Главная » 2020 » Октябрь » 14 » Близнец Виктор. ДРЕВЛЯНЕ. 004. Ванчес. Конек-Горбунок
03:27
Близнец Виктор. ДРЕВЛЯНЕ. 004. Ванчес. Конек-Горбунок


 

И один из мужиков, ухватив помертвевшего Ксаверия за подбородок, вмиг свернул ему голову набок.
Санька видел, как лесорубы, дружно навалившись, быстро скрутили, точно жеребца, Ксаверия, который вдруг оскалился и весь напрягся, будто стальная пружина, как сильно задрожала его рука, как зашипел, коснувшись гнойной опухоли, накаленный прут.
Санька отвернулся, и что-то сразу сжалось у него внутри от жгучей и нестерпимой боли.
«А-а-а!»— сильно взвыл Ксаверий, разорвав осеннюю тишину на мелкие кусочки. «А-а-а!»—отозвалось эхо на полянах и в лощинах, и с шорохом сорвались с дубов и полетели на землю холодные листья. «А-а-ай!» — задрожало у Саньки под коленками.
Сколько стоял Санька в оцепенении, трудно сказать. Когда немного спустя он пришел в себя, на лбу его выступили капли холодного пота. Парень со страхом посмотрел на Ксаверия, а тот сидел бледнее снега, глаза его были закрыты, на густых влажных ресницах повисли две тяжелые, дрожащие слезинки. Повязка, почерневшая от запекшейся крови, глубоко врезалась в руку, чуть повыше локтя.
— Иди в курень, Ксаверий. Отлежись немного. Это сказал самый лохматый и самый сильный лесоруб, напоминавший цыгана. Сказал глухим и властным голосом, сказал так, как привык говорить, по-видимому, всегда. Внешне он казался Саньке упрямым, грубым, крепко сбитым: крутая, широкая спина с ложбинкой посредине, большие лопасти тяжелых рук, непослушная шевелюра, черная, как смола, она блестела, словно кто-то густо смазал ее маслом,— все это заставляло проникаться к нему особым уважением. А еще
приметил Санька, будто глаза у лохматого лесоруба немного хмельные, с горячим блеском, и смотрит он на мир из-под своих густых, чуть-чуть взъерошенных бровей немного вызывающе: «А ну, сгинь, вражья сила!» Лесорубы обращались с ним весьма учтиво, величая его Макаром Ивановичем, а между собой называли попросту — Отченаш.
«Не иначе как он здесь за самого главного, пана начальника»,— решил Санька.
Отченаш кивнул головой, и лесорубы, взяв под руки сгорбившегося Ксаверия, медленно повели его в курень.
А потом мужики задымили самодельными ореховыми трубками, которые в народе называют носогрейками.
— Н-да,— заметил одноухий.— Не вовремя привязалась хворь.
— Она всегда не вовремя.
— Не говори. Если работы мало, то и поболеть не грех. А сейчас... не до болячек. Такой наряд — только руки давай, а тут волчанка...
И вдруг Отченаш, выпустив кольцами дым, резко повернулся и, обратившись к Саньке, сказал:
— Чего стоишь, как столб? Садись. Небось на работу наниматься пришел?
Недаром говорят: счастье, глядишь, и обманет, а горе — никогда. Вот и сейчас: выбыл человек из артели, кто знает, может, и ненадолго, но, как нарочно, в самое горячее время, когда подвалил выгодный наряд. Зато повезло Саньке: взяли его вместо Ксаверия, взяли сразу, даже не спросили, кто он.  Солнечные лучи наискось прорезывали густые ветки сосен; утренний туман тянулся понизу и, набредая на острые солнечные блики, взбираясь вверх, медленно разматывал длинные космы лохматых болотных испарений. Продутый ветрами, лес немного посветлел, ярче обозначились холмы и глубокие овраги; каждое дерево, каждый куст стали просматриваться, и теперь далеко был виден возвышающийся среди зарослей багряный шатер перезревшей рябины, ослепительно-белый частокол стройных берез, пышное убранство отжелтевшего клена... Лесорубы, замешкавшись возле огня, сейчас торопились на свой участок. Быстро разобрав топоры, пилы и другие необходимые инструменты, они потянулись длинной цепочкой от своего куреня. И Санька поплелся за ними. Ему было и тревожно и интересно идти за этой бородатой толпой, которая двигалась, медленно шаркая лаптями по сухой опавшей листве. Паренек слушал разговор бывалых лесорубов, они то и дело повторяли одно и то же: «Ванчес...» , «Годится на ванчес...», «Триста кубов ванчеса...» Санька не знал, что значит — ванчес, но, судя по тому, как лесорубы произносят это слово, легко догадался: они говорят, наверное, о чем-то значительном, очень важном, без которого никто не мыслит себе ни жизни, ни своего заработка.
Прошли несколько участков сплошь вырубленного леса, где торчали свежие, пахнущие смолой пни. Они торчали густо, как ульи-колоды на поповской пасеке; то тут, то там в беспорядке валялись стволы, очищенные от коры, высокие кучи сваленных веток с сухими, слежавшимися листьями. Артель миновала нетронутый сосновый участок, направившись к сметанному лесу.
«Куда они идут и что они будут сегодня делать?» — подумал Санька, не решаясь об этом спросить. Он старался не мозолить лесорубам глаза, с любопытством слушал разговор, пытаясь разобраться в самом важном. Как и все из семьи Фомы Гавриловича, он был малый способный и сообразительный, имел добрую мужскую хватку. Только два года пришлось Саньке ходить в церковноприходскую школу, где учились дети состоятельных родителей, то есть таких, которые могли поднести попу гуся за науку, а детей своих обеспечить обувью на зиму. В этой школе (она занимала темную, как подвал, церковную ризницу) обучение было совместное. Обычно учитель — «един во трех лицех» — вел сразу три класса, которые размещались так: на первых скамьях — новички (аз-буки), за ними —средняя группа, а на задних скамьях — старшая. Такое обучение было удобным для хорошо развитых детей. Пока учитель словесности и математики разъяснял ребятам дроби, Санька, находящийся в самой младшей группе, мотал на ус эту мудрость, быстро раскладывал целые числа на четвертые и на восьмые доли, и раньше всех поднимал руку. Но больше всего мальчуган любил уроки словесности. Грустные стихотворения Никитина, Кольцова, Некрасова были очень близки и понятны ему; крестьянская печаль и нищета глубоко запали в его детскую душу.

 

 Душный воздух, дым лучины,
Под ногами сор,
Сор на лавках, паутины
По углам узор;
Закоптелые палати,
Черствый хлеб, вода,
Кашель пряхи, плач дитяти...
О, нужда, нужда!

     Эти строчки не надо было зубрить. Они запоминались сами. И когда его вызывали к доске, он читал это грустное произведение, как молитву о хлебе насущном. Стихотворения и сказки из «Родной речи» волновали Саньку еще и потому, что были написаны не мужицкий языком, на котором обычно объяснялись сапожники плакальщицы, швеи, его мать и дед; они были написаны по-городскому, на ученый книжный лад. И мальчугану тогда казалось, что «Родная речь» существует для людей высшего класса, для тех, кто наслаждается жизнью, — для купцов, приказчиков, околодочных. А ему, Саньке, ну хотя бы стать писарем в земской управе. А чего? Работа чистая, панская...                                                                                           За преуспеяние в первую же осень пересадили его на среднюю скамью, а на второй год он сидел возле серо-зеленого пристенка ризницы — уже в старшей группе.
Священник, который учил слепых агнцев закону божьему, уже в который раз повторял: «Из тебя, сын мой, вырастет златоустый псаломщик». Любил батюшка  своего прилежного отрока потому, что стоило ему прочитать весьма запутанную родословную Христову, как тут же подымается будущий псаломщик, руки по швам, глаза в потолок, и чешет, как заправский пономарь, слово в слово:
— Авраам родил Исаака, Исаак родил Фареса, Фарес родил Есрома, Есром родил...— И так далее — до Иосифа, мужа Марии, которая подарила миру Иисуса Христа.
— Учитесь, бараны вифлеемские, у этого послушника! — гремел святой отец на запуганную братию.— У кого в груди непорочное сердце, тот неколебимо будет идти по праведной стезе.
Но не пришлось холопу выйти на праведный путь. Однажды возле трактира он случайно набрел на мертвецки пьяного батюшку — и попутал его бес! — снял со святого отца золотой крест и нацепил поповскому бычку на рога( об этом узнали в школе, а потом и в селе). За такое святотатство не пощадил батюшка своего послушника, самого способного ученика. Огрел изо всей силы линейкой, цепко ухватил за длинные волосы и вниз головой вытолкнул за порог.
— Смотрите, олухи царя небесного, как изгоняют из рая свиней! — сказал святой отец. Этим единственным ударом колена под зад батюшка навеки отлучил богохульника и от школы и от церкви, ибо малый уже не мог поверить в святость креста, побывавшего на рогах бычка.
Словом, Санька был парень смекалистый. Вот и сейчас, идя следом за лесорубами, он понял: сегодня будут рубить не все породы подряд, а выборочно — одни дубы. И не какие-нибудь, а ровные, высокие, без сучков и задоринок,— словом, самые лучшие. Именно этот дуб и пойдет на ванчес.
Так, за разговорами, и дошли они до своего участка. Санька осмотрелся — прекрасное место. От рыжекудрых дубов, от желтых верхушек кленов, купающихся в солнечных лучах, как будто бы струилось мягкое и тихое сияние; казалось, что лес объят пожаром,-—так спокойно и торжественно полнился он царственной тишиной, и от всего этого на душе становилось легко и ясно. Но наслаждаться осенней красотой было некогда— Отченаш обронил только одну фразу, и артель быстро разделилась на группы.
Санька, одноухий и еще несколько лесорубов пошли за Макаром Ивановичем.
Что в жизни человека полдня? Кое-кто и целый день проспит под грушей, поленившись согнать муху со своего носа. А Санька за это время постиг целую библию лесорубничества. Впервые он увидел, как выбирают место для валки дерева. Это, брат ты мой, не простая штука — свалить столетний дуб. Не просто бери да секи под корень. Надо так положить его, чтоб эта кряжистая громада, падая на землю, не перебила себе хребет и не повредила соседних деревьев.
Вот почему, прежде чем рубить дерево, отойдет Отченаш в сторону, постоит немного, прищурит правый глаз, словно примеривается или спрашивает хмурого великана: «С какой стороны обвевали тебя ветры? Куда свисают тяжелые ветки? И есть ли полянка там, куда тебя клонило в непогоду?» Поразмыслив так, Отченаш показывает пальцем: «Туда!» Значит, туда, где прогалина, надо повалить старикана. Но это еще не все. Упрям и своенравен дуб-столеток. Ты ему предлагаешь: «Давай-ка ложись за ветром, к югу», — а он возмет да и шарахнет против ветра, на север, привалив, своей огромной тяжестью лесорубов,— разве мало их, как муравьев, погибло под дубовыми стволами? А чтоб. этого не случилось, наматывай, брат, на ус дедовскую науку. Если дерево валишь по направлению к солнцу, то с той же стороны и начинай пилить. Подпилил  много — еще ниже подрубай комель, чтоб свободно ложилось дерево. А уж потом заходи с теневой стороны и пили до самой сердцевины, только не забудь вовремя подбивать клинья и наклоняй, наклоняй его к солнцу. Смотри, может, и треножник надо подставить для упора, если ствол имеет плохой наклон или ветер ему мешает.
Впервые увидел Санька, как медленно падает дуб в тихое зарево осени, и невольно залюбовался.
Все глубже и глубже входит пила, ствол, толстый, как башня, почти совсем распилен, а дуб стоит, не шелохнется. Раскинул вокруг себя (саженей на двадцать) ветки, задрав в небо свою лохматую голову из полыхающей листвы. Он останавливает ветры, он разгоняет тучи, как будто ему и дела нет до маленьких быстрых человечков, что ползают внизу. Но чу!.. Слышится скрип — какой-то глубокий, старческий скрип, а потом скрежет.
«Эй, берегись!» — несется по земле, и люди бросаются врассыпную, кто прячется за деревья, кто прыгает в канаву. А дуб еще стоит, только вершина вздрогнула и пошла... поплыла, как туча, и вот уже над лесом мечется тень, скрипят старые жилы, теперь видно, как все ниже и ниже наклоняется ствол и летит, срываясь в бездну, огненная масса падает на широкую прогалину и вдруг, как разорвавшаяся бомба,— б-бух! С шумом и треском раскалывается тишина на зловещие шорохи, отдается далеким эхом, грохот сотрясает землю, тяжко вздрагивает загорелая спина ствола и вдруг... затихает.
Упал...
А потом долго кружатся в воздухе пожелтевшие листья и вздыхает в густых дебрях усталое эхо.
   Не верится Саньке: неужели такого гиганта свалили? Смотри, какой ствол, совсем как плотина, хоть бери да возом по нему проезжай.
Работа шла быстро, как на уборке хлеба: один за другим валили дубы, здесь же обдирали с них кожу, обрубали сучья, распиливали кряжи на ровные бревна — метров по восемь, складывая их высокими штабелями. Санька надрывался, лишь бы показать себя с лучшей стороны: строгать — будет строгать, носить тяжелые бревна — будет носить, пускай видят все, что он сильный, не из ленивых и вы, бородачи, не пожалеете, приняв его в артель. Но когда Отченаш случайно, а может, и специально посматривал исподлобья на паренька, тот неприятно сжимался, чувствуя при этом себя так, будто втерся в компанию лесорубскую как-то незаконно. И, чтоб сравняться с мужиками, он старался держаться поближе к одноухому (называли его Полушка). Полушка не ахти какой здоровяк, он из числа людей, потрепанных жизнью, заскорузлых, как сушеные грибы, которых щедро рожала тощая полесская земля. Рядом с ним, жалким и плохоньким, Санька выглядел более-менее приглядно. И когда приступили к валке дуба,— а пилили гурьбой, по двое или по трое мужиков с обеих сторон,— Санька становился за Полушкой, цепляясь крючком за ручку пилы, и слушал команду: «И-и раз! И-и два!» — и в такт этим словам он покачивался из стороны в сторону. «И-и, дружно! И-и, пошли!»— плечом к плечу, мышцы напружинились, тела будто связаны вместе, их раскачивает неудержимая сила: раз-два, вперед-назад, туда-сюда... и так без остановки, до тошноты, до помутнения в глазах. Сначала Санька не мог приловчиться, тянул невпопад; его подбрасывало, как щепку на волнах, а Полушка что-то злобное кричал ему на ухо.
Саньку бросало в жар, и он уже не сопротивлялся, а послушно подчинялся силе, которая толкала его, и, совсем обмякнув, он с облегчением чувствовал, как входит наконец в общий ритм работы. Он падал и взлетал на волне движений. Исчезал окружающий мир, перед ним, как маятник, раскачивался кусок земли вместе с пучком молодой осенней травы, которую покрывали рыжие опилки. Кружилась в воздухе желтая пыль, и все становилось желтым, и тогда он не видел ничего — ни вспотевших спин лесорубов, ни пены на губах Полушки, ни опилок на траве, только крепко сжимал рукой раскаленную рукоять, которая тащила его за собой. Будто в полынном дыму до него доносилось: «Эй, берегись!» — и тогда его отбрасывало куда-то в сторону, и он бежал, сам не зная куда.
В обеденный перерыв Санька прятался за спину Полушки - боялся, что заметят лесорубы, как его подташнивает. Кто-то еще раньше разложил огонь, холостяцкий обед  был уже готов. На бревнах остывала печеная картошка с угольными корочками, мягкая, с горячим дымком. Нарезали холодное сало, желтое и твердое, как воск. Поставили медный чугун с брагой и Санькину фляжку с водкой. И все вместе, дружно, принялись есть. Санька застенчиво выгреб одну картошину, очистил ее, но так и не решился съесть — его попрежнему подташнивало. Парнишка притих, согнулся, Удобно примостившись за спиной соседа, только бы не попасть на глаза жестокому, немного странному и непонятному ему Отченашу: тот работал челюстями так же решительно, как и рубил толстые бревна. Санька   заметил, что и Полушка в этой компании будто не свой, сидит безучастно в стороне от товарищей и лениво, без аппетита, шамкает своим беззубым ртом. Возможно, Саньке это просто показалось, а может, и в самом деле было так: к Полушке все относились с издевкой, и это чувствовалось даже в том, как его прозывали: «Полуш-ка». Что-то такое маленькое, мелкое.
Он сидел, подобрав под себя ноги, неприметный этот человечек с кислыми, бесцветными глазами, с синим клеймом вместо уха, с ободранной щекой. Не то серые, не то пепельные волосы,— сразу трудно разобрать, какого они цвета,— клочьями выбивались из-под старой ватной шапки, сбивались на затылке и серым пушком покрывали морщины на худом, продолговатом лице. Когда он улыбался, широко открывая рот и обнажая вместо зубов почерневшие корни, все лицо напоминало тогда дупло старого, мшистого пня. Что-то было в этом человеке тлеющее, что-то такое, что вызывало к нему жалость.
Осторожно  коснувшись  руки   Полушки,   парнишка сказал первое, что пришло ему на ум, лишь бы начать разговор. И Полушка, обрадовавшись тому, что нашелся наконец охотник его послушать,   ухватился   за новенького. "Слушай сюда, мил сударь". — Полушка залепетал такой шепелявой скороговоркой, что трудно бьло разобрать, о чем он говорит. Но все же Санька хоть и с трудом, да понял, кто такой Полушка, и кто у него дед, и кто у него остался из братьев, и какая у него родня.  А семья, оказывается, была у Полушки, как у Омелька,   тринадцать   душ   детей,   и   все   мал   мала меньше.    Обычно   осенью,   когда   собиралась   в   лесу артель,   лесорубы   приставали   к   Полушке с вопросом: «Ну, старина, сколько детей прибавилось у тебя за зиму и лето?» Счастливый отец, улыбаясь беззубым ртом, подробно объяснял: «Да пара, чтоб их черт побрал! На рождество — одно, на Михаила—второе. Живут!» И тогда кто-то шутливо вставлял: «А что! Не смотрите, что он трухловат, у него корень здоровый...»
Пока лесорубы ели картошку, Полушка, не давая Саньке прийти в себя, шепотом рассказывал, какое страшное заклятье нависло над его родом.
Некогда, в далекое, незапамятное время, нагадала цыганка (чтоб ей пусто было), наворожила, ведьма, будто весь род Полушек, до последнего колена, погибнет от падучего дерева. С этого и пошло. И прадед, и дед, и отец, и братья,— все они кормились лесом, были угольщиками, смолокурами, вальщиками, и все умирали под упавшими стволами. Погибали они одинаково, с той только разницей, что одного убивало на рубке, другого — на трелевке, третьего — во время урагана или лесного пожара. Все они хорошо знали, что лес их погубит, но шли на верную гибель с упрямством обреченных людей. Из братьев в живых остался только самый младший — Полушка. И его понесла нечистая сила в лес; как и следовало ожидать, его тоже придавило, к счастью, только ободрало голову и лицо,— наверное, то был знак, что недолго осталось ему ходить по этой грешной земле. И теперь он торопился, плодил детей — обреченно ждал: когда и под каким стволом сложит свои хрупкие кости?
В ожидании уготованного жребия (надо же кормить детей, троих уже господь прибрал, жена в чахотке лежит, не встает, только даром хлеб изводит) тянул Полушка свой тяжкий крест, принося домой копеечные заработки.
Полушка — его доля и его заработок.
В Санькином возрасте часто дают клятвы, и Санька поклялся, что будет защищать Полушку,— только он еще не знал, от кого и как. Ему хотелось сейчас же, сию минуту, сделать что-то хорошее для Полушки, и он быстро развязал узелок, достал оттуда пирог с горохом, хорошо выпеченный, румяный, с запахом сладкого дыма.
— Возьмите, дядь,— густо краснея, сказал Санька и быстро протянул пирожок.— Мать испекла. Свежий...
— Не, не надо... — вроде бы отказывался Полушка, а сам уже протягивал руку. — Какой я, мил сударь, едок? Гляди, — и дядька раскрыл рот, показав Саньке дупло с остатками желтых корней.— Видишь, жевать нечем, разве что «куклу» сосать, как в детстве.
Пирожок он все-таки взял, завернул его в пропахшую табаком тряпку, объяснив при этом, что так уж и быть, передаст гостинец детям.
Все кончилось как будто бы хорошо: познакомились с Полушкой и разговорились. Но вдруг Санька ткнулся носом в дырявый кафтан Полушки: пока они болтали и с пирожком возились, на них пялили глаза лесорубы и, наверное, давно уже глядели и посмеивались. Поймал было Санька на себе хмельной и насмешливый взгляд Отченаша; тот, по-видимому, подмаргивал хорошо позавтракавший артели: дескать, глядите, сдружились мочалка с банным веником. Может, они совсем так и не думали и разговаривали совершенно не об этом, но Саньке показалось: над ним смеются, над новеньким.
    
Санька, как вообще крестьянские дети, был застенчив в новой компании и скрытно обидчив. Вот и сейчас он внимательно обдумывал каждое услышанное слово, ломал голову над тем, нет ли случайно какой-нибудь хитрости. Ведь взрослые любят поиздеваться над меньшим или слабым, как вот над Полушкой. «Полушка, подкати бревно!» А бревно такое, что и волы не сдвинут с места...
Стараясь побороть в себе беспричинную обиду, Санька спрятался за серый кафтан. Подождав минуту-другую, он снова посмотрел на мужиков. Они спокойно курили трубки, глотая вместе с пищей сухой махорочный дым. Наконец, осмелев, Санька спросил у Полушки о том, что не давало ему покоя с самого утра: кто же на самом деле этот Отченаш — не иначе, как пан начальник?
— Макарий? — удивленно спросил Полушка и уставил на хлопца заплесневевшие глазки.— Какой к черту пан! Из него пан как из моей драной сермяги царский кафтан. — И, очень довольный своей остротой, зашамкал-засмеялся. — Отченаш, чтоб ты знал, голодранец, такой же, как и мы все. А то, что он над нами старший, это верно. —  И Полушка подробно стал разъяснять парню о порядках в лесорубской артели.
Здесь нет ни пана, ни холопа, все одинаково трудятся. Но есть, так сказать, старшой, которого никто не назначает, а сам курень признает его — за опыт, за силу, за ломовую работу. Вот и Макар Иванович, буйный черт, крепко управляет артелью; выпьет — так сразу полведра сивухи и глазом не моргнет, а если возьмется за работу — разом десятерых в гроб загонит.
— Паны в шалашах не живут, куды там! — пояснял  Полушка лесные законы.— Паны в конторах сидят, заморские табаки раскуривают, как Митроха — приказчик Бобринского. Вот Митроха нагрянет — сам увидишь: такая собака, пальца в рот не клади — сразу откусит.
— А Бобринский кто? — допытывался парнишка.
— У-у-у! — загудел Полушка, навострив колючие глаза. — Бобринский — это сила. Вся земля до Сожи — его, дорога, склады, лесопилки тоже его. И еще восемнадцать артелей работают на Давида Бобринского. Пан на всю губу-губернию, золота что мусора, а живет бобылем. Рассказывают, будто сам себе похлебку варит и портки стирает.
«Что-то нескладное! — подумал Санька.— Получается, паны не живут в шалашах, золота у них как мусора, а белье сами стирают...»
— Эй! — позвал Отченаш. — Кончай разговоры. Работать надо!
После обеда приставили Саньку к скобелю. «Это, конечно, будет полегче, чем пилить»,— решил обрадованный Санька. Взобрался он на сваленный дуб, как на коня, и стал сдирать кору. Кора черная, будто обугленная, с глубокими рытвинами. И то ли тупой был струг, то ли Санька не мог приловчиться, но сначала у него ничего не получалось: струг или скользил по самой поверхности коры, или заедал, делал зазубрины. А ведь надо было кору снимать гладко, до самого красного, так называемого камбиевого, слоя. Хорошо обчистишь луб — бревно сразу становится гладким, густо-бордовым, будто освежеванное. Но это не просто — свежевать ствол. Сядешь верхом на комель и рвешь на себя струг, — а он, черт лысый, не идет, глубоко врезается; ты сильнее рвешь на себя — выскальзывают ручки из рук. И ты носом клюешь о ствол, а потом начинаешь все заново... Опять направляешь скобель, уже не так глубоко, тянешь — и снова не то получается: содрана только верхняя шелуха, и запылило глаза. Это раздражает, совсем выводит из терпения. Парнишка поплевывает в ладони, удобнее устраивается на бревне, но ему что-то жмет под мышками, руки будто не свои. Еще во время обеда Санька почувствовал, как горят его ладони, как огонь ползет по рукам, а кровь бешено стучит в висках.
Боялся Санька лихорадки, боялся одного — чтобы мужики не заметили, как он слабеет; он подавлял в себе усталость, пытался быть равнодушным к любой боли, к ломоте в суставах, но если хвороба привяжется, от нее не отмахнешься, как от мошкары.
— А ну,  покажи    руки! — неожиданно подойдя к Саньке, сказал Отченаш.
Парень сжался в комок. Наверное, распиливая с мужиками бревна, Отченаш все-таки следил за ним.
— А ну, покажи! — повторил пан начальник. Он взял правую Санькину руку, крепко сжал в запястье и повернул ее ладонью вверх. — Так-так-так, — протянул зловеще и свирепо блеснул глазами. — Я так и знал — пузыри кровавые... Этак у тебя, брат, скоро вся ладонь вздуется. А потом, чего доброго, загноится рука, мало нам одного с волчанкой...
Он за воротник поднял в воздух Саньку, опустил его на землю и сказал, обращаясь не столько к парню, сколько к лесорубам, которые молча глядели на него:
— Ну вот что. Заночуешь у нас, а с рассветом валяй   домой. Здесь тебе не богадельня и не приют для инвалидов. Здесь, сынок, смертная работа.
И осталось в Санькиной памяти: Полушка (он стоял в толпе лесорубов, как сотлевший гриб под шапкой-моховичкой) сокрушенно вздохнул, словно подтверждая этим: такова, брат, судьба, тут ничего не попишешь.
А потом был шалаш, темная, дождливая ночь с приглушенным шумом высоких деревьев, с тихим всхлипом осенней слякоти, за куренем или ветер завывал, разбрасывая мокрые листья, или долго бродил голодный зверь. А здесь, как в пещере, было тепло и дымно, шипели в огне сухие осиновые ветки, качались черные хлопья копоти и сажи, свисавшие с прокуренных стен. Вверху, где в одну точку сходились длинные жерди, едва заметен круглый пятачок — это дымоход. Однако тяга была такая слабая, что дым медленно стелился понизу, пахло мокрым, сопревшим сеном; смешанное с листьями, оно-то и служило лесорубам постелью.
Смирившись со своей судьбой, Санька улегся рядом с Ксаверием. Он глядел на багрово-желтые языки пламени, которые выхватывали из темноты какие-то неясные и таинственные видения. Кто-то заслонил огонь, и тогда озорно вспыхнул на нем рыжий чуб, а узкая горящая полоска хорошо вычертила темный контур человеческой фигуры; иногда видения вдруг исчезали, пропадали во тьме так же быстро, как и возникали. Потом к огню тянулась рука, очень похожая на длинную ветвь дуба; она была тяжелая и темнокожая, только осветленная сторона ее жарко-красная. Таинственно ожившая рука, начавшая двигаться, повесила портянки на деревянный колышек и исчезла. Пламя задрожало на портянках (или это ему почудилось), запрыгало на стенах горящими бликами. Вот показалась косматая голова Отченаша, блеснули синие зрачки, сверкнула трубка, огонь перекинулся в угол и там время от времени мигал.
Задержавшись на минуту у костра, Полушка сонно почесал пятерней сухую волосатую грудь, о чем-то поговорил с ветками, низко нависавшими над его головой (может быть, прочитал молитву), и только потом медленно, как тень, побрел в свое темное логово. Когда Саньке надоело наблюдать за мигающими бликами огня, за пляской теней, он повернулся на бок, локтем продавил гнездышко в прелом сене и закрыл глаза. Так он и лежал не раздеваясь, чтобы к утру, когда все еще будут спать, он смог бы тихонько уйти из куреня.
За порогом притаилась тьма. Ветер гонял мокрые листья, покачивал стены шалаша. Казалось, кто-то стучал к ним озябшей лапой в дверь в надежде погреться. Висевшая у входа рогожа с шумом качалась от ветра, и понизу полз болотный запах осеннего леса, испуганно дрожало пламя, и от всего этого парнишка никак не мог уснуть. Он пробовал разобраться: что это — сон или мираж? Все путалось в голове, словно он шел куда-то за толпой, а под ногами шуршали большие охапки листьев, а кто-то повторял: «Ванчес, ванчес...» «Санчес, манчес, бончес»,—всплывали шепотные слова, бессмысленные и путаные, напоминающие детский лепет. И долго еще ворочался Санька с боку на бок, то и дело прикладывая ладони ко лбу, к горячим щекам — они жгли, нестерпимо горели; невыносимая боль чувствовалась даже сквозь сон. Может, он разбудил Ксаверия, а может, тот вовсе и не спал, тоже ворочался и тоже тихо стонал...
  «Ланчес, кончес, гинчес»,— тьфу ты, прицепились эти слова, как банный лист, никак не отвяжешься от них. Санька осторожно приподнялся на локтях и, вытянув, как гусь, шею, посмотрел на соседа: тот уже лежал лицом вверх, в отблесках огня пересыпались искрами русые волосы, зловеще вырисовывались черные проёмины глаз... даже мороз по воже прошел. Санька придвинулся к нему и тихо на ухо шепнул:
— Ксаверий! -  Тот не отозвался.
— Ксаверий! — повторил он. Снова молчит.
— Живой ты?
Не отвечает. А потом нехотя:
— Тебе чего?
— Больно?
— Уже не так. Утром — да...
— Послушай,— спросил его Санька, легонько тронув за плечо,— скажи: что такое ванчес? Застряло в голове — никак не вышибу.
— Ванчес? А ты что, не знаешь, чудак? Это, брат, полесское диво. Во всех краях и землях знают его, по всем морям оно плавает. Вот что такое ванчес. —  Санька впервые слышал голос Ксаверия, он был глухой, слабый, тихая грусть и скрытая ирония чувствовались в нем,— так говорят люди после тяжелой болезни. — Ванчес... Видел дубовые брусья? Если их просмолят, хорошо промаслят, нет ничего крепче на свете. Что железо по сравнению с ним? Ржавчина его съела — и все. А мореный дуб? Жук его не ест, гниль не берет, сто, а то и двести лет ему износа не будет, еще тверже становится, гудит, как медь. Наши деды церкви и высокие хоромы возводили из дуба, да так, что эти строения и по сей день стоят, и нас с тобой переживут, вот увидишь... Только какие мы хозяева? Валим, пилим столетние дубы — и куда? На дрова, на бочки... Такому лесу цены нет, а мы в грязь его. На пустяк изводим. Вот когда-то, давно это было, прослышал англичанин о полесском богатстве, приехал сюда с копеечным товаром. За духи и ситчик сразу весь дуб на корню закупил, тот дуб, что созрел, и тот, что стоял пока еще в желудях. Англичанин, брат, не дурак, у него и шило бреет. Мы бочки делаем, а он — корабли, мы — клепку, он — ковчеги, и Ною такие не снились. И на тех ковчегах по всему миру плавает, заморские земли завоевывает, золото загребает — и чем? Нашими же бочками. Говорят, очень ценит заграница полесский ванчес, — в морской воде просолившись, он твердеет, как стекло, не коробится, не гниет. Одним словом, вечный брус, ванчес... А потом и наши купцы опомнились, стали брать за него золотом, но нам, лесорубам, от этого не стало легче. Как платили, так и платят медный грош... полушку.
— Что? — сонным голосом отозвался Полушка.
— Ничего, мы просто так.
Хлопцы тихонько усмехнулись  и  сразу притихли.
Ветер скребся в дверь, ночь тяжело навалилась глухим шумом, казалось, что курень засыпает лиственной порошей, засыпает под шелест, под баюкающий шепот, и среди голой тьмы слабо бился огонь, он затухал, покрывался сизым пеплом. У Саньки было такое чувство, будто они вместе с Ксаверием, как тот пугливый огонь, остались одни-одинешеньки в лесу, где-то  лежат в берлоге, а кругом глубокая ночь, глухо раскачивающийся лес, черные овраги и болота, а где-то во мраке бродит зверь. Они только вдвоем, и их заметает листьями, горелым и горьким мхом, да так, что глаза разъедает...
(Тихо тлели угли в догорающем костре, под ватники заползал угарный дымок и запах потухшей золы.)
...Глухо скрипит сосна, кто-то насвистывает рядом, кто-то храпит, удобно устроившись под сухими листьями. Храпит тяжело, напряженно, будто с трудом подымает каменную глыбу, сильно сдавившую грудь. «Лесорубы,— подумал Санька,— небось устали, бедняги...»
— Санька! — отозвался Ксаверий и придвинулся поближе к парнишке, прижавшись к нему, как к младшему брату. —  Расскажи что-нибудь! — попросил он грустно.
— Что рассказывать... сам ничего не знаю,— ответил Санька.
— Ну, тогда соври, да получше, а то сон никак не идет...
Санька смутился: никогда ему не приходилось забавлять рассказами взрослых да еще чужих людей. Разве что в школе отвечал перед всем классом... Он уцепился за воспоминание о школе, и в памяти воскресла отцовская хата, потом церковь из дубового теса, что по самые окна в землю вошла, а там ризница, темная и унылая, с низким, почерневшим сводом. Санька стоял у доски, и сами просились из души величаво-спокойные, точно утренний звон над лугом, задумчивые строки из стихотворения Никитина:
  Звёзды меркнут и гаснут...
— Ну хорошо,— быстро согласился Санька и, повернувшись лицом к Ксаверию, добавил: — Врать не стану, послушай, что я знаю наизусть. — И начал медленно, неторопливо, стараясь говорить баском:

 

Звёзды меркнут и гаснут. В огне облака.
Белый пар по лугам расстилается.
По зеркальной воде, по кудрям лозняка
От зари алый свет разливается.
Дремлет чуткий камыш. Тишь — безлюдье вокруг.
Чуть приметна тропинка росистая.
Куст заденешь плечом — на лицо тебе вдруг
С листьев брызнет роса серебристая.

 

— Ишь какой грамотный, чертенок! Смотри, что знает!
Голос Отченаша раздался так неожиданно и так близко, что Санька вдруг поперхнулся на полуслове. Испугавшись, он притих, растерянный и смущенный, осторожно прислушиваясь к тому, что еще добавит беспокойный Макарий.
— Думал, подкидыш холопский, темный, Как все, а оно вишь какое ученое: ««брызнет роса серебристая...» Здорово! — возбужденно сказал Отченаш.
Стоя в одних портках, он бросил в огонь поленище и неповоротливо, как медведь, обратился к парнишке:
— Давай, сынаш, валяй дальше, только не ломайся.
Санька почувствовал, как зашелестела подстилка, как закряхтел у стены Полушка. Наверное, кое-кто из лесорубов не спал, а может, только проснулся, чтоб послушать книжную мудрость. И Санька стал еще громче читать первое, что пришло ему на ум:

 

Всем не стать пировать… К горьким горе идёт,
С ними всюду как друг уживается,
С ними сеет и жнёт, с ними песни поёт,
Когда грудь по частям разрывается!..           

 

— Вот это да! Это без брехни! — повторил Отченаш и направился в темный угол, а потом оттуда спросил: — А писать умеешь?
— Умею.
— И считать горазд?
— Научился. Не только простые задачи, но и с дробями.
— А скажи, вот такую химеру осилишь? Слушай: в одном стволе дерева три кубометра ванчеса и семь с половиной клепки, а мы распиливаем в день шестнадцать кряжей, вот я и хочу тебя спросить: сколько всего получается за неделю?
Санька быстро зашевелил губами, сложил семь с половиной и три, помножил на шестнадцать, потом на шесть и выпалил, как на уроке:
— Тысячу восемь!
— Сколько-сколько?
— Тысячу восемь!
— Вот видишь, стерва! — вдруг выругался Отченаш.— Я ж ему, собаке, доказывал: «Мухлюешь, Митроха!» А он: «Семьсот с гаком — и баста!..» Ну, подожди, падлюка, подкручу тебе хвост... Забудешь, как мать звали.
И все еще злой, Отченаш сердито процедил сквозь зубы короткое: «Спать!» — и сам тоже лег, тяжело повернувшись на правый бок.

Никогда еще Санька не видел таких удивительных снов... Вроде бы лес не лес, море не море, было что-то бурно-неспокойное, прямо в небо вздымались купола деревьев, напоминая тучи перед заходом солнца — то желтые, то багровые от яркого зарева, а между облаками шли лесорубы, легко выворачивали плечами дубы и бросали в гулкую пропасть. И так, пока к самим ногам Саньки не упал с грохотом кряж толщиной не меньше, чем с хату («Это, конечно, сон»,— подумал во сне Санька). Но, внимательно присмотревшись, заметил, что это вовсе не кряж, а дубовый ковчег, тот самый, о котором ему недавно Ксаверий рассказал, и что вы думаете? — на том самом ковчеге стоял не кто иной, как Отченаш; направляя большое судно на самые гребни бешеных волн, он кричал простуженным басом: «Ванчес-санчес-манчес!..»
Проснувшись, Санька долго и растерянно моргал глазами, но голос Отченаша не умолкал,— наоборот, звучал где-то совсем близко, в нем чувствовалось раздражение, а все потому, что кто-то ему посмел возразить, разговаривая с ним неуважительно, тоном хозяина.
— Как понимать прикажешь? — спрашивал чужой.
— А вот так... Кончилось ваше царствование!
— Бунтуете, значит?
— Бунтуем! Давай табель и вали отсюда хоть к самому Бобринскому. Придешь и скажешь: дескать, прогнали Митроху, как последнего пса.
Только теперь Санька сообразил, где он находится. Первое, что пришло ему на ум,— проспал: серый рассвет уже заглянул в курень. Из своего угла Санька увидал какого-то незнакомого человека. Тот стоял у   дверей, заслоняя свет. Санька мог разглядеть только хромовые сапоги с голенищами в гармошку; брюки из дорогого сукна и кругленькое брюшко, да еще из его жилета свисала длинная золотая цепочка. А потом Санька услышал, как за стеной устало фыркала загнанная лошадь.
«Митроха приехал», — догадался мальчуган.
Приказчик хлестнул нагайкой по голенищам, покачал животом и сказал:
— Вот возьму и наряд не закрою, не оплачу поденно, что тогда запоете?
— Сами наряды закроем,— глухо прохрипел Отченаш. — И все до копейки придется выплатить, куда вам, панам, без нас деваться... Ну, а если по-своему гнуть будешь, все артели против вас подниму...
— Как понимать? — возмутился Митроха.
— Так и понимать!.. Хватит, откормил себе брюхо на наших харчах. У нас будет свой замерщик, ясно? Ты думал, мы дураки дураками, а мы тоже грамотные и знаем, почем фунт лиха.
— Смотри, Макар, на поворотах поосторожнее, а то как бы грамота вам боком не вышла.
— Митроха! — взвизгнул Макар и вскочил на ноги. Пьяные глаза его бешено забегали. — Лучше уходи, пока цел, а то не поздоровится...
И приказчик, резко повернувшись, выпорхнул оставив за собой запах дорогого табака.
Мерно застучал копытами конь, и его глухой, остывающий топот потонул в далеких дремучих просторах.

Конек-Горбунок


  Было достаточно времени для того, чтобы поразмыслить о своей  бродячей жизни. До утра оставалось не то пять, не то шесть часов скучной зимней ночи.
Санька лежал в белой накрахмаленной постели. Никогда до этого не спал он под шерстяным одеялом, на войлочном матраце, в ослепительной белизне наволочек и простыней. Все это было такое непрочное, до обманчивости мягкое, что от непривычки у него даже стали немного побаливать бока. Он не привык к подушкам, к их необычному запаху... Они пахли не по-домашнему (дома белье стирали в золе или в травянистых отварах), а здесь он чувствовал то ли дух барского мыла, то ли запах чужого тела. Таким духом, чужим и неприятным, насквозь пропиталась и вся, немного великоватая для него одежда. Эту обновку совсем недавно принесла Стефа. Она дала ему яркую, пеструю рубашку (расцвеченную большими зелеными листьями на голубом поле) с высоким стоячим воротником, дала узенькие полосатые штаны и полосатый сюртук — пуговицы медные, полы, как говорят, с разлетом: «Не дуйте на меня, а то улечу!» В таком наряде он видел только нагло-веселого парня, который прислуживает в трактире. Принесла Стефа и ношеные, но еще крепкие ботинки с тонким белым рантом. Предложила Саньке переодеться, а свое тряпье выбросить. Конечно, легко ей говорить — выбросить,.. Санька подумал, прикинул, связал домашнюю одежду в узелок и запихнул ее под свой низенький топчан, на котором   он спал. Пускай лежит, может, когда-нибудь еще понадобится.
А сейчас он чувствовал себя намного увереннее от мысли, что здесь, совсем рядом, лежит старый кафтан, шитый и чиненный руками матери, холщовые штаны и рубашка — они по-прежнему сохраняли тепло его тела. Домашняя одежда пахла хатой, осенним лесом, дымным куренем и той бродячей жизнью, которой он жил последнее время. Неожиданно для себя он очутился здесь, у самого Бобринского, сменил черный уголек на конторское перо.
 Итак, об этих углях, с них-то все и началось.
Если землей засыпать жарко горящие чурки, оставить их на некоторое время с тем, чтоб они хорошо перегорели, продымились, то недотлевшие головешки превращаются в древесный уголь. Твердые, с черным, смолистым блеском, они пишут не хуже графитных палочек. Бывало, пронумеруешь углем кряжи и колоды — и дождь не смывает. Уголь готовят, конечно, не для писак, а для кузнечного дела, для разжигания самоваров. И лучше всего — из дуба, из ясеня и граба. Санька не один раз видел в лесу угольные кучи: высокие, засыпанные сверху землей, дымят они день и ночь, дымят целыми месяцами. Вокруг них ходит угольщик, черный, будто только что его из мазута вытащили, одни зубы белеют; знай поправляет кучу, посыпая ее сырой землей, да еще сверху прибивает ее лопатой, чтоб случайно не пробился огонь изнутри. Из таких вот куч и выбирал паренек для себя угольки.
Санька быстро осилил премудрость замерщика. Кое-что ему подсказал Отченаш, кое-что домыслил он сам. Дело не ахти какое хитрое. С утра обойдет участок, пронумерует сваленные деревья, определит сорт, измерит кубатуру распиленного леса.
Все это он аккуратно записывал в табель, старательно подсчитывал уже сделанные замеры и выводил общий итог работы артели. Обычно сидит Санька на пеньке, пишет на колене огрызком карандаша, а вид у него такой озабоченный, что лучше не подходи к нему. И все-таки он замечает, что Полушка и еще кто-то из мужиков нет-нет да и завистливо уставятся на него: вот что значит ученый человек! Занятие панское, чистое, не то что у вальщиков, которые ворочают пни так же, как ворочали их деды и прадеды, и гниют в болоте, как и прежде...
Уже потом, когда Бобринский уговорил Саньку работать у него, Отченаш ему сказал: «Иди, иди, голубчик, не ты первый, не ты последний. Так было и так будет всегда. Как только батрак выбьется в науку, его со всеми потрохами купят — и денежки дадут, и на теплое местечко посадят, и барышню подсунут, чтоб замутить мозги, чтоб и не вспоминал он грязи, в которой сидел среди людей. Так, глядишь, натравят нищего на своего же брата, на мужика... И он уже волком глядит на своих же...»
Санька прислушался, но ни тепла, ни биения сердца не почувствовал он — под ухом хрустела накрахмаленная подушка, даже волосы терпко пахли душистым мылом, а где-то (наверное, в спальне Бобринского) глухо скрипели половицы. Бобринский... Не иначе как потешается хозяин со своей добрячкой. Стефа у пана за экономку, хозяйка не хозяйка, жена не жена. Он еще и рта не раскроет, а она уже бежит: «Что изволите?.. Ноги помыть?» На людях он избегает ее, а если позовет, то обязательно прикажет, обращаясь к ней только  на «вы»:
— Стефанида, накройте, пожалуйста, на стол...
— Простите, что вы принесли?..
— Если можно, подайте салфетки...
Так он ведет себя на людях, а по вечерам...
Читать  дальше ...

Источник :https://www.rulit.me/books/drevlyani-read-413763-66.html

 

   001. СОТВОРЕНИЕ МИРА .СЛОВО О СЛОВЕ.Притча 1.ЧМЫРИ. Притча 2.Красный Гарба

002. Красный Гарба.ПОЛЕСЬЕ. ИСТОКИ.Самодержец Фома Гаврилович. ДЕТСТВО. Притча.1. Страх

003. Страх. ПРИТЧА 2. За вощинами. НА ЗАРАБОТКИ. Ванчес

004. Ванчес. Конек-Горбунок

005. Конек-Горбунок . ДОНБАСС. ПЕРВЫЕ БУРИ. Побег

006. Побег. Белый  хлеб

007.Похмелье.

008. ДОРОГИ, ИЩИТЕ, ДА ОБРЯЩЕТЕ. Интеллигент Прилеснов. Встреча.

009. Встреча. Горсть мёрзлой ржи.

010. Горсть мёрзлой ржи. К Перекопу.

Страницы книги. ДРЕВЛЯНЕ. Близнец Виктор Семенович

ПОДЕЛИТЬСЯ

 

Утро

Звёзды меркнут и гаснут. В огне облака.
Белый пар по лугам расстилается.
По зеркальной воде, по кудрям лозняка
От зари алый свет разливается.
Дремлет чуткий камыш. Тишь — безлюдье вокруг.
Чуть приметна тропинка росистая.
Куст заденешь плечом — на лицо тебе вдруг
С листьев брызнет роса серебристая.
Потянул ветерок, воду морщит-рябит.
Пронеслись утки с шумом и скрылися.
Далеко-далеко колокольчик звенит.
Рыбаки в шалаше пробудилися,
Сняли сети с шестов, вёсла к лодкам несут…
А восток всё горит-разгорается.
Птички солнышка ждут, птички песни поют,
И стоит себе лес, улыбается.
Вот и солнце встаёт, из-за пашен блестит,
За морями ночлег свой покинуло,
На поля, на луга, на макушки ракит
Золотыми потоками хлынуло.
Едет пахарь с сохой, едет — песню поёт;
По плечу молодцу всё тяжёлое…
Не боли ты, душа! отдохни от забот!
Здравствуй, солнце да утро весёлое!

16 ноября 1854, январь 1855

Примечания
Напечатано, в другой редакции, в журнале «Отечественные записки», 1855, № 7. Никитин любил это стихотворение и считал его одним из наиболее удачных. Положено на музыку В. Калинниковым и В. Корсунским.

Внезапное горе

Вот и осень пришла. Убран хлеб золотой,
Всё гумно у соседа завалено…
У меня только смотрит оно сиротой, —
Ничего-то на нём не поставлено!
А уж я ль свою силу для пашни жалел,
Был ленив за любимой работою,
Иль как надо удобрить её не умел,
Или начал посев не с охотою?
А уж я ли кормилице — тёплой весне —
Не был рад и обычая старого
Не держался — для гостьи с людьми наравне
Не затеплил свечу воску ярого!..
День и ночь всё я думал: авось, мол, дождусь!
Стану осенью рожь обмолачивать, —
Всё, глядишь, на одежду детишкам собьюсь
И оброк буду в пору уплачивать.
Не дозрела моя колосистая рожь,
Крупным градом до корня побитая!..
Уж когда же ты, радость, на двор мой войдёшь?
Ох, беда ты моя непокрытая!
Посидят, верно, детки без хлеба зимой,
Без одежды натерпятся холоду…
Привыкайте, родимые, к доле худой!
Закаляйтесь в кручинушке смолоду!
Всем не стать пировать… К горьким горе идёт,
С ними всюду как друг уживается,
С ними сеет и жнёт, с ними песни поёт,
Когда грудь по частям разрывается!..

16 декабря 1854

Примечания
Напечатано в журнале «Библиотека для чтения», 1856, № 1. Положено на музыку О. Гржимали.

Ночлег в деревне

Душный воздух, дым лучины,
Под ногами сор,
Сор на лавках, паутины
По углам узор;
Закоптелые палати,
Черствый хлеб, вода,
Кашель пряхи, плач дитяти...
О, нужда, нужда!
Мыкать горе, век трудиться,
Нищим умереть...
Вот где нужно бы учиться
Верить и терпеть!

1857 год

автор Иван Саввич Никитин(1824—1861)

Источник :https://rupoem.ru/nikitin/dushnyj-vozdux-dym.aspx

ДРЕВЛЯНЕ. Близнец Виктор Семенович



 

  

<...Читать дальше »

Лиля... Память об однокласснице

...

...

 

...

...

...

... Читать дальше »

СМОТРЕТЬ, читать книгу ДРЕВЛЯНЕ.Виктор Близнец, на ЯНДЕКС-ДИСКЕ  СМОТРЕТЬ, читать книгу ДРЕВЛЯНЕ.Виктор Близнец, на ЯНДЕКС-ДИСКЕ    https://yadi.sk/d/OEbQ9qQfCfK5Mw?w=1

КНИГИ. ТЕКСТЫ на ЯНДЕКС-ДИСКЕ - смотреть, читать КНИГИ. ТЕКСТЫ на ЯНДЕКС-ДИСКЕ - смотреть, читать     https://yadi.sk/d/Kp2FKCSUnqGF-Q?w=1

ЕШЁ - ТЕКСТЫ. КНИГИ на ЯНДЕКС-ДИСКЕ - смотреть, читать  ЕШЁ - ТЕКСТЫ. КНИГИ на ЯНДЕКС-ДИСКЕ - смотреть, читатьhttps://yadi.sk/mail/?hash=bEcDbk9MS6AY6ocmk7DRYZRJFfgx%2FDklwNToOnppgSyphW5pETzLv4jhoe0c8WZJq%2FJ6bpmRyOJonT3VoXnDag%3D%3D&w=1 

href="https://voenhronika.ru/publ/kholodnaja_vojna_sssr/on_byl_sliznjak_trjapka_i_umyl_ruki_istorik_evgenij_spicyn_ponjatno_objasnjaet_10_istoricheskikh_zagadok_rossii_2020/46-1-0-8080" style="outline:none; color:#05952d; text-decoration:none; font-size:13px; font-style:normal; font-variant-ligatures:normal; font-variant-caps:normal; letter-spacing:normal; orphans:2; text-align:justify; text-indent:0px; text-transform:none; white-space:normal; widows:2; word-spacing:0px; -webkit-text-stroke-width:0px; background:transparent; font-family:"Open Sans", sans-serif; font-weight:450">Историк Евгений Спицын понятно объясняет 10 исторических загадок России (2020)

 

   Источник :  огромный музей.  https://voenhronika.ru/publ/kholodnaja_vojna_sssr/on_byl_sliznjak_trjapka_i_umyl_ruki_istorik_evgenij_spicyn_ponjatno_objasnjaet_10_istoricheskikh_zagadok_rossii_2020/46-1-0-8080?utm_referrer=https%3A%2F%2Fzen.yandex.com&utm_campaign=dbr

О книге

На празднике

Поэт Зайцев

   Художник Тилькиев

Солдатская песнь

Разные разности

 Из свежих новостей - АРХИВ...

11 мая 2010

Аудиокниги

Новость 2

Семашхо

Просмотров: 351 | Добавил: sergeianatoli1956 | Теги: Иван Никитин, повесть, чтение, Страницы книги, из рассказов отца, 1973 год, подарок, память, ДРЕВЛЯНЕ. Близнец Виктор Семенович, фото, ретро, страницы, ДРЕВЛЯНЕ, поэт Иван Никитин, одноклассница, Близнец Виктор Семенович, сканирование, Виктор Близнец, Конёк-горбунок, книга | Рейтинг: 5.0/1
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *: