22:18 Антиутопия 013. Джордж Оруэлл. 1984 | ||
*** Все наши убеждения, привычки, вкусы, эмоции, духовные взаимоотношения служат на деле тому, чтобы поддерживать возвышенный ореол партии и скрывать истинную природу сегодняшнего общества. Сегодня невозможны мятеж или даже самая предварительная подготовка к нему. Восстания пролетариев бояться не приходится. Предоставленные самим себе, они будут и дальше, из поколения в поколение, от века к веку, работать, плодиться и умирать, не только не пытаясь возмущаться, даже не представляя, что мир может быть иным. Опасными они могут стать лишь тогда, когда технический прогресс заставит давать им более серьезное образование, но поскольку военное и торговое соперничество не имеет уже сколько-нибудь серьезного значения, уровень образования всех слоев населения в настоящее время фактически снижается. Вот почему никого не интересует, каких мнений придерживаются или не придерживаются народные массы. Им можно вообще предоставить интеллектуальную свободу, поскольку у них интеллекта нет. Но члену Партии непростительно малейшее отклонение от общепринятых взглядов даже по самым незначительным вопросам. Член Партии от рождения и до смерти живет под неусыпным оком Полиции Мысли. Даже оставшись один, он не может быть уверен, что действительно один. Где бы он ни был — спит он или бодрствует, работает или отдыхает, в ванной комнате или в постели, — за ним могут следить, а он даже и не будет знать об этом. Ничто в его жизни не безразлично наблюдателям. Ревностно фиксируется все — его знакомства, манера отдыхать, обращение с женой и детьми, выражение лица, когда он остается один, слова, которые он шепчет во сне, даже характерные движения тела. Заметят, безусловно, не только поступок, но малейшее отклонение от привычного поведения, новую манеру, нервный жест, ибо это может быть признаком какой-то тайной внутренней борьбы. Ведь свободы выбора у члена Партии нет ни в чем. С другой стороны, его поведение не ограничивается каким-либо законом или четкими правилами. В Океании нет законов. Мысли или действия, наказуемые (если они как-то проявятся) смертью, формально не запрещены, а бесконечные чистки, аресты, пытки, тюремные заключения и испарения применяются не как наказания за совершенные преступления, а как способ устранить тех, кто может совершить преступление когда-нибудь. У члена Партии должны быть не только правильные мнения, но и правильные инстинкты. Многое из того, во что ему предписано верить и перед чем преклоняться, никогда четко не формулировалось, да и не может быть сформулировано, ибо подобные попытки обнажили бы противоречия, присущие Ангсоцу. Если ты от природы благонадежен («добродум» на новоязе), ты в любом случае будешь интуитивно знать, какое убеждение верное и какое чувство желательно. А кроме того, тщательная умственная тренировка в детстве, которая в целом определяется тремя словами новояза: «преступстоп», «чернобелый» и «двоемыслие», лишает тебя воли и способности слишком серьезно задумываться о чем бы то ни было. Члену Партии не положено иметь личных чувств, он всегда должен быть готов выражать энтузиазм. Он должен всегда захлебываться от ненависти к внешним врагам и внутренним предателям, ликовать по поводу одержанных побед и преклоняться перед могуществом и мудростью Партии. Недовольство, рожденное скудной и безрадостной жизнью, преднамеренно направляют на внешние объекты и дают ему выход во время, например, Двухминуток Ненависти, а мысли, которые могли бы вызвать скептическое или мятежное настроение, заблаговременно подавляются воспитанной с детства внутренней дисциплиной партийца. Сперва учат самому простому, тому, что могут усвоить даже дети, — преступстопу. Преступстоп означает умение пресечь, едва ли не инстинктивно, любую опасную мысль. Сюда входит способность не видеть аналогий, не замечать логических ошибок, не принимать самых простых аргументов, если они враждебны Ангсоцу, и испытывать невыносимую скуку или отвращение к такому ходу рассуждений, который может привести к ереси. Говоря коротко, преступстоп означает защитную тупость. Но одной тупости мало. Напротив, благонадежность в полном смысле слова требует, чтобы ты владел своими мыслями и чувствами так же хорошо, как акробат владеет своим телом. В конечном счете общество Океании стоит на вере во всемогущество Большого Брата и непогрешимость Партии. Но поскольку в действительности Большой Брат не может быть всемогущим, а Партия совершает ошибки, нужна неустанная, поминутная гибкость в обращении с фактами. И здесь на передний план выходит слово чернобелый. Как и многие слова новояза, оно имеет два взаимоисключающих значения. По отношению к противнику им обозначают его привычку бесстыдно называть черное белым вопреки очевидным фактам. По отношению к члену Партии это слово означает его готовность назвать, когда того требует партийная дисциплина, черное белым. Но не только назвать — верить, что черное есть белое, более того, знать, что черное есть белое, и напрочь забывать, что когда-то ты верил в обратное. Для этого требуется постоянное изменение прошлого, которое возможно лишь при такой системе мышления, охватывающей, по сути, все и называемой на новоязе двоемыслием. Переделка прошлого необходима по двум причинам, причем одна из них как бы второстепенная, профилактическая. Она заключается в том, что член Партии, как и пролетарий, смиряется с условиями жизни потому, что ему не с чем сравнивать. Он должен быть отгорожен как от прошлого, так и от зарубежных стран, ибо ему надо верить, что он живет лучше предков и что уровень материального благосостояния в стране постоянно растет. Но гораздо более важная причина постоянной фальсификации истории состоит в том, чтобы обеспечить дальнейшее пребывание Партии у власти, обеспечить ту самую непогрешимость ее. И здесь фальсификация не сводится к подгонке под требования сегодняшнего дня всевозможных речей, статистики и отчетов, с тем чтобы продемонстрировать, что все предсказания Партии сбываются. Она осуществляется и потому еще, что ни при каких обстоятельствах нельзя признать, что в партийной доктрине или политической линии Партии происходят хоть какие-то изменения. Признать это значило бы признать свою слабость. Если, например, Евразия или Востазия (неважно, кто из них) враг сегодня, следовательно, эта страна врагом была всегда. А если факты говорят обратное, тогда надо изменить факты. Вот почему история постоянно переписывается. И эта не прекращающаяся ни на день подчистка прошлого, осуществляемая Министерством Правды, в такой же мере необходима для стабильности режима, как репрессии и шпионаж, проводимые Министерством Любви. Изменчивость прошлого — главный догмат Ангсоца. Утверждается, что события прошлого объективно не существуют, они остаются лишь в письменных документах и в памяти людей. Поэтому прошлое — это то, на чем сходятся и документы, и человеческие воспоминания. А поскольку Партия полностью контролирует все документы и одновременно разум всех своих членов, то отсюда следует: прошлое становится таким, каким желает видеть его Партия. Отсюда вытекает, что, хотя прошлое и меняется, его никто никогда не меняет. Ведь когда оно сфальсифицировано в той нужной на сегодня форме, оно и есть прошлое, и никакого другого прошлого в природе быть не могло. И это справедливо даже тогда, когда (как это нередко бывает) одно и то же событие меняется до неузнаваемости по нескольку раз в год. Партия всегда обладает абсолютной истиной, а абсолютная истина не может быть иной, чем в данный момент. Контроль над прошлым — и это понятно — зависит прежде всего от тренировки памяти. Убедиться, что все документальные свидетельства полностью согласуются с принятой на сегодня точкой зрения, — задача чисто механическая. Но ведь необходимо помнить, что события происходили именно так. И раз нужно изменить воспоминания и подделать документы, значит, необходимо и забывать, что ты это совершал. Научиться этому трюку не труднее, чем любому другому. И большинством членов Партии, во всяком случае теми, кто не только благонадежен, но и умен, этот трюк усваивается. На староязе это называлось прямо — «контроль над действительностью». На новоязе это зовется двоемыслием, хотя двоемыслие включает в себя и многое другое. Двоемыслие — это способность придерживаться одновременно двух взаимоисключающих убеждений и верить в оба. Партийный интеллектуал знает, в каком направлении он должен менять свои воспоминания, а поэтому не может не знать, что пытается обмануть реальную действительность, хотя, прибегнув к двоемыслию, тут же утешает себя тем, что реальная действительность не пострадала. Весь этот процесс должен быть осознанным, в противном случае его не осуществишь достаточно четко, и в то же время процесс должен быть бессознательным, ибо иначе останется ощущение лжи, а значит, и вины. Двоемыслие — самая сердцевина Ангсоца, поскольку Партия намеренно использует сознательный обман и при этом твердо и честно следует своим целям. Следовательно, необходимо твердить сознательную ложь и искренне верить в нее, забывать любой неудобный факт, а потом, когда понадобится, извлекать его из забвения на какое-то время, отрицать объективную реальность и в то же время учитывать ее, несмотря на отрицание, и принимать в расчет. Даже употребляя слово «двоемыслие», необходимо применять двоемыслие. Ибо, употребляя это слово, вы признаете, что искажаете реальную действительность, но, прибегнув к двоемыслию, вы стираете в памяти это признание. И так без конца, ложь всегда должна на один прыжок опережать правду. В конце концов, именно с помощью двоемыслия Партия сумела остановить историю и, насколько можно судить, сможет делать это еще хоть тысячелетия. Все прошлые олигархии пали либо потому, что костенели, либо потому, что чересчур размягчались. Или они становились тупыми и самоуверенными, не умели приспособиться к меняющимся обстоятельствам, и их свергали, или, напротив, превращались в либеральные и трусливые, шли на уступки, когда следовало применить силу, и опять же их свергали. Их, что называется, губили либо сознательность, либо отсутствие ее. И достижением Партии стала выработка такой системы мышления, при которой оба состояния могут существовать одновременно. Ни на какой другой базис власть Партии, если она хочет быть вечной, опираться не может. Вы должны уметь искажать чувство реальности, чтобы править и править. Ибо секрет власти заключается в умении соединять веру в собственную непогрешимость со способностью учиться на ошибках прошлого. Естественно, искуснее всех двоемыслием владеют те, кто его изобрел, кто хорошо знает, что двоемыслие — это целая система интеллектуального надувательства. В нашем обществе те, кто лучше всех знает, что происходит на самом деле, хуже всех видят мир таким, какой он есть на самом деле. В общем, чем больше понимания — тем больше самообмана, чем больше интеллекта — тем меньше здравого смысла. Яркий пример тому — военный психоз, который тем сильнее, чем выше мы поднимаемся по ступенькам иерархической структуры. Самое разумное отношение к войне проявляют народы спорных территорий. Для них война просто бесконечное бедствие, которое, как приливная волна, перекатывается по их телам. И им совершенно безразлично, кто побеждает в этих войнах. Ведь перемена хозяев (они хорошо это знают) означает лишь то, что им, как и раньше, придется работать, но только на новых господ, которые будут обращаться с ними, как и прежние. Рабочие, находящиеся в несколько лучшем положении, те, кого мы называем «пролами», думают о войне лишь время от времени. Когда необходимо, в них можно возбудить истерию страха и ненависти, но стоит их оставить в покое, как они надолго забывают о войне. Но подлинный военный энтузиазм мы найдем лишь в рядах членов Партии, и прежде всего — Внутренней Партии. В завоевание мира больше всего верят те, кто хорошо знает, что оно невозможно. Это, казалось бы, странное соединение противоположностей — знания и незнания, цинизма и фанатизма — одна из самых характерных черт общества Океании. Официальная идеология изобилует противоречиями даже там, где для этого нет никакой практической нужды. Так, например, Партия отрицает и поносит все основополагающие принципы, за которые когда-то боролись социалисты, и делает она это именем социализма. Она проповедует такое презрение к рабочему классу, какого не было даже в предыдущие века, но в то же время одевает своих членов в форму, которая когда-то была традиционной для людей, занимавшихся физическим трудом, и именно для них и была придумана. Она систематически разрывает связи между членами семьи и в то же время дает вождю имя, которым пытается играть на чувстве семейной сплоченности. Даже названия четырех Министерств, управляющих страной, — это бесстыдное и преднамеренное искажение фактов. Министерство Мира занимается войной, Министерство Правды — ложью, Министерство Любви — пытками, а Министерство Изобилия — голодом. Это вовсе не случайные противоречия и не результат обычного лицемерия. Это двоемыслие на деле. Потому что, лишь примиряя противоречия, можно вечно удерживать власть. Никаким другим способом извечный цикл разорвать нельзя. Если мы хотим навсегда избежать равенства людей, если Высшие, как мы их назвали, хотят навеки занимать свое место, то доминирующим состоянием духа людей должно стать организованное безумие. Но есть еще один вопрос, который мы пока почти не затрагивали: почему равенство людей недопустимо? Предположим, что сущность происходящих процессов описана верно, но что все-таки лежит за этой масштабной, тщательно планируемой попыткой остановить, пресечь историю в конкретной временной точке? И здесь мы подходим к главному секрету. Как мы уже видели, тайна Партии, прежде всего Внутренней Партии, зависит от двоемыслия. Но еще глубже лежит первопричина, инстинкт, не берущийся под сомнение, который когда-то побудил Партию сперва захватить власть, а потом вызвать к жизни и двоемыслие, и Полицию Мысли, и бесконечную войну, и все остальное. Эта первопричина заключается… Уинстон слышал тишину, как новый звук. Ему показалось, что Джулия слишком долго молчит. Она лежала на боку, обнаженная до пояса, подложив руку под голову. Темная прядь волос упала ей на глаза. Грудь вздымалась медленно и покойно. — Джулия. Ответа не последовало. — Джулия, ты спишь? Ответа опять не последовало. Она спала. Уинстон закрыл книгу, аккуратно положил ее на пол, вытянулся и накрыл одеялом себя и Джулию. Он так и не узнал о главном секрете, подумал он. Он понимал — как, он не понимал — зачем. Первая глава, как и третья, в общем-то не сказала ему в сущности ничего нового, она лишь привела в систему его знания. Но, прочитав эту главу, он, по крайней мере, убедился, что не сошел с ума. Даже если ты в меньшинстве, даже если все меньшинство — ты один, это не значит еще, что ты сумасшедший. Есть правда, и есть неправда, и, если ты придерживаешься правды, а весь мир против нее, это не значит еще, что ты сошел с ума. Луч заходящего солнца пробился сквозь занавеску и упал на подушку. Уинстон закрыл глаза. Тепло солнца, прикосновение к гладкому телу девушки вселили в него сонное, надежное ощущение уверенности в себе. Он в безопасности, все будет хорошо. Он засыпал, прошептав: «Здравый смысл — это не статистика», чувствуя, что в этих словах заключен глубокий смысл. *** *** 10 Проснулся он с чувством, что спал долго, но, взглянув на старинные часы, увидел, что еще двадцать тридцать. Он немного полежал в полудреме, пока не услышал во дворе знакомый сильный голос: Глупо было надеяться даже. Все прошло, как апрельские дни, Но слова те, тот взгляд, те мечты, все подряд, — Мое сердце украли они! Глупая песенка все еще была популярна. Ее еще пели повсюду. Она пережила «Песню Ненависти». Пение разбудило Джулию, она сладко потянулась и выскользнула из постели. — Хочу есть, — сказала она. — Давай заварим кофе. Черт побери! Керосинка погасла, и вода холодная. — Она подняла ее и встряхнула. — Весь керосин выгорел. — Думаю, старик Чаррингтон одолжит нам немного. — Занятно, я вроде проверяла — была полная. Я оденусь, — добавила она. — Что-то похолодало. Уинстон тоже встал и оделся. А голос без устали пел: Говорят, все на свете изменит, Все сотрет круговерть зим и лет, Но улыбки и слезы через годы и грозы Мучат сердце, которого нет. Затягивая ремень комбинезона, Уинстон подошел к окну. Солнце ушло за дома, лучи его не заливали двор. Каменные плиты были мокрыми, как будто их только что вымыли, и небо, казалось, вымыли тоже — такой чистой и бледной была голубизна в просветах между дымовыми трубами. Женщина во дворе без устали сновала взад и вперед, зажав во рту прищепки и вытаскивая их по одной; она то принималась петь, то умолкала, вновь и вновь развешивая пеленки. Интересно, она берет в стирку чье-то белье и живет этим или же у нее двадцать или тридцать внучат, которых она обстирывает? Джулия подошла к нему и встала рядом — теперь оба с восторгом смотрели на мощную фигуру внизу. Наблюдая за работой женщины, глядя, как ее большие сильные руки тянутся к веревкам, как выступают мощные, словно у кобылицы, ягодицы, Уинстон вдруг подумал, что она прекрасна. Ему никогда не приходило в голову, что прекрасным может быть тело пятидесятилетней женщины, раздавшееся после многочисленных родов до чудовищных размеров, огрубевшее от работы настолько, что теперь оно стало жестким, как кочерыжка перезревшего турнепса. Но женщина была прекрасна, почему бы и нет? — подумал Уинстон. Мощное тело, потерявшее свои очертания, будто гранитная глыба, красная обветренная кожа — все это имело такое же отношение к фигуре юной девушки, как ягоды шиповника к его цветам. Но почему плод хуже цветка? — Нет, она прекрасна, — пробормотал Уинстон. — У нее бедра, наверное, с метр, — отозвалась Джулия. — Такая красота, — ответил Уинстон. Рукой он обнимал гибкую талию Джулии. Они прижимались друг к другу, бедро к бедру. У них никогда не будет ребенка. Это невозможно. И свою тайну они могут передавать лишь словами, от разума к разуму. У женщины во дворе нет разума — лишь сильные руки, горячее сердце да плодоносное чрево. Интересно, сколько детей она родила? Может, даже пятнадцать. Ее расцвет был недолгим, распустилась на год, как дикая роза, а потом разбухла, как плод, и стала крепкой, краснокожей и грубой, а вся ее жизнь на протяжении лет тридцати заключалась в вечной стирке, мытье полов, штопке, приготовлении еды, вытирании пыли, чистке обуви и починке, сначала для детей, затем — для внуков. И через три десятка таких вот лет она еще и поет. Тайное благоговение, которое Уинстон испытывал по отношению к этой женщине, словно окрашивалось бледным безоблачным небом в просветах между дымовыми трубами, которое уводило взгляд куда-то далеко-далеко. Странно думать, что небо на всех одно — и в Евразии, и в Востазии, и здесь. И люди под этим небом везде одинаковые, везде, во всем мире, сотни, тысячи, миллионы таких, как эти, которые даже не знают, что есть подобные им, что они разделены стенами лжи и ненависти, что они одинаково не научились мыслить, но хранят в своих сердцах, животах и мускулах ту силу, которая когда-нибудь перевернет мир. Если есть надежда, то она в пролах! Он еще не дочитал книгу, но знал, что Гольдштейн придет к этому выводу. Будущее принадлежит пролам. Но можно ли быть уверенным, что, когда придет их время, мир, построенный ими, не станет враждебен ему, Уинстону Смиту, как сегодняшний мир Партии? Да, можно, во всяком случае, это будет не мир безумия. Там, где есть равенство, можно мыслить здраво. Рано или поздно это произойдет, сила станет разумом. Пролы бессмертны, в этом нельзя сомневаться, глядя на богатырскую фигуру во дворе. В конце концов они пробудятся от спячки. А пока это случится, пусть даже через тысячу лет, они будут жить, преодолевая все, и останутся живы, как птицы, передающие жизнеспособность от поколения к поколению, жизнеспособность, которой нет у Партии и которую она не в силах убить. — Ты помнишь, — спросил он, — дрозда, что пел для нас в тот первый день в лесу, на опушке? — Он пел не для нас, — ответила Джулия. — Он пел для себя. Нет, и это неверно. Он просто пел. Птицы поют, пролы поют, не поет только Партия. Во всех концах мира, в Лондоне и Нью-Йорке, в Африке и Бразилии, в загадочных запретных землях за границей, на улицах Парижа и Берлина, в деревнях безбрежных равнин России, на базарах Китая и Японии — всюду стоит эта сильная, непобедимая женщина, изуродованная трудом и родами, работающая от рождения до смерти и все еще поющая. Из этого мощного чрева выйдет когда-нибудь порода думающих, сознательных людей. Мы мертвецы, будущее принадлежит им. Но мы можем войти в то будущее, если сохраним живой разум, как они сохраняют живое тело, и будем передавать из поколения в поколение тайное учение о том, что дважды два — четыре. — Мы мертвецы, — сказал Уинстон. — Мы мертвецы, — послушно повторила Джулия. — Вы мертвецы, — сказал железный голос сзади. Они отскочили друг от друга. Все внутри Уинстона оледенело. Он видел, как расширились глаза Джулии. Она стала молочно-желтой. Нестертые румяна выделялись на ее щеках, будто отклеивались от кожи. — Вы мертвецы, — повторил железный голос. — Это за картиной, — выдохнула Джулия. — Это за картиной, — сказал голос. — Стоять на месте. Не двигаться, пока не прикажут. До них добрались, добрались в конце концов! Они ничего не могли поделать, только стояли и смотрели друг другу в глаза. Бежать, выбраться из дома, пока не поздно, — эта мысль даже не пришла им в голову. Немыслимо не подчиниться железному голосу из-за картины. Что-то щелкнуло, как будто повернули шпингалет, послышался звон разбивающегося стекла. Офорт упал на пол, за ним был монитор. — Теперь они видят нас, — сказала Джулия. — Теперь мы видим вас, — подтвердил голос. — Встаньте посередине комнаты. Спиной к спине. Руки за голову. Не прикасаться друг к другу. Они не прикасались друг к другу, но Уинстону казалось, что он чувствует, как Джулия дрожит всем телом. А может быть, это дрожал он. Уинстон сжал зубы, чтобы они не стучали, но не смог сдержать дрожь в коленях. Топот сапог был слышен внизу, в доме и во дворе. Похоже, там было уже полно людей. Что-то тащили по булыжникам. Пение женщины оборвалось. Кто-то пнул корыто, и оно, грохоча, полетело по камням. Потом понеслась ругань, которая прервалась криком боли. *** — Дом окружен, — сказал Уинстон. — Дом окружен, — подтвердил голос. Уинстон слышал, как стучат зубы Джулии. — Я думаю, нам надо попрощаться, — сказала она. — Вам надо попрощаться, — сказал голос. А вслед за этим совсем другой — высокий, интеллигентный — голос, который показался Уинстону знакомым: — Кстати, пока мы не ушли от темы: «Вот свечка вам на ночь, давайте зажжем, а вот и палач ваш — палач с топором!» Что-то со звоном посыпалось на кровать. В окно втолкнули лестницу, которая выбила стекла. Кто-то лез по ней со двора, но и в доме уже слышался топот ног. Комнату заполнили крепкие парни в черной форме, в кованых сапогах и с дубинками в руках. Уинстон больше не дрожал. Даже взгляд застыл. Сейчас главное — не двигаться, не двигаться и не давать повода ударить себя. Человек с литой челюстью боксера и щелью вместо рта остановился напротив Уинстона, поигрывая дубинкой. Глаза их встретились. Ощущение наготы, когда руки за головой, а лицо и тело ничем не защищены, стало невыносимым. Кончиком белого языка человек с дубинкой облизал то место, где должны быть губы, и отошел. Раздался треск. Кто-то схватил пресс-папье и разнес его вдребезги о каминную полку. Кусочек коралла, крошечная красноватая звездочка, словно сахарная розочка с торта, покатился по половику. Какой маленький, подумал Уинстон, какой же он маленький! Глухой удар и судорожный всхлип послышался сзади, что-то сильно толкнуло Уинстона по ноге, от чего он чуть не потерял равновесие. Один из вошедших ударил Джулию в солнечное сплетение, и она согнулась от боли, как складная линейка. Она билась на полу, пытаясь вдохнуть. Уинстон не осмелился повернуть голову и на миллиметр, но пару раз краем глаза видел посиневшее, задыхающееся лицо. К собственному ужасу прибавилась ее боль, словно это он не мог дышать и бился в судорогах на полу. Он знал, что это такое — страшное, агонизирующее страдание и всеохватное, непереносимое удушье. Потом двое подхватили ее за колени и плечи и вынесли из комнаты, как мешок. Промелькнуло ее запрокинутое лицо, желтое, искаженное от боли, с закрытыми глазами и следами румян на щеках. Он видел ее в последний раз. Его, замершего на месте, еще ни разу не ударили. А мысли, приходившие в голову, как бы не касались его. Взяли ли они мистера Чаррингтона? Что они сделали с женщиной во дворе? Он подумал, что надо бы пойти в туалет и помочиться, слегка удивился, потому что был в уборной два-три часа назад. Часы на камине показывали девять, то есть двадцать один час. Но почему-то было светло. Разве не темнеет в двадцать один час? В августе? А вдруг они с Джулией все-таки ошиблись и проспали аж двенадцать часов и теперь было не двадцать тридцать, как они думали, а восемь тридцать утра? Но развивать эту мысль он не стал. Теперь это было неважно. В коридоре послышались легкие шаги. В комнату вошел мистер Чаррингтон. Поведение людей в черном мгновенно изменилось. Но что-то изменилось и в самой внешности мистера Чаррингтона. Взгляд его упал на пресс-папье. — Уберите это, — резко приказал он. Один из охранников послушно нагнулся. Странно, но в речи мистера Чаррингтона больше не слышался характерный акцент кокни; Уинстон вдруг узнал, чей голос только что звучал по монитору. Мистер Чаррингтон по-прежнему был в старом вельветовом пиджаке, но волосы его, почти седые, стали черными. Не было и очков. Он кинул на Уинстона цепкий взгляд, словно проверил, он ли это, и уже не обращал на него никакого внимания. Чаррингтон был похож на себя, но перемена в нем все равно была разительной. Фигура его распрямилась, казалось, он стал выше ростом. Неуловимо изменилось лицо, оно стало другим. Черные брови оказались уже не густыми, исчезли морщины, изменился овал лица, даже нос стал как будто короче. Теперь это было холодное, настороженное лицо человека лет тридцати пяти. Впервые в жизни Уинстон видел перед собой, точно зная это, сотрудника Полиции Мысли.
*** Источник : https://booksread.ru/read/1984/next/22 *** *** *** *** *** *** *** *** *** *** *** *** *** *** *** *** *** *** *** *** *** *** *** *** *** *** *** ПОДЕЛИТЬСЯ
*** *** *** *** *** 27 марта - День театра
*** *** *** Библия *** Зачем *** *** *** *** *** *** *** *** *** *** *** *** *** *** *** *** *** *** *** *** *** *** *** *** *** *** *** *** *** *** *** *** *** *** *** *** *** *** *** *** *** *** | ||
|
Всего комментариев: 0 | |