21:49 Антиутопия 003. Джордж Оруэлл. 1984 | ||
*** 4
В стенах его кабинки было три отверстия. Справа от диктографа располагалась маленькая пневматическая трубка для записок, слева — трубка побольше для газет, а в боковой стенке — большая продолговатая щель, защищенная проволочной сеткой. До нее было легко дотянуться, не вставая из-за стола. В эту дыру бросали макулатуру. Тысячи, а может быть, десятки тысяч таких щелей были по всему зданию, не только в каждой комнате, но и на каждом шагу в коридорах. Почему-то все их называли «дыры памяти». Любой документ, предназначенный для уничтожения, любой клочок бумаги, валявшийся на полу, машинально бросали в эти щели, приподняв сетку. Их подхватывал поток теплого воздуха и уносил к огромным печам куда-то в глубину здания. Уинстон внимательно просмотрел четыре развернутых листочка. В каждой записке было не более одной-двух строк на деловом жаргоне. В общем-то это был не новояз, но слова новояза широко использовались. Такая шифрованная скоропись употреблялась в Министерстве для внутренних целей. В записках говорилось: таймс 17.03.84 речь бб искаженное собщение африка исправить таймс 19.12.83 прогнозы 3 годплан 4-й квартал 83 опечатки уточнить последний номер таймс 14.02.84. минимно искаженная цитата шоколад исправить таймс 3.12.83 сообщение приказа дня бб плюсплюс антихорошее ссылки неличности переписать полностью доложить наверх до подшивки Предвкушая настоящую работу, Уинстон отложил в сторону четвертую записку. Тут сложное и ответственное задание, и лучше оставить его напоследок. Три другие были делом обыденным, хотя, возможно, со второй запиской придется повозиться — слишком долго предстояло сверять ряды скучных цифр. Уинстон заказал нужные номера «Таймс» и в считанные минуты получил их по пневмопочте. В присланных записках назывались статьи или сообщения, которые по той или иной причине считалось нужным изменить, или, как формулировалось официально, уточнить. Например, Большой Брат в своей речи, напечатанной в «Таймс» от семнадцатого марта и произнесенной накануне, высказал предположение, что на южно-индийском фронте будет затишье, а евразийское наступление начнется в ближайшее время в Северной Африке. На самом деле Евразийское Высшее Командование начало наступление своих армий как раз в Южной Индии, а в Африке, напротив, все было тихо. Поэтому следовало переписать абзац в речи Большого Брата так, чтобы его предсказания оказались безошибочными. Или опять же «Таймс» от девятнадцатого декабря опубликовала официальные прогнозы выпуска различных потребительских товаров в четвертом квартале 1983 года, что соответствовало шестому кварталу Девятого Трехлетнего Плана. В сегодняшнем номере печаталось сообщение о том, что же действительно было произведено. Из сообщения следовало, что все прогнозы оказались совершенно неверными. Уинстону предстояло исправить первоначальные цифры, чтобы они соответствовали ныне объявленным. В третьей записке говорилось об очень простой ошибке, которую можно исправить за пару минут. Совсем недавно, в феврале, Министерство Изобилия дало обещание («безусловное обязательство» — говорилось в официальном сообщении), что в течение 1984 года нормы выдачи шоколада снижаться не будут. На самом деле, как прекрасно знал Уинстон, норма шоколада будет сокращена с тридцати до двадцати граммов уже в конце этой недели. Нужно всего лишь заменить первоначальное обещание на предупреждение, что, возможно, в апреле придется сократить выдачу шоколада. По каждой записке Уинстон диктовал свои поправки в диктограф, а отпечатанный текст подкалывал к соответствующему номеру «Таймс» и отсылал его по пневматической почте обратно. Затем почти автоматическим жестом скомкал записки и черновики и швырнул их в дыру памяти. Он лишь в общих чертах знал, что происходит в невидимом лабиринте, куда вели пневматические трубы. После того как все необходимые поправки к какому-либо номеру «Таймс» собирали вместе и сличали, газета перепечатывалась, оригинал уничтожался, а исправленный экземпляр занимал свое место в подшивке. Этот процесс непрерывных изменений применялся не только к газетам, но также к книгам, журналам, брошюрам, плакатам, листовкам, фильмам, звукозаписям, карикатурам, фотографиям — словом, к любой литературе, к любым документам, которые могли иметь хоть какое-либо политическое или идеологическое значение. Каждый день, практически каждую минуту прошлое приводилось в соответствие с сегодняшним днем. Таким образом, можно было подтвердить документальными свидетельствами любой прогноз Партии, а любую новость, любое мнение, не соответствующие задачам текущего момента, можно было убрать из документов. Вся история стала всего лишь пергаментом, с которого соскабливали первоначальный текст и по мере надобности писали новый. И никогда нельзя было потом доказать подделку. Самый большой сектор Исторического Отдела, намного превосходящий тот, в котором работал Уинстон, искал и собирал все экземпляры книг, газет и прочих документов, оригиналы которых были заменены, — чтобы уничтожать их. Номер «Таймс», который, возможно, переписывали десять или двенадцать раз из-за изменившейся политической конъюнктуры или ошибочных прогнозов Большого Брата, по-прежнему находился в подшивке, и на нем была первоначальная дата, но не осталось других неисправленных экземпляров, чтобы опровергнуть эту ложь. Книги тоже все время переписывали и перепечатывали и никогда при этом не признавали, что в них сделаны какие-либо изменения. Даже в записках, которые получал Уинстон и сразу после правки уничтожал, не было и намека на то, что требуется подделка; нет, речь всегда шла об оговорках, ошибках, опечатках, неточных цитатах, которые следовало исправить в интересах истины. Но в общем-то, думал Уинстон, исправляя цифры Министерства Изобилия, это и не подделка. Просто замена одной бессмысленности на другую. По большому счету материал, с которым вы работали, не имел с реальной жизнью ничего общего, даже такого, какое имеет с ней откровенная ложь. Статистические данные и в первоначальном, и в исправленном экземплярах всегда были фантазией. Много времени уходило на то, чтобы придумать их. Например, в прогнозе Министерства Изобилия говорилось, что в четвертом квартале будет произведено 145 миллионов пар сапог. В сегодняшней сводке указывалось, что произвели 62 миллиона пар. Однако Уинстон, переписывая прогноз, снизил цифру до 57 миллионов, чтобы подтвердились утверждения о перевыполнении плана. Во всяком случае, 62 миллиона соответствуют истине не более, чем 57 или 145 миллионов. Вполне возможно, что сапог вообще не производили. А скорее всего, никто не знал, сколько же сапог произвели, и никому до этого не было дела. Всем было известно лишь то, что каждый квартал астрономическое количество сапог производилось на бумаге, в то время как едва ли не половина жителей Океании ходила босиком. И так со всеми документальными свидетельствами, маленькими или большими. Все таяло в каком-то мире теней так, что в конце концов нельзя даже точно узнать, какой теперь год. Уинстон взглянул на другую сторону коридора. В кабинке напротив упорно трудился Тиллотсон — небольшого роста, педантичный, с плохо выбритым подбородком. На коленях у него лежала сложенная газета, а микрофон диктографа был плотно прижат к губам. Весь его вид давал понять, что все, что он говорил, можно доверить только монитору. Он поднял глаза, и очки его враждебно сверкнули в сторону Уинстона. Уинстон почти не знал Тиллотсона и не имел ни малейшего представления о том, чем тот занят. Работники Исторического Отдела неохотно говорили о своей работе. В длинном коридоре без окон, где с обеих сторон тянулись рабочие кабинки и стоял постоянный шум от шелеста бумаг и приглушенных голосов, было не менее десятка людей, которых Уинстон не знал даже по имени, хотя ежедневно видел их снующими по проходам или размахивающими руками во время Двухминутки Ненависти. Он знал, что в соседней кабинке работает маленькая рыжеватая женщина. Ее каждодневный труд сводился к тому, что она убирала из газет и журналов имена людей, которых испарили, а поэтому считалось, что они вообще никогда не существовали. Пожалуй, это лучшее, что можно было придумать для нее: ее собственного мужа испарили два года назад. Еще дальше, через несколько кабинок, работал мягкий, мечтательный неудачник по имени Эмплфорс. У него были волосатые уши и редкий талант на рифмы и стихотворные размеры. Эмплфорс исправлял стихи (это называлось «окончательный вариант»), оригиналы которых стали идеологически неприемлемыми, но которые по тем или иным причинам должны были остаться в антологиях. И весь этот коридор с полсотней служащих был лишь маленьким отделением, простой клеткой громадного комплекса Исторического Отдела. Рядом, выше и ниже было множество других служащих, которые выполняли разнообразные задания. Но содержание их работы трудно было даже вообразить. Где-то здесь стояли огромные печатающие устройства, которые обслуживали редакторы и типографские рабочие, располагались отлично оборудованные студии для подделки фотоснимков. Где-то здесь было отделение телепрограмм со своими инженерами, режиссерами и целыми труппами актеров, которых подбирали по умению подражать голосам других людей. Целые легионы клерков выполняли предельно простую работу — составляли списки книг и журналов, подлежащих изъятию. Были обширные хранилища для исправленных документов и хорошо укрытые печи для уничтожения оригиналов. И где-то здесь сидели никому не известные люди, которые управляли всем, координировали общие усилия, определяли политическую линию. Они требовали: этот обломок прошлого сохранить, тот — фальсифицировать, а другой — уничтожить. А ведь Исторический Отдел — всего лишь подразделение Министерства Правды, главная задача которого вовсе не реконструкция прошлого, а обеспечение жителей Океании газетами, кинофильмами, учебниками, телепередачами, пьесами, романами, всевозможной информацией, инструкциями, развлечениями и воспитанием от памятника до лозунга, от лирического стихотворения до трактата на биологические темы, от детской прописи до словаря новояза. Задачи были даже шире. Министерство Правды должно было не только удовлетворять многообразные потребности Партии, но и повторять всю эту операцию на более примитивном уровне для пролетариата. Целая система специальных отделов занималась пролетарской литературой, музыкой, драматургией и вообще организацией развлечений для рабочих. Выпускались пустые газетенки, в которых практически ничего не было, кроме спорта, хроники преступлений и астрологии, сенсационные пятицентовые детективы, грязные кинофильмы на сексуальные темы и сентиментальные песенки, сочиненные чисто механическим способом на специальном калейдоскопе — версификаторе. Было даже специальное отделение — порносек на новоязе, — изготавливающее низкопробную порнографическую продукцию, которую рассылали в запечатанных конвертах. Членам Партии, за исключением тех, кто их изготовлял, запрещалось читать и смотреть эти издания. Пока Уинстон работал, пневмопочта доставила еще три записки. Там не было ничего сложного, и он легко справился с ними до начала Двухминутки Ненависти. После Двухминутки он вернулся в свою кабинку, снял с полки словарь новояза, отодвинул в сторону диктограф, протер очки и принялся за самое сложное из утренних заданий. Уинстон любил свою работу, именно в ней он находил себя. Конечно, в основном это были скучные обыденные дела, но порой попадались трудные и запутанные задания, в которые он уходил с головой, как в решение математической задачи. Это была филигранная работа, здесь не было инструкций или правил, и руководствоваться ты мог только своим знанием принципов Ангсоца и собственным чутьем — как точнее выразить волю Партии. Уинстону удавались такие вещи. Время от времени ему даже доверяли исправление передовых статей в «Таймс», писавшихся только на новоязе. Он развернул отложенную в сторону записку. В ней говорилось: таймс 3.12.83 сообщение приказа дня бб плюсплюс антихорошее ссылки неличности переписать полностью доложить наверх до подшивки На староязе (на стандартном английском языке) это звучало бы так: Сообщение о Приказе Дня Большого Брата в газете «Таймс» от третьего декабря 1983 года крайне неудовлетворительно и упоминает несуществующих лиц. Перепишите сообщение полностью и представьте ваш проект начальству до подшивки. Уинстон просмотрел материал, вызвавший неудовольствие. Похоже, Приказ Дня Большого Брата был главным образом посвящен одобрению работы организации ФФКК, которая поставляла сигареты и прочие мелочи морякам Плавучих Крепостей. Некий товарищ Уизерс, видный член Внутренней Партии, отмечался особо и был награжден орденом «За выдающиеся заслуги» второй степени. Через три месяца ФФКК была неожиданно распущена. Никаких объяснений не давалось. Можно предположить, что Уизерс и его коллеги попали в немилость, но ни в прессе, ни в сообщениях монитора об этом деле не говорилось ничего. Впрочем, другого и ждать было нельзя, так как политических преступников не принято было судить или публично разоблачать. Большие чистки, в которые попадали тысячи людей, публичные суды над предателями и преступниками мысли, их униженные признания в совершенных преступлениях и, как следствие, казни — такие грандиозные спектакли устраивали примерно раз в два года. Гораздо чаще люди, навлекшие на себя немилость Партии, просто исчезали, и о них больше никто ничего не слышал. Бесполезно гадать, что с ними происходило. Некоторые из них, возможно, были даже живы. В разные годы таким образом исчезло не менее тридцати человек, которых Уинстон лично знал, не считая его родителей. Уинстон почесал нос скрепкой. В кабинке напротив товарищ Тиллотсон все еще секретничал, наклонившись над диктографом. Он снова поднял голову, и его очки опять зло сверкнули. Интересно, подумал Уинстон, чем он там занимается? Не тем же ли самым, что и я? Вполне возможно. Столь деликатную работу никогда не поручали кому-нибудь одному. С другой стороны, нельзя доверить ее и группе людей, ведь тем самым пришлось бы признать факт фальсификации. Весьма вероятно, что в данный момент не менее десяти человек сочиняли свои варианты речи Большого Брата. Потом все эти варианты поступят в мозговой центр Внутренней Партии, и какой-нибудь начальник, выбрав тот или иной вариант, отредактирует его и приведет в движение сложный механизм перепроверки, что совершенно необходимо, пока наконец избранная ложь не попадет в подшивки документов постоянного хранения и не станет правдой. Уинстон не знал, почему Уизерс попал в немилость. Возможно, из-за разложения, из-за плохой работы. Возможно, Большой Брат избавляется от слишком популярного помощника. А может, Уизерс или кто-то из людей его окружения заподозрен в ереси. Или возможно (и это вероятнее всего), все произошло потому, что чистки и испарения стали необходимым элементом функционирования правительственного механизма. Единственный ключ к загадке был в словах «ссылки неличности», из которых следовало, что Уизерса уже нет в живых. Арест еще не означал, что человек умер. Иногда арестованных выпускали, и они оставались на свободе год или два, а уж потом их казнили. Случалось, что кто-то, кого давно считали погибшим, вдруг возникал из небытия на каком-нибудь публичном процессе и, впутав новыми откровениями сотни людей, опять исчезал, на этот раз уже навсегда. Но об Уизерсе было написано «неличность». Он не существовал, он никогда не существовал. Уинстон решил, что недостаточно переставить акценты в речи Большого Брата. Лучше, чтобы Большой Брат говорил вообще о чем-то другом, совершенно не связанном с темой первоначального текста. Можно, конечно, превратить речь в обычное разоблачение предателей и преступников мысли, но это слишком примитивно. А если изобрести победу на фронте или выдающееся достижение в перевыполнении Девятого Трехлетнего Плана, то усложнится перепроверка документов. Нет, здесь нужна чистая выдумка. И тут в его голове возник почти готовый образ некоего товарища Огилви, который недавно геройски погиб в бою. Случалось, что Большой Брат посвящал Приказ Дня прославлению какого-нибудь скромного, рядового члена Партии, чья жизнь и смерть подавались как достойный пример для подражания. Пусть на этот раз он прославит товарища Огилви. Конечно, никакого товарища Огилви никогда не существовало в природе, но несколько строчек в газете и пара подделанных фотографий сделают его существование вполне реальным. Уинстон задумался на мгновение, потом пододвинул к себе микрофон и принялся диктовать в стиле Большого Брата. Подражать этому стилю — военному и одновременно педантичному — было нетрудно, потому что Большой Брат все время использовал один и тот же прием — задавал вопросы и тут же сам отвечал на них: «Какие уроки мы должны извлечь отсюда, товарищи? Прежде всего, урок для нас, лишний раз подтверждающий основополагающие принципы Ангсоца, заключается…» — и т. д. и т. п. В трехлетнем возрасте товарищ Огилви отказался от всех игрушек, за исключением барабана, автомата и заводного вертолета. В шесть лет, на год раньше, чем предусмотрено правилами, в порядке исключения его приняли в Сыщики. Уже в девять лет он стал вожатым отряда. В одиннадцать донес в Полицию Мысли на своего дядю, который, как показалось товарищу Огилви из подслушанного разговора, высказал ряд преступных идей. В семнадцать он был уже районным организатором Молодежной Антисексуальной Лиги. В девятнадцать товарищ Огилви изобрел новую конструкцию ручной гранаты. Образец был одобрен Министерством Мира, и при первом же испытании эта граната убила тридцать одного евразийского военнопленного. А в двадцать три товарищ Огилви погиб в бою. Он летел на вертолете над Индийским океаном, имея при себе важные донесения. Вражеские реактивные самолеты атаковали его. Чтобы документы не попали в руки противника, товарищ Огилви привязал к телу тяжелый пулемет и выбросился в море. Такой смерти можно позавидовать, сказал Большой Брат. Далее Большой Брат добавил несколько слов относительно чистоты и целеустремленности жизни товарища Огилви. Он никогда не пил и не курил. Он никогда не отдыхал, за исключением одного часа, который ежедневно проводил в спортзале. И он дал обет безбрачия, полагая, что женитьба и заботы о семье несовместимы с круглосуточным выполнением своего долга. Товарищ Огилви. наконец, никогда ни о чем не говорил, кроме принципов Ангсоца, а целью жизни считал разгром евразийской армии и выявление шпионов, саботажников, преступников мысли и прочих изменников. Уинстон подумал, не наградить ли товарища Огилви орденом «За выдающиеся заслуги», но в конце концов отказался от этой мысли, чтобы избежать перепроверок и исправлений в других документах, необходимых в таком случае. И снова Уинстон взглянул на своего соперника в кабинке напротив. Что-то определенно говорило ему, что Тиллотсон занимается тем же самым вопросом. Конечно, не угадаешь, чей вариант пойдет как окончательный, но Уинстону почему-то думалось, что именно его. Еще час назад никакого товарища Огилви не существовало. Теперь он стал фактом. Забавно: можно создавать мертвых и нельзя — живых. Товарищ Огилви никогда не существовал в настоящем, но теперь живет в прошлом. И когда однажды подделку забудут, он станет такой же достоверной и подлинной исторической фигурой, как Карл Великий или Юлий Цезарь.
— Вот кого я ищу, — сказал кто-то за спиною Уинстона. Уинстон обернулся. Это был его друг Сайм, работавший в Исследовательском Отделе. Впрочем, возможно, слово «друг» тут не годилось. Теперь нет друзей, только товарищи. Но есть товарищи, общение с которыми приятнее, чем с другими. Сайм — филолог, специалист по новоязу — входил в большую группу экспертов, работающих над одиннадцатым изданием словаря новояза. Маленький человечек, ростом пониже Уинстона, с темными волосами и большими выпуклыми глазами, грустными и одновременно насмешливыми, которые словно ощупывали ваше лицо, когда он с вами беседовал. — Нет ли у тебя лезвий? — спросил он. — Ни одного! — поспешно ответил Уинстон. — Я повсюду искал. Их больше не делают. Все теперь просили лезвия. Вообще-то у него было два в запасе, но он берег их. Лезвий не было в продаже уже несколько месяцев. Из партийных магазинов всегда исчезало что-нибудь очень нужное: то пуговицы, то нитки, то шнурки. Теперь вот исчезли лезвия. Достать их можно было только на черном рынке, да и то тайком. — Я бреюсь одним и тем же уже шестую неделю, — соврал Уинстон. Очередь немного продвинулась и снова замерла. Уинстон вновь обернулся к Сайму. Оба они взяли грязные металлические подносы из груды у края прилавка. — Ты ходил вчера в парк смотреть на казнь? — спросил Сайм. — Я работал, — безучастно ответил Уинстон. — Посмотрю все это в кино. — Это не одно и то же, — сказал Сайм. Его насмешливые глаза блуждали по лицу Уинстона. «Знаю я тебя, — казалось, говорили они. — Вижу насквозь. Очень хорошо понимаю, почему ты не пошел смотреть казнь». Ум Сайма был язвительно ортодоксален. Он любил с каким-то отталкивающим злорадством рассказывать о налетах вертолетов на вражеские деревни, о процессах и признаниях преступников мысли, о казнях в подвалах Министерства Любви. Но если удавалось перевести разговор с его любимых тем на тонкости новояза, он становился и авторитетным, и интересным собеседником. Уинстон чуть-чуть отвел лицо в сторону, чтобы уклониться от испытующего взгляда больших темных глаз. — Отличная казнь, — вспоминал Сайм. — Плохо, когда им связывают ноги. Мне нравится смотреть, когда они дергают ими. А больше всего мне нравится в самом конце, когда изо рта у них вываливается язык, синий, ярко-синий язык. Мне это особенно нравится. — Следующий, пожалуйста! — прокричал прол в белом фартуке и с черпаком в руке. Уинстон и Сайм протолкнули свои подносы в раздаточное окно. Каждому быстро выдали стандартный обед: серовато-розовое тушеное мясо в металлической миске, кусок хлеба, брусочек сыра, кружку кофе Победы без молока и таблетку сахарина. — Пойдем на тот столик под монитором, — сказал Сайм. — По дороге возьмем джин. Джин дали в фарфоровых чашках без ручек. Они пробрались сквозь толчею и разгрузили подносы на металлическом столике. Угол его был залит подливкой, грязная лужа напоминала блевотину. Уинстон взял чашку с джином, напрягся и опрокинул в себя маслянистую жидкость. Когда брызнувшие слезы просохли, он обнаружил, что проголодался, и принялся черпать жаркое ложкой. В обильной подливке попадались кусочки чего-то розового и тестообразного. Возможно, мясного суррогата. Оба молчали, пока не опорожнили свои миски. За столиком слева чуть сзади Уинстона кто-то все время говорил скороговоркой. Резкий голос напоминал кряканье утки и выделялся из общего гула. — Как идет словарь? — спросил Уинстон, стараясь преодолеть шум. — Потихоньку, — ответил Сайм. — Сижу на прилагательных. Потрясающе интересно. При упоминании о новоязе Сайм просто просиял. Он отодвинул миску, взял в одну руку хлеб, в другую сыр и перегнулся через стол, чтобы не кричать. — Одиннадцатое издание — последний вариант, — сказал он. — Мы придаем языку окончательную форму, ту, которую он примет, когда не будут говорить ни на каком другом языке. Когда мы закончим работу, всем вам придется выучить язык заново. Ты, наверно, думаешь, что мы главным образом выдумываем новые слова. Ничего подобного! Мы уничтожаем слова, десятки, сотни слов каждый день. Мы сокращаем язык до предела. В одиннадцатом издании не будет ни единого слова, которое устареет к 2050 году. Сайм жадно откусил кусок хлеба и пару раз глотнул кофе. Затем вновь, горячо и подробно, принялся рассуждать. Его худощавое темное лицо оживилось, глаза утратили насмешливость и стали почти мечтательными. — Знаешь, уничтожение слов — удивительная штука. Разумеется, мы много теряем на глаголах и прилагательных, но и от сотен существительных тоже можно избавиться. И это не только синонимы, но и антонимы. В конце концов, какое право на существование имеет слово, которое по смыслу просто-напросто противоположно другому? Ведь каждое понятие уже заключает в себе свою противоположность. Возьмем, например, слово «хорошо». Если оно есть, зачем нужно слово «плохо»? «Антихорошо» вполне сойдет, будет даже лучше. Потому что это слово имеет прямо противоположное значение, а слово «плохо» такого значения не имеет. Опять-таки, если тебе потребуется более сильная форма слова «хорошо», какой смысл иметь целую цепочку неопределенных, бесполезных слов вроде «отлично», «превосходно» и т. д.? «Плюсхорошо» все это выразит или, если нужно сказать еще сильнее, «плюсплюсхорошо». Конечно, мы уже используем эти формы, но в окончательном варианте новояза ничего другого просто не остается. В окончательном варианте само понятие хорошего или плохого будет выражаться всего шестью словами, точнее — одним словом. Разве ты не чувствуешь, как все это красиво, Уинстон? Естественно, — добавил он, подумав, — эту идею подал сперва Б. Б. При упоминании о Большом Брате лицо Уинстона выразило вялое одушевление. Сайм тем не менее сразу заметил недостаток энтузиазма. — Ты не отдаешь должное новоязу, Уинстон, — сказал он печально. — Даже когда ты пишешь на нем, ты думаешь на староязе. Мне приходилось читать кое-что из того, что ты время от времени публикуешь в «Таймс». Неплохо, но ведь это все переводы. В душе ты предпочитаешь старояз, со всей его неопределенностью и бесполезными оттенками значений. Ты не видишь красоты уничтожения слов. А знаешь ли, что новояз — единственный в мире язык, чей словарь уменьшается с каждым годом? Конечно, Уинстон знал это. Он улыбнулся (надеясь, что его улыбка выражает симпатию), но не решился что-либо сказать. Сайм откусил еще темного хлеба, быстро прожевал его и продолжал: — Разве ты не видишь, что главная цель новояза — сузить диапазон человеческого мышления? Мы добьемся в конце концов, что преступное мышление станет невозможным — не будет слов для его выражения. Любую концепцию можно будет выразить всего лишь одним словом. Его смысл будет жестко определен, а все побочные значения стерты и забыты. В одиннадцатом издании мы уже близки к этому. Хотя, конечно, эту работу будут продолжать еще много лет спустя после моей и твоей смерти. С каждым годом будет все меньше и меньше слов и соответственно станет уменьшаться диапазон человеческого сознания. Конечно, и теперь нет ни причин, ни оправдания преступному мышлению. Это вопрос самодисциплины, контроля над действительностью. Но в конце концов и это не будет нужно. Революция завершится лишь тогда, когда станет совершенным язык. Новояз — это Ангсоц, а Ангсоц — это новояз, — добавил он удовлетворенно и загадочно. — Тебе не приходило в голову, Уинстон, что самое позднее к 2050 году не останется в живых ни одного человека, который смог бы понять разговор вроде нашего сегодняшнего? — Кроме… — начал Уинстон с сомнением и остановился. «Кроме пролов», — чуть не сорвалось с языка, но он вовремя одернул себя, поскольку не был уверен, что такое замечание вполне благонадежно. Сайм, однако, угадал, что он хотел сказать. — Пролы не люди, — бросил он небрежно. — К 2050 году, а может быть, раньше никто не будет знать старояза. Вся литература прошлого будет уничтожена. Чосер, Шекспир, Мильтон, Байрон будут только на новоязе. И это будут не просто другие книги, смысл их будет прямо противоположен оригиналам. Изменится даже литература Партии. Даже лозунги. Как, например, сохранить лозунг «Свобода — это рабство», если не останется самого понятия свободы? Сама атмосфера мышления будет другой. Не будет мысли, как мы ее понимаем сегодня. Быть благонадежным значит не думать, не иметь потребности думать. Благонадежность — отсутствие сознания. В один из ближайших дней, вдруг подумал Уитстон, Сайма безусловно испарят. Он слишком интеллигентен, слишком много понимает и слишком откровенно говорит. Партия не любит таких. Однажды он исчезнет. Это написано у него на лбу. Покончив с хлебом и сыром, Уинстон повернулся, чтобы взять кофе. За столиком слева от него мужчина с резким голосом все еще говорил, не обращая ни на кого внимания. Время от времени до Уинстона долетали и слова: «Вы абсолютно правы, я полагаю; я полностью с вами согласна». Произносил их юный женский голос, довольно глупый голос. Но мужчина продолжал бубнить даже тогда, когда девушка вставляла свои реплики. Уинстон знал этого человека — он занимал важный пост в Художественном Отделе. Это был мужчина лет тридцати, с мускулистой шеей и большим подвижным ртом. Голова его была откинута назад, а поскольку он сидел под углом к Уинстону и свет бил в стекла его очков, Уинстон не видел его глаз, а лишь два пустых диска. Немного пугало, что в потоке звуков, лившемся из его рта, нельзя было практически угадать ни слова. Только раз Уинстон различил фразу: «Полное и окончательное уничтожение гольдштейнизма». Она выскочила на большой скорости и, казалось, была отлита в металле, как строка в типографском наборе. Все остальное было шумом, кря-кря-кряканьем. И хотя трудно было разобрать, что именно говорил этот человек, не приходилось сомневаться в смысле его слов. Вероятно, он разоблачал Гольдштейна и требовал более жестких мер против преступников мысли и саботажников, возможно, возмущался зверствами евразийских солдат, возможно, превозносил Большого Брата или же героев сражения на Малабарском фронте, — впрочем, какая разница? Что бы он там ни говорил, было ясно, что каждое его слово — стопроцентная благонадежность, стопроцентный Ангсоц. Уинстона охватило странное чувство, пока он наблюдал за этим безглазым лицом, за быстро двигающимися вверх и вниз челюстями, — это не человек, а какой-то манекен. И слова эти рождались вовсе не в мозгу, а прямо в глотке. И все, что вылетало из нее, хоть и состояло из слов, не было речью в подлинном значении. Это были звуки, лишенные смысла, как утиное кряканье. Сайм молчал и чертил ложкой какие-то узоры в луже на столе. Голос за соседним столиком продолжал крякать, и даже шум вокруг не заглушал его. — На новоязе есть слово, — заметил Сайм, — не уверен, что ты знаешь его, — «раскрякаться». Интересное выражение, одно из немногих, что имеют два противоположных значения: если употребить его по отношению к противнику, оно несет оскорбительный смысл, а если по отношению к кому-нибудь, с кем ты согласен, — похвальный. Нет, Сайма несомненно испарят, снова подумал Уинстон. *** Источник : https://booksread.ru/read/1984/next/22 *** *** *** *** *** *** *** *** *** *** *** *** *** *** *** *** *** *** *** *** *** *** *** *** *** *** *** ПОДЕЛИТЬСЯ
*** *** *** *** *** 27 марта - День театра
*** *** *** Библия *** Зачем *** *** *** *** *** *** *** *** *** *** *** *** *** *** *** *** *** *** *** *** *** *** *** *** *** *** *** *** *** *** *** *** *** *** *** *** *** *** *** *** *** *** | ||
|
Всего комментариев: 0 | |