Двое сотских - один чернобородый, коренастый, на необыкновенно коротких
ножках, так что если взглянуть на него сзади, то кажется, что у него ноги
начинаются гораздо ниже, чем у всех людей; другой длинный, худой и прямой,
как палка, с жидкой бороденкой темно-рыжего цвета - конвоируют в уездный
город бродягу, не помнящего родства. Первый идет вразвалку, глядит по
сторонам, жует то соломинку, то свой рукав, хлопает себя по бедрам и
мурлычет, вообще имеет вид беспечный и легкомысленный; другой же, несмотря
на свое тощее лицо и узкие плечи, выглядит солидным, серьезным и
основательным, складом и выражением всей своей фигуры походит на
старообрядческих попов или тех воинов, каких пишут на старинных образах; ему
"за мудрость бог лба прибавил", то есть он плешив, что еще больше
увеличивает помянутое сходство. Первого зовут Андрей Птаха, второго -
Никандр Сапожников.
Человек, которого они конвоируют, совсем не соответствует тому
представлению, какое имеется у каждого о бродягах. Это маленький тщедушный
человек, слабосильный и болезненный, с мелкими, бесцветными и крайне
неопределенными чертами лица. Брови у него жиденькие, взгляд покорный и
кроткий, усы еле пробиваются, хотя бродяга уже перевалил за тридцать. Он
шагает несмело, согнувшись и засунув руки в рукава. Воротник его не
мужицкого, драпового, с потертой ворсой пальтишка приподнят до самых краев
фуражки, так что только один красный носик осмеливается глядеть на свет
божий. Говорит он заискивающим тенорком, то и дело покашливает. Трудно,
очень трудно признать в нем бродягу, прячущего свое родное имя. Скорее это
обнищавший, забытый богом попович-неудачник, прогнанный за пьянство писец,
купеческий сын или племянник, попробовавший свои жидкие силишки на актерском
поприще и теперь идущий домой, чтобы разыграть последний акт из притчи о
блудном сыне; быт может, судя по тому тупому терпению, с каким он борется с
осеннею невылазной грязью, это фанатик - монастырский служка, шатающийся по
русским монастырям, упорно ищущий " жития мирна и безгрешна" и не
находящий...
Путники давно уже идут, но никак не могут сойти с небольшого клочка
земли. Впереди них сажен пять грязной, черно-бурой дороги, позади столько
же, а дальше, куда ни взглянешь, непроглядная стена белого тумана. Они идут,
идут, но земля все та же, стена не ближе, и клочок остается клочком.
Мелькнет белый угловатый булыжник, буерак или охапка сена, оброненная
проезжим, блеснет большая мутная лужа, а то вдруг неожиданно впереди
покажется тень с неопределенными очертаниями; чем ближе к ней, тем она
меньше и темнее, еще ближе - и перед путниками вырастает погнувшийся
верстовой столб с потертой цифрой или же жалкая березка, мокра, голая, как
придорожный нищий. Березка пролепечет что-то остатками своих желтых листьев,
один листок сорвется и лениво полетит к земле... А там опять туман, грязь,
бурая трава по краям дороги. На траве виснут тусклые, недобрые слезы. Это не
те слезы тихой радости, каким плачет земля, встречая и провожая летнее
солнце, и какими поит она на заре перепелов, дергачей и стройных,
длинноносых кроншнепов! Ноги путников вязнут в тяжелой, липкой грязи. Каждый
шаг стоит напряжения.
Андрей Птаха несколько возбужден. Он оглядывает бродягу и силится
понять, как это живой, трезвый человек может не помнить своего имени.
- Да ты православный?- спрашивает он.
- Православный,- кротко отвечает бродяга.
- Гм!.. стало быть, тебя крестили?
- А то как же? Я не турок. И в церковь я хожу, и говею, и скоромного не
кушаю, когда не велено. Леригию я исполняю в точности...
- Ну, так как же тебя звать?
- А зови, как хочешь, парень.
Птаха пожимает плечами и в крайнем недоумении хлопает себя по бедрам.
Другой же сотский, Никандр Сапожников, солидно молчит. Он не так наивен, как
Птаха, и, по-видимому, отлично знает причины побуждающие православного
человека скрывать от людей свое имя. Выразительное лицо его холодно и
строго. Он шагает особняком, не снисходит до праздной болтовни с товарищами
и как бы старается показать всем, даже туману, свою степенность и
рассудительность.
- Бог тебя знает, как об тебе понимать надо,- продолжает приставать
Птаха.- Мужик - не мужик, барин - не барин, а так, словно середка какая...
Намеднись в пруде я решета мыл и поймал такую вот, с палец, гадючку с
зебрами и хвостом. Спервоначалу думал, что оно рыба, потом гляжу - чтоб ты
издохла!- лапки есть. Не то она рыбина, не то черт его разберет, что оно
такое... Так вот и ты... Какого ты звания?
- Я мужик, крестьянского рода,- вздыхает бродяга. - Моя маменька из
крепостных дворовых были. С виду я не похож на мужика, это точно, потому мне
такая судьба вышла, добрый человек. Моя маменька при господах в нянюшках
жили и всякое удовольствие получали, ну, а я плоть и кровь ихняя, при них
состоял в господском доме. Нежили они меня, баловали и на ту точку били,
чтоб меня из простого звания в хорошие люди вывесть. Я на кровати спал,
каждый день настоящий обед кушал, брюки и полусапожки носил на манер какого
дворянчика. Что маменька сами кушали, тем и меня кормили; им господа на
платье подарят, а оне меня одевают... Хорошо жилось! Сколько я конфетов и
пряников на своем ребячьем веку перекушал, так это ежели теперь продать,
можно хорошую лошадь купить. Грамоте меня маменька обучили, страх божий
сызмальства внушили и так меня приспособили, что я теперя не могу никакого
мужицкого, неделикатного слова сказать. И водки, парень, не пью, и одеваюсь
чисто, и могу в хорошем обществе себя содержать в приличном виде. Коли еще
живы, то дай бог им здоровья, а ежели померли, то упокой, господи, их
душечку в царствии твоем, идеже праведные упокояются!
Бродяга обнажает голову с торчащей на ней редкой щетинкой, поднимает
кверху глаза и осеняет себя дважды крестным знамением.
- Пошли ей, господи, место злачно, место покойно! - говорит он
протяжным, скорее старушечьим, чем мужским, голосом.- Научи ее, господи,
рабу твою Ксению, оправданием твоим! Ежели б не маменька любезная, быть бы
мне в простых мужиках, без всякого понятия! Теперя, парень, о чем меня ни
спроси, я все понимаю: и светское писание, и божественное, и всякие молитвы
и катихизиц. И живу по писанию... Людей не забижаю, плоть содержу в чистоте
и целомудрии, посты соблюдаю, кушаю во благовремении. У другого какого
человека только и есть удовольствия , то водка и горлобесие, а я, коли время
есть, сяду в уголке и читаю книжечку. Читаю и все плачу, плачу...
- Чего же ты плачешь?
- Пишут жалостно! За иную книжечку пятачок дашь, а плачешь и стенаешь
до чрезвычайности.
- Отец твой помер?- спрашивает Птаха.
- Не знаю, парень. Не знаю я своего родителя, нечего греха таить. Я так
об себе рассуждаю, что у маменьки я был незаконнорожденное дите. Моя
маменька весь свой век при господах жили и не желали за простого мужика
выйтить...
- И на барина налетела,- усмехается Птаха.
- Не соблюли себя, это точно. Были они благочестивые, богобоязненные,
но девства не сохранили. Оно, конечно, грех, великий грех, что и говорить,
но зато, может, во мне дворянская кровь есть. Может, только по званию я
мужик, а в естестве благородный господин.
Говорит все это "благородный господин" тихим, слащавым тенорком, морща
свой узенький лобик и издавая красным озябшим носиком скрипящие звуки. Птаха
слушает, удивленно косится на него и не перестает пожимать плечами.
Пройдя верст шесть, сотские и бродяга садятся на бугорке отдохнуть.
- Собака и то свою кличку помнит,- бормочет Птаха. - Меня звать
Андрюшка, его - Никандра, у каждого человека свое святое имя есть, и никак
это имя забыть нельзя! Никак!
- Кому какая надобность мое имя знать?- вздыхает бродяга, попирая
кулачком щеку.- И какая мне от этого польза? Ежели б мне дозволили идти,
куда я хочу, а то ведь хуже теперешнего будет. Я, братцы православные, знаю
закон. Теперя я бродяга, не помнящий родства, и самое большее, ежели меня в
Восточную Сибирь присудят и тридцать не то сорок плетей дадут, а ежели я им
свое настоящее имя и звание скажу, то опять они меня в каторжную работу
пошлют. Я знаю!
- А нешто ты был в каторжной работе?
- Был, друг милый. Четыре года с бритой головой ходил и кандалы носил.
- За какое дело?
- За душегубство, добрый человек! Когда я еще мальчишком был, этак
годов восемнадцати, маменька моя по нечаянности барину заместо соды и
кислоты мышьяку в стакан всыпали. Коробок разных в кладовой много было,
перепутать нетрудно...
Бродяга вздыхает, покачивает головой и говорит:
- Они благочестивые были, но кто их знает, чужая душа - дремучий лес!
Может, по нечаянности, а может, не могли в душе своей той обиды стерпеть,
что барин к себе новую слугу приблизил... Может, нарочно ему всыпали, бог
знает! Мал я был тогда и не понимал всего... Теперь я помню, что барин
действительно взял себе другую наложницу и маменька сильно огорчались.
Почитай, нас потом года два судили... Маменьку осудили на каторгу на
двадцать лет, меня за мое малолетство только на семь.
- А тебя за что?
- Как пособника. Стакан-то барину я подавал. Всегда так было: маменька
приготовляла соду, а я подавал. Только, братцы, все это я вам по-христиански
говорю, как перед богом, вы никому не рассказывайте...
- Ну, нас и спрашивать никто не станет,- говорит Птаха.- Так ты,
значит, бежал с каторги, что ли?
- Бежал, друг милый. Нас человек четырнадцать бежало. Дай бог здоровья,
люди и сами бежали и меня с собой прихватили. Теперь ты рассуди, парень, по
совести, какой мне резон звание свое скрывать? Ведь меня опять в каторгу
пошлют! А какой я каторжник? Я человек нежный, болезненный, люблю в чистоте
и поспать и покушать. Когда богу молюсь, я люблю лампадочку или свечечку
засветить, и чтоб кругом шуму не было. Когда земные поклоны кладу, чтоб на
полу насорено и наплевано не было. А я за маменьку сорок поклонов кладу
утром и вечером.
Бродяга снимает фуражку и крестится.
- А в Восточную Сибирь пущай ссылают,- говорит он,- я не боюсь!
- Нешто это лучше?
- Совсем другая статья! В каторге ты все равно, что рак в лукошке:
теснота, давка, толчея, духу перевести негде - сущий ад, такой ад, что и не
приведи царица небесная! Разбойник ты, и разбойничья тебе честь, хуже собаки
всякой. Ни покушать, ни поспать, ни богу помолиться. А на поселении не то.
На поселении перво-наперво я к обществу припишусь на манер прочих. По закону
начальство обязано мне пай дать... да-а! Земля там, рассказывают, нипочем,
все равно как снег: бери, сколько желаешь! Дадут мне, парень, землю и под
пашню, и под огород, и под жилье... Стану я, как люди, пахать, сеять, скот
заведу и всякое хозяйство, пчелок, овечек, собак... Кота сибирского, чтоб
мыши и крысы добра моего не ели... Поставлю сруб, братцы, образов накуплю...
Бог даст, оженюсь, деточки у меня будут.
Бродяга бормочет и глядит не на слушателей, а куда-то в сторону. Как ни
наивны его мечтания, но они высказываются таким искренним, задушевным тоном,
что трудно не верить им. Маленький ротик бродяги перекосило улыбкой, а все
лицо, и глаза, и носик застыли и отупели от блаженного предвкушения далекого
счастья. Сотские слушают и глядят на него серьезно, не без участия. Они тоже
верят.
- Не боюсь я Сибири,- продолжает бормотать бродяга.- Сибирь - такая же
Россия, такой же бог и царь, что и тут, так же там говорят по-православному,
как и я с тобой. Только там приволья больше и люди богаче живут. Все там
лучше. Тамошние реки, к примеру взять, куда лучше тутошних! Рыбы, дичины
этой самой - видимо-невидимо! А мне, братцы, наипервейшее удовольствие -
рыбку ловить. Хлебом меня не корми, а только дай с удочкой посидеть.
Ей-богу. Ловлю я и на удочку, и на жерлицу, и верши ставлю, а когда лед идет
- наметкой ловлю. Силы-то у меня нету, чтоб наметкой ловить, так я мужика за
пятачок нанимаю. И господи, что оно такое за удовольствие! Поймаешь налима
или голавля какого-нибудь, так словно брата родного увидел. И, скажи
пожалуйста, для всякой рыбы своя умственность есть: одну на живца ловишь,
другую на выползка, третью на лягушку или кузнечика. Все ведь это понимать
надо! К примеру сказать, налим. Налим рыба неделикатная, она и ерша хватит,
щука - пескаря любит, шилишпер - бабочку. Голавля, ежели на бойком месте
ловить, то нет лучше и удовольствия. Пустишь леску саженей в десять без
грузила, с бабочкой или с жуком, чтоб приманка поверху плавала, стоишь в
воде без штанов и пускаешь по течению, а голавль - дерг! Только тут так
норовить надо, чтоб он, проклятый, приманку не сорвал. Как только он
дерганул тебе за леску, так и подсекай, нечего ждать. Страсть, сколько я на
своем веку рыбы переловил! Когда вот в бегах были, прочие арестанты спят в
лесу, а мне не спится, норовлю к реке. А реки там широкие, быстрые, берега
крутые - страсть! По берегу все леса дремучие. Деревья такие, что взглянешь
на маковку, и голова кружится. Ежели по тутошним ценам, то за каждую сосну
можно рублей десять дать.
Под беспорядочным напором грез, художественных образов прошлого и
сладкого предчувствия счастья как бы шепчась с самим собой. Тупая, блаженная
улыбка не сходит с его лица. Сотские молчат. Они задумались и поникли
головами. В осеннюю тишину, когда холодный, суровый туман с земли ложится на
душу, когда он тюремною стеною стоит перед глазами и свидетельствует
человеку об ограниченности его воли, сладко бывает думать о широких, быстрых
реках с привольными, крутыми берегами, о непроходимых лесах, безграничных
степях. Медленно и покойно рисует воображение, как ранним утром, когда с
неба еще не сошел румянец зари, по безлюдному, крутому берегу маленьким
пятном пробирается человек; вековые мачтовые сосны, громоздящиеся террасами
по обе стороны потока, сурово глядят на вольного человека и угрюмо ворчат;
корни, громадные камни и колючий кустарник заграждают ему путь, но он силен
плотью и бодр духом, не боится ни сосен, ни камней, ни своего одиночества,
ни раскатистого эха, повторяющего каждый его шаг.
Сотские рисуют себе картины вольной жизни, какою они нигде не жили;
смутно ли припоминают они образы давно слышанного, или же представления о
вольной жизни достались им в наследство вместе с плотью и кровью от далеких
вольных предков, бог знает!
Первый прерывает молчание Никандр Сапожников, который доселе не
проронил еще ни одного слова. Позавидовал ли он призрачному счастью бродяги,
или, может быть, в душе почувствовал, что мечты о счастье не вяжутся с серым
туманом и черно-бурой грязью, но только он сурово глядит на бродягу и
говорит:
- Так-то оно так, все оно хорошо, только, брат, не доберешься ты до
привольных местов. Где тебе? Верст триста пройдешь и богу душу отдашь. Вишь,
ты какой дохлый! Шесть верст прошел только, а никак отдышаться не можешь!
Бродяга медленно поворачивается в сторону Никандра, и блаженная улыбка
исчезает с его лица. Он глядит испуганно и виновато на степенное лицо
сотского, по-видимому, припоминает что-то и поникает головой. Опять
наступает молчание... Все трое думают. Сотские напрягают ум, чтобы обнять
воображением то, что может вообразить себе разве один только бог, а именно
то страшное пространство, которое отделает их от вольного края. В голове же
бродяги теснятся картины ясные, отчетливые и более страшные, чем
пространство. Перед ним живо вырастают судебная волокита, пересыльные и
каторжные тюрьмы, арестантские барки, томительные остановки на пути,
студеные зимы, болезни, смерти товарищей...
Бродяга виновато моргает глазами, вытирает рукавом лоб, на котором
выступают мелкие капли, и отдувается, как будто только что выскочил из жарко
натопленной бани, потом вытирает лоб другим рукавом и боязливо оглядывается.
- И впрямь тебе не дойтить!- соглашается Птаха. - Какой ты ходок!
Погляди на себя: кожа да кости! Умрешь, брат!
- Известно, помрет! Где ему!- говорит Никандр.Его и сейчас в гошпиталь
положут... Верно!
Не помнящий родства с ужасом глядит на строгие, бесстрастные лица своих
зловещих спутников и, не снимая фуражки, выпучив глаза, быстро крестится...
Он весь дрожит, трясет головой, и всего его начинает корчить, как гусеницу,
на которую наступили...
- Ну, пора идти,- говорит Никандр, поднимаясь.Отдохнули!
Через минуту путники уже шагают по грязной дороге. Бродяга еще больше
согнулся и глубже засунул руки в рукава. Птаха молчит.
***
***
А.П.Чехов. Лошадиная фамилия
У отставного генерал-майора Булдеева разболелись зубы. Он полоскал рот
водкой, коньяком, прикладывал к больному зубу табачную копоть, опий,
скипидар, керосин, мазал щеку йодом, в ушах у него была вата, смоченная в
спирту, но все это или не помогало, или вызывало тошноту. Приезжал доктор.
Он поковырял в зубе, прописал хину, но и это не помогло. На предложение
вырвать больной зуб генерал ответил отказом. Все домашние - жена, дети,
прислуга, даже поваренок Петька предлагали каждый свое средство, Между
прочим, и приказчик Булдеева Иван Евсеич пришел к нему и посоветовал
полечиться заговором.
- Тут, в нашем уезде, ваше превосходительство, - сказал он,- лет десять
назад служил акцизный Яков Васильич. Заговаривал зубы - первый сорт. Бывало,
отвернется к окошку, пошепчет, поплюет - и как рукой! Сила ему такая
дадена...
- Где же он теперь?
- А после того, как его из акцизных увольнили, в Саратове у тещи живет.
Теперь только зубами и кормится. Ежели у которого человека заболит зуб, то и
идут к нему, помогает... Тамошних саратовских на дому у себя пользует, а
ежели которые из других городов, то по телеграфу. Пошлите ему, ваше
превосходительство, депешу, что так, мол, вот и так... у раба божьего
Алексия зубы болят, прошу выпользовать. А деньги за лечение почтой пошлете.
- Ерунда! Шарлатанство!
- А вы попытайте, ваше превосходительство. До водки очень охотник,
живет не с женой, а с немкой, ругатель, но, можно сказать, чудодейственный
господин.
- Пошли, Алеша!- взмолилась генеральша.Ты вот не веришь в заговоры, а я
на себе испытала. Хотя ты и не веришь, но отчего не послать? Руки ведь не
отвалятся от этого.
- Ну, ладно,- согласился Булдеев.- Тут не только что к акциозному, но и
к черту депешу пошлешь... Ох! Мочи нет! Ну, где твой акцизный живет? Как к
нему писать?
Генерал сел за стол и взял перо в руки.
- Его в Саратове каждая собака знает,- сказал приказчик.- Извольте
писать, ваше превосходительство, в город Саратов, стало быть... Его
благородию господину Якову Васильичу... Васильичу...
- Ну?
- Васильичу... Якову Васильичу... а по фамилии А фамилию вот и забыл!..
Васильичу... Черт... Как же его фамилия? Давеча, как сюда шел, помнил...
Позвольте-с...
Иван Евсеич поднял глаза к потолку и зашевелил губами. Булдеев и
генеральша ожидали нетерпеливо.
- Ну что же? Скорей думай!
- Сейчас... Васильичу... Якову Васильичу... Забыл! Такая еще простая
фамилия... словно как бы лошадиная... Кобылин? Нет, не Кобылин. Постойте...
Жеребцов нешто? Нет, и не Жеребцов. Помню, фамилия лошадиная, а какая - из
головы вышибло...
- Жеребятников?
- Никак нет. Постойте... Кобылицин... Кобылятников... Кобелев...
- Это уже собачья, а не лошадиная. Жеребчиков?
- Нет, и не Жеребчиков... Лошадинин... Лошаков... Жеребкин... Все не
то!
- Ну, так как же я буду ему писать? Ты подумай!
- Сейчас. Лошадкин... Кобылкин... Коренной...
- Коренников?- спросила генеральша.
- Никак нет. Пристяжкин... Нет, не то! Забыл!
- Так зачем же, черт тебя возьми, с советами лезешь, ежели забыл?-
рассердился генерал.Ступай отсюда вон!
Иван Евсеич медленно вышел, а генерал схватил себя за щеку и заходил по
комнатам.
- Ой, батюшки!- вопил он.- Ой, матушки! Ох, света белого не вижу!
Приказчик вышел в сад и, подняв к небу глаза, стал припоминать фамилию
акцизного:
- Жеребчиков... Жеребковский... Жеребенко... Нет, не то! Лошадинский...
Лошадевич... Жеребкович... Кобылянский...
Немного погодя его позвали к господам.
- Вспомнил?- спросил генерал.
- Никак нет, ваше превосходительство.
- Может быть, Конявский? Лошадников? Нет?
И в доме, все наперерыв, стали изобретать фамилии. Перебрали все
возрасты, полы и породы лошадей, вспомнили гриву, копыта, сбрую... В доме, в
саду, в людской и кухне люди ходили из угла в угол и, почесывая лбы, искали
фамилию..
Приказчика то и дело требовали в дом.
- Табунов?- спрашивали у него.- Копытин? Жеребовский?
- Никак нет,- отвечал Иван Евечи и, подняв вверх глаза, продолжал
думать вслух:- Коненко... Конченко... Жеребеев... Кобылеев...
- Папа!- кричали из детской.- Тройкин! Уздечкин!
- Взбудоражилась вся усадьба. Нетерпеливый, замученный генерал пообещал
дать пять рублей тому, кто вспомнит настоящую фамилию, и за Иваном Евсеичем
стали ходить целыми толпами...
- Гнедов!- говорили ему.- Рысистый! Лошадицкий!
Но наступил вечер, а фамилия все еще не была найдена. Так и спать
легли, не послав телеграммы.
Генерал не спал всю ночь, ходил из угла в угол и стонал... В третьем
часу утра он вышел из дому и постучался в окно к приказчику.
- Не Меринов ли?- спросил он плачущим голосом.
- Нет, не Меринов, ваше превосходительство,ответил Иван Евсеич и
виновато вздохнул.
- Да, может быть, фамилия не лошадиная, а какая-нибудь другая!
- Истинно слово, ваше превосходительство, лошадиная... Это очень даже
отлично помню.
- Экий ты какой, братец, беспамятный... Для меня теперь эта фамилия
дороже, кажется, всего на свете. Замучился!
Утром генерал опять послал за доктором.
- Пускай рвет!- решил он.- Нет больше сил терпеть...
Приехал доктор и вырвал больной зуб. Боль утихла тотчас же, и генерал
успокоился. Сделав свое дело и получив, что следует, за труд, доктор сел в
свою бричку и поехал домой. За воротами в поле он встретил Ивана Евсеича...
Приказчик стоял на краю дороги и, глядя сосредоточенно себе под ноги, о
чем-то думал. Судя по морщинам, бороздившим его лоб, и по выражению глаз,
думы его были напряженны, мучительны...
- Буланов... Чересседельников...- бормотал он.Засупонин... Лошадский...
- Иван Евсеич!- обратился к нему доктор.- Не могу ли я, голубчик,
купить у вас четвертей пять овса? Мне продают наши мужички овес, да уж
больно плохой...
Иван Евсеич тупо поглядел на доктора, как-то дико улыбнулся и, не
сказав в ответ ни одного слова, всплеснув руками, побежал к усадьбе с такой
быстротой, точно за ним гналась бешеная собака.
- Надумал, ваше превосходительство!- закричал он радостно, не своим
голосом, влетая в кабинет к генералу.- Надумал, дай бог здоровья доктору!
Овсов! Овсов фамилия акцизного! Овсов, ваше превосходительство! Посылайте
депешу Овсову!
- Накося!- сказал генерал с презрением и поднес к лицу его два кукиша.-
Не нужно мне теперь твоей лошадиной фамилии! Накося!
***
***
А.П.Чехов. Лишние люди
Седьмой час июньского вечера. От полустанка Хилково к дачному поселку
плетется толпа только что вышедших из поезда дачников - все больше отцы
семейств, нагруженные кульками, портфелями и женскими картонками. Вид у все
утомленный, голодный и злой, точно не для них сияет солнце и зеленеет трава.
Плетется, между прочим, и Павел Матвеевич Зайкин, член окружного суда,
высокий сутуловатый человек, в дешевой коломянке и с кокардой на полинялой
фуражке. Он вспотел, красен и сумрачен.
- Каждый день изволите на дачу выезжать?обращается к нему дачник в
рыжих панталонах.
- Нет, не каждый,- угрюмо отвечает Зайкин.Жена и сын живут тут
постоянно, а я приезжаю раза два в неделю. Некогда каждый день ездить, да и
дорого.
- Это верно, что дорого,- вздыхают рыжие пантолоны. - В городе до
вокзала не пойдешь пешком, извозчик нужен, потом-с билет стоит сорок две
копейки... газетку дорогой купишь, рюмку водки по слабости выпьешь. Все это
копеечный расход, пустяковый, а гляди - и наберется за лето рублей двести.
Оно, конечно, лоно природы дороже стоит, не стану спорить-с... идиллия и
прочее, но ведь при нашем чиновницком содержании, сами знаете, каждая
копейка на счету. Потратишь неосторожно копеечку, а потом и не спишь всю
ночь... Да-с... Я, милостивый государь, не имею чести знать вашего имени и
отчества, получаю без малого две тысячи в год-с, состою в чине статского
советника, а курю табак второго сорта и не имею лишнего рубля, дабы купить
себе минеральной воды Виши, прописанной мне против печеночных камней.
- Вообще мерзко,- говорит Зайкин после некоторого молчания.- Я, сударь,
держусь того мнения, что дачную жизнь выдумали черти да женщины. Чертом в
данном случае руководила злоба, а женщиной крайнее легкомыслие. Помилуйте,
это не жизнь, а каторга, ад! Тут душно, жарко, дышать тяжело, а ты мыкаешься
с места на место, как неприкаянный, и никак не найдешь себе приюта. Там, в
городе, ни мебели, ни прислуги... все на дачу увезли... питаешься черт знает
чем, не пьешь чаю, потому что самовар поставить некому, не умываешься, а
приедешь сюда, в это лоно природы, изволь идти пешком по пыли, по жаре...
тьфу! Вы женаты?
- Да-с... Трое деток,- вздыхают рыжие пантолоны.
- Вообще мерзко... Просто удивительно, как это мы еще живы.
Наконец дачники доходят до поселка. Зайкин прощается с рыжими
пантолонами и идет к себе на дачу. Дома застает он мертвую тишину. Слышно
только, как жужжат комары да молит о помощи муха, попавшая на обед к пауку.
Окна завешаны кисейными занавесочками, сквозь которые краснеют блекнущие
цветы герани. На деревянных, некрашенных стенах, около олеографий, дремлют
мухи. В сенях, в кухне, в столовой - ни души. В комнате, которая в одно и то
же время называется гостиной и залой, Зайкин застает своего сына, Петю,
маленького шестилетнего мальчика. Петя сидит за столом и, громко сопя,
вытянув нижнюю губу, вырезывает ножницами из карты бубнового валета.
- А, это ты, папа!- говорит он, не оборачиваясь.Здравствуй!
- Здравствуй... А мать где?
- Мама? Она поехала с Ольгой Кирилловной на репетицию играть театр.
Послезавтра у них будет представление. И меня возьмут... А ты пойдешь?
- Гм!.. Когда же она вернется?
- Она говорила, что вернется вечером.
- А где Наталья?
- Наталью взяла с собой мама, чтобы она помогала ей одеваться во время
представления, а Акулина пошла в лес за грибами. Папа, а отчего это, когда
комары кусаются, то у них делаются животы красные?
- Не знаю... Оттого, что они сосут кровь. Стало быть, никого нет дома?
- Никого. Только я один дома.
Зайкин садится в кресло и минуту тупо глядит в окно.
- Кто же нам обедать подаст?- спрашивает он.
- Обедать сегодня не варили, папа! Мама думала, что ты сегодня не
приедешь, и не велела варить обед. Она с Ольгой Кирилловной будет обедать на
репетиции.
- Покорнейше благодарю, а ты что же ел?
- Я ел молоко. Для меня купили молока на шесть копеек. Папа, а зачем
комары сосут кровь?
Зайкин вдруг почувствовал, как что-то тяжелое подкатывает к его печени
и начинает сосать ее. Ему становится так досадно, обидно и горько, что он
тяжело дышит и дрожит; ему хочется вскочить, ударить о пол чем-нибудь
тяжелым и разразиться бранью, но тут он вспоминает, что доктора строго
запретили ему волноваться, встает и, насилуя себя, начинает насвистывать из
"Гугенотов".
- Папа, ты умеешь представлять в театре?- слышит он голос Пети.
- Ах, не приставай ко мне с глупыми вопросами!сердится Зайкин.Пристал,
как банный лист! Тебе уже шесть лет, а ты все так же глуп, как и три года
назад... Глупый, распущенный мальчишка! К чему, например, ты эти карты
портишь? Как ты смеешь их портить?
- Эти карты не твои,- говорит Петя, оборачиваясь. - Мне Наталья их
дала.
-Врешь! Врешь, дрянной мальчишка!- раздражается Зайкин все более и
более.- Ты всегда врешь! Высечь тебя нужно, свиненка этакого! Я тебе уши
оборву!
Петя вскакивает, вытягивает шею и глядит в упор на красное, гневное
лицо отца. Большие глаза его сначала мигают, потом заволакиваются влагой, и
лицо мальчика кривится.
- Да ты что бранишься?- визжит Петя.- Что ты ко мне пристал, дурак? Я
никого не трогаю, не шалю, слушаюсь, а ты... сердишься! Ну, за что ты меня
бранишь?
Мальчик говорит убедительно и так горько плачет, что Зайкину становится
совестно.
"И, правда, за что я к нему придираюсь?"- думает он.- Ну, будет...
будет,- говорит он, трогая мальчика за плечо.- Виноват, Петюха... прости. Ты
у меня умница, славный, я тебя люблю.
Петя утирает рукавом глаза, садится со вздохом на прежнее место и
начинает вырезывать даму. Зайкин идет к себе в кабинет. Он растягивается на
диване и, подложив руки под голову, задумывается. Недавние слезы мальчика
смягчили его гнев, и от печени мало-помалу отлегло. Чувствуется только
утомление и голод.
- Папа!- слышит Зайкин за дверью.- Показать \ тебе мою насекомую
коллекцию?
- Покажи!
Петя входит в кабинет и подает отцу длинный зеленый ящичек. Еще не
поднося к уху, Зайкин слышит отчаянное жужжание и царапанье лапок о стенки
ящика. Подняв крышку, он видит множество бабочек, жуков, кузнечиков и мух,
приколотых ко дну ящика булавками. Все, за исключением двух-трех бабочек,
еще живы и шевелятся.
- А кузнечик все еще жив!- удивляется Петя.Вчера утром поймали его, а
он до сих пор не умер!
- Кто это тебя научил прикалывать их?- спрашивает Зайкин.
- Ольга Кирилловна.
- Самое бы Ольгу Кирилловну приколоть так!говорит Зайкин с
отвращением.- Унеси отсюда! Стыдно мучить животных!
ЧБоже, как он мерзко воспитывается",- думает он по уходе Пети.
Павел Матвеевич забыл уже про умиление и голод и думает только о судьбе
своего мальчика. За окнами между тем дневной свет мало-помалу тускнеет.
Слышно, как дачники компаниями возвращаются с вечернего купанья. Кто-то
останавливается около открытого окна столовой и кричит: "Грибков не желаете
ли?"- кричит и, не получив ответа, шлепает босыми ногами дальше... Но вот,
когда сумерки сгущаются до того, что герань за кисейной занавеской теряет
свои очертания и в окно начинает потягивать свежестью вечера, дверь в сенях
с шумом открывается, и слышатся быстрые шаги, говор, смех...
- Мама!- взвизгивает Петя.
Зайкин выглядывает из кабинета и видит свою жену Надежду Степановну,
здоровую, розовую, как всегда... С нею Ольга Кирилловна, сухая блондинка с
крупными веснушками, и двое каких-то незнакомых мужчин: один молодой,
длинный, с рыжей курчавой головой и с большим кадыком, другой - низенький,
коренастый, с бритой актерской физиономией и сизым, кривым подбородком.
- Наталья, ставь самовар!- кричит Надежда Степановна, громко шурша
платьем.- Говорят, Павел Матвеевич приехал! Павел, где ты? Здравствуй,
Павел! - говорит она, вбегая в кабинет и тяжело дыша.Ты приехал? Очень
рада... Со мной приехали двое наших любителей... пойдем, я тебя
представлю... Вот тот, что подлинней, это Коромыслов... прекрасно поет, а
другой, этот маленький... некий Смеркалов, настоящий актер... читает
великолепно. Уф, утомилась! Сейчас у нас репетиция была... Великолепно идет.
Мы ставим "Жильца с тромбоном" и "Она его ждет"... Послезавтра спектакль...
- Зачем ты их привезла?- спрашивает Зайкин.
- Необходимо, папочка! После чая нам нужно роли повторить и пропеть
кое-что... Я с Коромысловым дуэт буду петь... Да, как бы не забыть! Пошли,
голубчик, Наталью взять сардин, водки, сыру и еще чего-нибудь. Они,
вероятно, и ужинать будут... Ох, устала!
- Гм!.. У меня денег нет!
- Нельзя же, папочка! Неловко! Не заставляй меня краснеть!
Через полчаса Наталья посылается за водкой и закуской; Зайкин,
напившись чаю и съевши целый французский хлеб, уходит в спальню и ложится в
постель, а Надежда Степановна и ее гости, шумя и смеясь, приступают к
повторению ролей. Павел Матвеевич долго слышит гнусавое чтение Коромыслова и
актерские возгласы Смеркалова... За чтением следует длинный разговор,
прерываемый визгливым смехом Ольги Кирилловны. Смеркалов, на правах
настоящего актера, с апломбом и жаром объясняет роли...
Далее следует дуэт, а за дуэтом звяканье посуды... Зайкин сквозь сон
слышит, как уговаривают Смеркалова прочесть "Грешницу" и как тот,
поломавшись, начинает декламировать. Он шипит, бьет себя по груди, плачет,
хохочет хриплым басом... Зайкин морщится и прячет голову под одеяло.
- Вам идти далеко и темно,- слышит он час спустя голос Надежды
Степановны.- Почему вам не остаться у нас ночевать? Коромыслов ляжет здесь,
в гостиной, на диване, а вы, Смеркалов, на Петиной постели... Петю можно в
кабинете мужа положить... Право, оставайтесь!
Наконец, когда часы бьют два, все смолкает... Отворяется в спальной
дверь, и показывается Надежда Степановна.
- Павел, ты спишь?- шепчет она.
- Нет, а что?
- Поди, голубчик, к себе в кабинет, ляг на диване, а тут, на твоей
кровати, я Ольгу Кирилловну положу. Поди, милый! Я бы ее в кабинете
положила, да она боится спать одной... Вставай же!
Зайкин поднимается, накидывает на себя халат и, взявши подушку,
плетется в кабинет... Дойдя ощупью до своего дивана, он зажигает спичку и
видит: на диване лежит Петя. Мальчик не спит и большими глазами глядит на
спичку.
- Папа, отчего это комары не спят ночью?- спрашивает он.
- Оттого... оттого,- бормочет Зайкин,- оттого, что мы здесь с тобой
лишние... Даже спать негде!
- Папа, а отчего это на лице у Ольги Кирилловны веснушки?
- Ах, отстань! Надоел!
Подумав немного, Зайкин одевается и выходит на улицу освежиться... Он
глядит на утреннее небо, на неподвижные облака, слушает ленивый крик сонного
коростеля и начинает мечтать о завтрашнем дне, когда он, поехав в город и
вернувшись из суда, завалится спать... Вдруг из-за угла показывается
человеческая фигура.
"Сторож, должно быть..."- думает Зайкин.
Но, вглядевшись и подойдя поближе, он узнает в фигуре вчерашнего
дачника в рыжих пантолонах.
- Вы не спите?- спрашивает он.
- Да, не спится что-то...- вздыхают рыжие пантолоны. - Природой
наслаждаюсь... Ко мне, знаете ли, приехала с ночным поездом дорогая
гостья... мамаша моей жены. С нею прибыли мои племянницы... прекрасные
девушки. Весьма рад, хотя и... очень сыро! А вы тоже изволите природой
наслаждаться?
- Да,- мычит Зайкин,- и я тоже природой... Не знаете ли, нет ли тут
где-нибудь поблизости какого-нибудь кабака или трактирчика?
Рыжие пантолоны поднимают глаза к небу и глубокомысленно
задумываются...
***
***
***
А.П.Чехов. Крест
В гостиную, наполненную народом, входит поэт.
- Ну что, как ваша маленькая поэма? - обращается к нему хозяйка.-
Напечатали? Гонорар получили?
- И не спрашивайте... Крест получил.
- Вы получили крест? Вы, поэт?! Разве поэты получают кресты?
- От души поздравляю! - жмет ему руку хозяин.Станислав или Анна? Очень
рад... рад очень... Станислав?
- Нет, красный крест...
- Стало быть, вы гонорар пожертвовали в пользу Общества Красного
креста?
- Ничем не пожертвовал.
- А вам к лицу будет орден... А ну-ка покажите!
Поэт лезет в боковой карман и достает оттуда рукопись...
- Вот он...
Публика глядит в рукопись и видит красный крест... но такой крест,
который не прицепишь к сюртуку.