и как мог ее развлекал.
А развлекать было оттого, что она, бывало, если разговорится, все жалуется:
"Милый мой, сердечный мой друг Иван Северьянович, -- возговорит, -- ревность меня, мой голубчик, тягостно мучит".
Ну, я ее, разумеется, уговариваю:
"Чего, -- говорю, -- очень мучиться: где он ни побывает, все к тебе воротится".
А она всплачет, и руками себя в грудь бьет, и говорит:
"Нет, скажи же ты мне... не потаи от меня, мой сердечный друг, где он бывает?"
"У господ, -- говорю, -- у соседей или в городе".
"А нет ли, -- говорит, -- там где-нибудь моей с ним разлучницы? Скажи мне: может, он допреж меня кого любил и к ней назад воротился, или не задумал ли он, лиходей мой, жениться?" -- А у самой при этом глаза так и загорятся, даже смотреть ужасно.
Я ее утешаю, а сам думаю:
"Кто его знает, что он делает", -- потому что мы его мало в то время и видели.
Вот как вспало ей это на мысль, что он жениться хочет, она и ну меня просить:
"Съезди, такой-сякой, голубчик Иван Северьянович, в город; съезди, доподлинно узнай о нем все как следует и все мне без потайки выскажи".
Пристает она с этим ко мне все больше и больше и до того меня разжалобила, что думаю:
"Ну, была не была, поеду. Хотя ежели что дурное об измене узнаю, всего ей не выскажу, но посмотрю и приведу дело в ясность".
Выбрал такой предлог, что будто бы надо самому ехать лекарств для лошадей у травщиков набрать, и поехал, но поехал не спроста, а с хитрым подходом.
Груше было неизвестно и людям строго-настрого наказано было от нее скрывать, что у князя, до этого случая с Грушею, была в городе другая любовь -- из благородных, секретарская дочка Евгенья Семеновна. Известная она была во всем городе большая на фортепьянах игрица, и предобрая барыня, и тоже собою очень хорошая, и имела с моим князем дочку, но располнела, и он ее, говорили, будто за это и бросил. Однако, имея в ту пору еще большой капитал, он купил этой барыне с дочкою дом, и они в том доме доходцами и жили. Князь к этой к Евгенье Семеновне, после того как ее наградил, никогда не заезжал, а люди наши, по старой памяти, за ее добродетель помнили и всякий приезд все, бывало, к ней захаживали, потому что ее любили и она до всех до наших была ужасно какая ласковая и князем интересовалась.
Вот я приехал в город прямо к ней, к этой доброй барыне, и говорю:
"Я, матушка Евгенья Семеновна, у вас остановился".
Она отвечает:
"Ну что же; очень рада. Только отчего же, -- говорит, -- ты к князю не едешь, на его квартиру?"
"А разве, -- говорю, -- он здесь, в городе?"
"Здесь, -- отвечает. -- Он уже другая неделя здесь и дело какое-то заводит".
"Какое, мол, еще дело?"
"Фабрику, -- говорит, -- суконную в аренду берет".
"Господи! мол, еще что такое он задумал?"
"А что, -- говорит, -- разве это худо?"
"Ничего, -- говорю, -- только что-то мне это удивительно".
Она улыбается.
"Нет, а ты, -- говорит, -- вот чему подивись, что князь мне письмо прислал, чтобы я нынче его приняла, что он хочет на дочь взглянуть".
"И что же, -- говорю, -- вы ему, матушка Евгенья Семеновна, разрешили?"
Она пожала плечами и отвечает:
"Что же, пусть приедет, на дочь посмотрит", -- и с этим вздохнула и задумалась, сидит спустя голову, а сама еще такая молодая, белая да вальяжная, а к тому еще и обращение совсем не то, что у Груши... та ведь больше ничего, как начнет свое "изумрудный да яхонтовый", а эта совсем другое... Я ее и взревновал.
"Ох, -- думаю себе, -- как бы он на дитя-то как станет смотреть, то чтобы на самое на тебя своим несытым сердцем не глянул! От сего тогда моей Грушеньке много добра не воспоследует". И в таком размышлении сижу я у Евгеньи Семеновны в детской, где она велела няньке меня чаем поить, а у дверей вдруг слышу звонок, и горничная прибегает очень радостная и говорит нянюшке:
"Князенька к нам приехал!"
Я было сейчас же и поднялся, чтобы на кухню уйти, но нянюшка Татьяна Яковлевна разговорчивая была старушка из московских: страсть любила все высказать и не захотела через это слушателя лишиться, а говорит:
"Не уходи, Иван Голованыч, а пойдем вот сюда в гардеробную, за шкапу сядем, она его сюда ни за что не поведет, а мы с тобою еще разговорцу проведем".
Я и согласился, потому что, по разговорчивости Татьяны Яковлевны, надеялся от нее что-нибудь для Груши полезное сведать, и как от Евгеньи Семеновны мне был лодиколонный пузыречек рому к чаю выслан, а я сам уже тогда ничего не пил, то и думаю: подпущу-ка я ей, божьей старушке, в чаек еще вот этого разговорцу из пузыречка, авось она, по благодати своей, мне тогда что-нибудь и соврет, чего бы без того и не высказала.
Удалились мы из детской и сидим за шкапами, а эта шкапная комнатка была узенькая, просто сказать -- коридор, с дверью в конце, а та дверь как раз в ту комнату выходила, где Евгенья Семеновна князя приняла, и даже к тому к самому дивану, на котором они сели. Одним словом, только меня от них разделила эта запертая дверь, с той стороны материей завешенная, а то все равно будто я с ними в одной комнате сижу, так мне все слышно.
Князь как вошел, и говорит:
"Здравствуй, старый друг! испытанный!"
А она ему отвечает:
"Здравствуйте, князь! Чему я обязана?"
А он ей:
"Об этом, -- говорит, -- после поговорим, а прежде дай поздороваться и позволь в головку тебя поцеловать, -- и мне слышно, как он ее в голову чмокнул и спрашивает про дочь. Евгенья Семеновна отвечает, что она, мол, дома.
"Здорова?"
"Здорова", -- говорит.
"И выросла небось?"
Евгенья Семеновна рассмеялась и отвечает:
"Разумеется, -- говорит, -- выросла".
Князь спрашивает:
"Надеюсь, что ты мне ее покажешь?"
"Отчего же, -- отвечает, -- с удовольствием", -- и встала с места, вошла в детскую и зовет эту самую няню, Татьяну Яковлевну, с которою я угощаюсь.
"Выведите, -- говорит, -- нянюшка, Людочку к князю".
Татьяна Яковлевна плюнула, поставила блюдце на стол и говорит:
"О, пусто бы вам совсем было, только что сядешь, в самый аппетит, с человеком поговорить, непременно и тут отрывают и ничего в свое удовольствие сделать не дадут! -- и поскорее меня барыниными юбками, которые на стене висели, закрыла и говорит: -- "Посиди", -- а сама пошла с девочкой, а я один за шкапами остался и вдруг слышу, князь девочку раз и два поцеловал и потетешкал на коленах и говорит:
"Хочешь, мой анфан [дитя (франц.)], в карете покататься?"
Та ничего не отвечает; он говорит Евгенье Семеновне:
"Же ву при [я вас прошу (франц.)], -- говорит, -- пожалуйста, пусть она с нянею в моей карете поездит, покатается".
Та было ему что-то по-французскому, дескать, зачем и пуркуа, но он ей тоже вроде того, что, дескать, "непременно надобно", и этак они раза три словами перебросились, и потом Евгенья Семеновна нехотя говорит нянюшке:
"Оденьте ее и поезжайте".
Те и поехали, а эти двоичкой себе остались, да я у них под сокрытьем на послухах, потому что мне из-за шкапов и выйти нельзя, да и сам себе я думал: "Вот же когда мой час настал и я теперь настоящее исследую, что у кого против Груши есть в мыслях вредного?"
16
-- Пустившись на этакое решение, чтобы подслушивать, я этим не удовольнился, а захотел и глазком что можно увидеть и всего этого достиг: стал тихонечко ногами на табуретку и сейчас вверху дверей в пазу щелочку присмотрел и жадным оком приник к ней. Вижу, князь сидит на диване, а барыня стоит у окна, и, верно, смотрит, как ее дитя в карету сажают.
Карета отъехала, и она оборачивается и говорит:
"Ну, князь, я все сделала, как вы хотели: скажите же теперь, что у вас за дело такое ко мне?"
А он отвечает:
"Ну что там дело!.. дело не медведь, в лес не убежит, а ты прежде подойди-ка сюда ко мне: сядем рядом, да поговорим ладом, по-старому, по-бывалому".
Барыня стоит, руки назад, об окно опирается и молчит, а сама бровь супит. Князь просит:
"Что же, -- говорит, -- ты: я прошу, -- мне говорить с тобой надо".
Та послушалась, подходит, он сейчас, это видя, опять шутит:
"Ну, мол, посиди, посиди, по-старому", -- и обнять ее хотел, но она его отодвинула и говорит:
"Дело, князь, говорите, дело: чем я могу вам служить?"
"Что же это, -- спрашивает князь, -- стало быть, без разговора все начистоту выкладать?"
"Конечно, -- говорит, -- объясняйте прямо, в чем дело? мы ведь с вами коротко знакомы, -- церемониться нечего".
"Мне деньги нужны", -- говорит князь.
Та молчит и смотрит.
"И не много денег", -- молвил князь.
"А сколько?"
"Теперь всего тысяч двадцать".
Та опять не отвечает, а князь и ну расписывать, -- что: "Я, -- говорит, -- суконную фабрику покупаю, но у меня денег ни гроша нет, а если куплю ее, то я буду миллионер; я, -- говорит, -- все переделаю, все старое уничтожу и выброшу и начну яркие сукна делать да азиатам в Нижний продавать. Из самой гадости, говорит, вытку, да ярко выкрашу, и все-пойдет, и большие деньги наживу, а теперь мне только двадцать тысяч на задаток за фабрику нужно".
Евгенья Семеновна говорит:
"Где же их достать?"
А князь отвечает:
"Я и сам не знаю, но надо достать, а потом расчет у меня самый верный: у меня есть человек -- Иван Голован, из полковых конэсеров, очень неумен, а золотой мужик -- честный, и рачитель, и долго у азиатов в плену был и все их вкусы отлично знает, а теперь у Макария стоит ярмарка, я пошлю туда Голована заподрядиться и образцов взять, и задатки будут... тогда... я, первое, сейчас эти двадцать тысяч отдам..."
И он замолк, а барыня помолчала, воздохнула и начинает:
"Расчет, -- говорит, -- ваш, князь, верен".
"Не правда ли?"
"Верен, -- говорит, -- верен; вы так сделаете: вы дадите за фабрику задаток, вас после этого станут считать фабрикантом; в обществе заговорят, что ваши дела поправились..."
"Да".
"Да; и тогда..."
"Голован наберет у Макария заказов и задатков, и я верну долг и разбогатею".
"Нет, позвольте, не перебивайте меня: вы прежде поднимите всем этим на фу-фу предводителя, и пока он будет почитать вас богачом, вы женитесь на его дочери и тогда, взявши за ней ее приданое, в самом деле разбогатеете".
"Ты так думаешь?" -- говорит князь.
А барыня отвечает:
"А вы разве иначе думаете?"
"А ну, если ты, -- говорит, -- все понимаешь, так дай бог твоими устами да нам мед пить".
"Нам?"
"Конечно, -- говорит, -- тогда всем нам будет хорошо: ты для меня теперь дом заложишь, а я дочери за двадцать тысяч десять тысяч процента дам".
-- Барыня отвечает:
"Дом ваш: вы ей его подарили, вы и берите его, если он вам нужен".
Он было начал, что: "Нет, дескать, дом не мой; а ты ее мать, я у тебя прошу... разумеется, только в таком случае, если ты мне веришь..."
А она отвечает:
"Ах, полноте, -- говорит, -- князь, то ли я вам, -- говорит, -- верила! Я вам жизнь и честь свою доверяла".
"Ах да, -- говорит, -- ты про это... Ну, спасибо тебе, спасибо, прекрасно... Так завтра, стало быть, можно прислать тебе подписать закладную?"
"Присылайте, -- говорит, -- я подпишу".
"А тебе не страшно?"
"Нет, -- говорит, -- я уже то потеряла, после чего мне нечего бояться".
"И не жаль? говори: не жаль? верно, еще ты любишь меня немножечко? Что? или просто сожалеешь? а?"
Она на эти слова только засмеялась и говорит:
"Полноте, князь, пустяки болтать. Не хотите ли вы, лучше я велю вам моченой морошки с сахаром подать? У меня она нынче очень вкусная".
Он, должно быть, обиделся: не того, видно, совсем ожидал -- встает и улыбается:
"Нет, -- говорит, -- кушай сама свою морошку, а мне теперь не до сладостей. Благодарю тебя и прощай", -- и начинает ей руки целовать, а тем временем как раз и карета назад возвратилась.
Евгенья Семеновна и подает ему на прощанье руку, а сама говорит:
"А как же вы с вашей черноокой цыганкой сделаетесь?"
А он себя вдруг рукой по лбу и вскрикнул:
"Ах, и вправду! какая ты всегда умная! Хочешь верь, хочешь не верь, а я всегда о твоем уме вспоминаю, и спасибо тебе, что ты мне теперь про этот яхонт напомнила!"
"А вы, -- говорит, -- будто про нее так и позабыли?"
"Ей-богу, -- говорит, -- позабыл. И из ума вон, а ее, дуру, ведь действительно надо устроить".
"Устраивайте, -- отвечает Евгенья Семеновна, -- только хорошенечко: она ведь не русская прохладная кровь с парным молоком, она не успокоится смирением и ничего не простит ради прошлого".
"Ничего, -- отвечает, -- как-нибудь успокоится".
"Она любит вас, князь? Говорят, даже очень любит?"
"Страсть надоела; но, слава богу, на мое счастье, они с Голованом большие друзья".
"Что же вам из этого?" -- спрашивает Евгенья Семеновна.
"Ничего; дом им куплю и Ивана в купцы запишу, перевенчаются и станут жить".
А Евгенья Семеновна покачала головою и, улыбнувшись, промолвила:
"Эх вы, князенька, князенька, бестолковый князенька: где ваша совесть?"
...Ни одной женской судьбе не посвятили древнерусские летописцы столько сочувственных страниц, как полоцкой княжне - красавице Рогнеде. (ок. 960 — 1000). Княжна Рогнеда жила в Полоцке вместе с отцом — князем Рогволодом, матерью и братьями. Знатное происхождение, могущественное положение и богатства отца, яркая внешность, неистребимое жизнелюбие и страстность великолепной Рогнеды — все, казалось, сулило ей любовь, преклонение, обожание, счастье. Но эти упования рухнули в одночасье. Вовлечённая в поток бурных событий, прекрасная и гордая Рогнеда стала жертвой непримиримого политического столкновения и мужского соперничества двух родных братьев — Ярополка и Владимира Святославичей. В последней трети Х века Рогволод, отец Рогнеды, был одним из самых влиятельных князей Древней Руси, о котором летописи сообщают, что он «держащю и владеющю и княжащю Полотьскую землю».
Полоцкая земля, которой вполне законно, по наследству, владел Рогволод, находилась в середине между Киевским и Новгородским княжествами — владениями Ярополка и Владимира. По Полоцкой земле проходил «великий путь«из варяг в греки» — торговая артерия., жизненно необходимая как для северо-западных, так и для южных областей Древней Руси. Стремясь отнять друг у друга престол, братья-князья Святославичи искали союза с Рогволодом. Но не только политические и экономические соображения были тому причиной. Оба юных соперника желали взять в жены дочь полоцкого князя, прекрасную Рогнеду.
Первым к Рогволоду отправил своих послов сватать его дочь Рогнеду Ярополк. Ярополк был старшим сыном великого князя Святослава Игоревича. Перед своим последним дунайским походом Святослав дал ему стол в Киеве, среднему сыну Олегу выделил древлянскую землю со стольным городом Овручем, а младшего его сына Владимира, по совету Добрыни, выпросили себе новгородцы. Через несколько лет после смерти отца между старшими братьями Святославичами началась борьба, в результате которой Олег погиб во время взятия киевлянами города Овруча.
Когда весть об этом пришла в Новгород, Добрыня, чтобы спасти своего юного племянника, четырнадцатилетнего княжича Владимира, бежал с ним за море.
Но уже через два года возмужавший Владимир вернулся в Новгород с варяжской дружиной, прогнал из города посадников Ярополка, объявив, что будет вести борьбу за великое княжение. Тогда же, прослышав о необычайной красоте дочери полоцкого князя Рогнеде, он решил отбить у Ярополка невесту.
Созданному из мыслей,
Летящих из неведомых пустот,
Миг сознания радостно-тяжек…
Из частичек мельчайших
Собранный
В непостижимое Живое,
Называемое сердцем,
Мозгом, телом трепетным,
Мечется он между «да» и «нет»…
Узок диапазон, лупит «нет»
Многомиллионным способом,
Загоняя туда, где «хорошо»…
Скалит зубы со всех сторон «плохо»,
Шепчет – «Терпи,
Я отниму у тебя
Молодость, силу, подвижность,
Повезёт – станешь дряблым, и
Развалишься благополучно,
Твои частички нужны,
Очень нужны,
Свежим соискателям
Жизни…»