Русоволосый скатал старенькую шинель, привязал ее к седлу ремнями. Красный бант — к чистой рубашке. Натер бархоткой сапоги. И заблестел, как новая копейка.
Вот он ловко вскочил на коня, упругий, стройный, словно в седло влитой. И конь гордо выгнул шею, сверкнул кровянистыми белками и, пританцовывая легко вынес солдата на дорогу. Едет всадник по улице молодой, белозубый, бант как роза, чуб развевается, на лице молодецкая улыбочка, конь выкамаривает «Барыню», девки на плетнях повисли, трещат подгнившие частоколы, по всему селу разносятся девичьи голоса И Килина — тоже к ограде, уставилась на него, сердце того и гляди из груди выскочит: вот оно, счастье ее, на вороном коне, побежала бы за ним, заслонила бы от завистливых глаз: «Мой! Мой!»
— Килина!—позвала мать, словно холодной водой окатила. — Марш в хату, выгреби все из лужи!
День прошел тихо, ничего не произошло в степи, на военном «тиатре». Ничего не упало и во дворе Зайченко. Зато Михайловской ребятне была потеха: на выгоне снаряжали солдат, был среди них один — высокий, как
каланча, в красной кожанке, рябой, будто поклеванный. Он подбрасывал пацанов высоко в небо и, гогоча, ловко подхватывал почти у самой земли. А еще один, по-видимому командир, с красным байтом на груди, лихо гарцевал на коне перед строем и кричал:
— Здравствуйте, мамаевцы! Сто солдат отвечали разом:
— Слу-жим ре-волюции!
А когда совсем стемнело, солдат на вороном коне завернул к Зайченко.
— Сбегай, баба, в сарай, что-то девка долго стелет залетному.
Привела баба Килину, девка ни на кого не смотрит, щеки горят, сама тяжело дышит, то и дело грызет конец своей толстой косы.
— Послушай, Килина. Послушай, что тебе отец скажет. Ты слыхала, как поступают охвицеры с теми девчатами, которые сами пристают к красным? Ты слыхала о Ганке? Как ее мучили, бедную, живого места на теле не оставили, звезду на спине выжгли и за волосы тащили по всему селу: дескать, смотрите, так будет со всеми, кто с москалями...
А мать:
— Да он же чужой, кто знает, что у него на уме, потешится, да и бросит, по всему свету шляется небось, где стал, там и пристал.
А братья:
— Зятек отыскался. Ты погляди, хозяйничает, как у себя дома. Будто у нас и рук нет. А Килина:
— Вы как хотите, а я пошла, да немножко и постоим под звездами.
— Ты куда? — отец.
— Ты куда? — мать.
— Ты куда? — братья. Руками, как забором, преградили дорогу. А она — шмыг в щель, только мелькнула юбчонка.
— Побью, — сказал отец.
— Все патлы повырываю, — сказала мать.
— А мы жениха по-своему проучим,— сказали братья. — Такой бант завяжем, что и не дыхнет.
Спит село, усыпанное звездами. Спит густая верба над рекой. Это уже третья ночь вдвоем. Склонила горячую голову Килина на его грудь:
— Ой, болят руки, батенька искрутил. Ой, болит голова, мать за волосы таскала. Но не это мне страшно Саня. Страшно за тебя, не приходи в сарай, там притаились братья с вилами, говорят, убьют тебя, потому что боятся: белые наскочат, сожгут хату...
— Не так белые, Киля, страшны, как наша черная глупота. Брат на брата с вилами...
— Что же делать, Саня?
— А вот что: заберу я тебя с собой. Что мне, то тебе,— жизнь напополам.
Притихла, задумалась степнячка. Дальше села нигде не ходила, а тут сразу... Куда, в какие края, с какими ветрами?
И вдруг — из дальнего конца села:
— Бей москалей!
— Бей!
— Красным...
— ...красного перца!
Мелким бисером, как дождинками, сыплются звёзды с неба. Стукаются о соломенную крышу, падают в
сухую траву, брызжут красными искрами, лижут багряными языками темень.
Из ближнего конца улицы донеслось:
— Банда!
— В ружье!
Заклокотала ночь. Заухала совиными криками.
— Банда! — спохватился ротный, отстраняя от себя Килину. — Оставайся здесь, я скоро вернусь!
Проглотила солдата ночь, как водоворот песчинку, Это была воробьиная ночь, слепо скрещивались зарницы, тучи низко ползли над сенокосами и садами, вздрагивали деревья, пригибались кусты, и казалось, все село потонуло в вязком иле.
Не вернулся.
Не взошло солнце.
— Лезь, окаянная, говорю, на чердак, да поскорей: везде уже шарят по хатам, ловят солдат, что будет с нами, не знаю.
В пыль, в паутину забилась Килина, и под ней, и над ней — сажа, липкая чернота, душит мышиный помет, дерет соломенная труха; ни вздохнуть, ни пошевелиться— лежи, замри, Килина.
Топот. Идут к сараю. Кованые сапоги. Шаги приближаются— и прямо туда, где ночевал солдат, где она стелила ему постель: «Саня, слышишь меня, спасайся!» К чердаку она припала, точно хотела девичьим телом закрыть еще теплое его гнездо.
— Дэ ета шлендра, что ласкала ихнего командира?
— Ой, боженько... Мы ж били ее, мы не пускали, а он же схватил несчастное дитя да на коня, и куда он подался, чтоб он провалился, и откуда он взялся на нашу голову!.. — Не морочь, старая ведьма, голову, сейчас факты проверим.
Внизу, в пустом хлеву, затрещали прогнившие доски, испуганно зашуршала солома, они разоряли гнездо, словно выворачивали девичью душу, и Килине показалось, как зашевелилась черная паутина, нет не паутина, это у Ганки развеваются косы, а вот и она сама, босая, взлохмаченная. Явилась, как привидение. Подошла к ней, мертвой рукой зажала губы и рассмеялась в лицо: «Ха-ха!.. Теперь мы вдвоем... У тебя на спине звезда и у меня». — «Пусти!» — захлебнулась Килина.
Цок-цок, цок-цок,— сердито простучали шпоры:
— Что вы здесь, братцы, блох ловите?
— Шлендру одну бессарабскую, ваше благородие, ищем.
— Некада, Чмырь! Выставить наряды, усилить охрану. Они отступили, но завтра могут чертей нам навешать.
Во дворе фыркали сытые кони, звенело ведро, ударяясь о колодезный сруб, плескались водой и гоготали налетчики; там начинался жаркий летний полдень, а здесь, в мышиной норе, притаилась ночь; это сущий ад: от огня нагревалась сажа, жгло высохшее горло, и Килине чудилось, что глотала она огонь - не могла проглотить, путались мысли, и она куда-то гнала телят, полыхало желтое море пшеницы, гудело в голове, телята лезли в самое пекло, а она их отгоняла, вытаскивала из огня, сколько она помнила себя — телята топтали ее, она сызмальства в наймах и в наймах, и нигде не была, и ничего, кроме коровьих хвостов, не видела.
Дым застелил ей глаза.
В забытьи промелькнуло детство, девичьи годы, на вороном коне куда-то умчалось недосягаемое счастье. Дым...
Тах, та-та-тах,— глухо отозвалась доска.
Вскинулась Килина. Сразу поняла: глубокая ночь и кто-то стучит в чердачные дверцы.
"Он. Это он, Саня!"
Точно сквозь сон:
— Киля, сюда! — Сильные руки схватили ее, он уже в седле, в крепких объятьях любимого, девичье сердце в надежных руках, и никто их не разлучит, они теперь вместе, слились воедино для одного броска.
Черный конь рванулся в черную ночь. Бьются копыта о землю, звонко стучат, а из-за плотов, канав и рвов —
«Бей!» — сыплется искрами,
«Стой!» — несется берегами,
«Лови их!» — ухает по степи.
— Черта вам лысого! — хлестал солдат коня, разрывая на куски яростную темноту. Разве ему теперь что-нибудь страшно — рядом бьется ее сердце, и несёт он ее в степь, все дальше и дальше от дома, от чердака, от бандитской погони. — Держись за жизнь, Килина!
И летят они, как в пропасть, крепко обнявшись, летят в полынный горчак, а сзади погоня, стучат копыта, свистят пули и звенит под копытами утоптанная земля, а она смеется, она крепко прижимается к дорогому ей человеку: «Мой!.. Если падать, то с ним, умирать, с ним, и больше ничего не надо».
Подковой в полнеба выгнулся холм, они скакали к нему, и склон высоко и круто поднял их над степью.
Ротный остановил коня. Прислушался.
Тихо шепталось звездное небо.
Тихо шелестела трава.
Еле слышно доносилась далекая стрельба.
— Убежали! — сказал ротный и спрыгнул на землю.— На свободе, Килина! — И он ссадил из седла степнячку, легкую и горячую.
— Ох, как кружится голова, как я счастлива! — Она широко раскинула руки, словно собиралась взлететь. Санька смотрел на нее добрыми и чистыми глазами, а девушка доверчиво коснулась длинной косой Санькиного лица. — Как много звезд в степи, разве их было когда-нибудь столько? Теперь я ничего не боюсь, лишь бы вместе, лишь бы с тобой — хоть на край света пойду. И буду готовить вам, стирать белье, лечить раны, я все умею, и присмотрю за тобой, и заслоню от беды...
Бледнел небосклон, и на его фоне угольком августовской ночи было нарисовано: темный гребень степи, неподвижная тень от коня и две юные фигуры — как одна.
— Едем,— сказал солдат, подсаживая в седло свою пленницу.— Едем, Килина, в Богодары, там ждут нас хлопцы.
«В Богодары? В какие Богодары?» Только сейчас, когда немного успокоилась, она поняла: все, что произошло, точно вихрем вырвало ее из отчего дома, из привычной жизни. А что ждет ее дальше? Что там, за далекими и чужими курганами? Девушка обернулась. Дороги назад нет, ее затопил мглистый разлив летнего предвесеннего утра. Куда и подевалась ее неожиданная смелость, в груди закололо от страха...
Белый хлеб
— Ну и погода!— сказал Гарба.
— Н-да, ночь в самый раз для мазуриков,— сострил Клим Басаманов. — Дай закурить, Гарба. Глаза слипаются...
Казалось, они ехали по пашне. Топкая грязь, темень, нигде ни огонька, никакого просвета.
Такие ночи бывают только ранней весной. С курганов и терриконов чешуей сходили снега, земля раскисла, стала черная и жирная, как мазут. Еще вчера вечером степь затянуло тучами, и все вокруг словно потонуло в болоте. «Ну и погода! — ворчал Гарба. — Точно мочалой заткнуло зеньки. Не то что коней, вожжей в руках не видно». Моросил холодный дождь, колеса подводы чавкали в болоте, но и шум дождя, и поскрипывание подводы, и голоса мужиков — все тонуло во влажной тьме.
Продармейцы ехали добрый час, если не больше. Где они сейчас, далеко от Айдара или близко, никто не мог сказать: дорога незнакомая и кромешная тьма, цигаркой в рот никак не попадешь. Братья Басаманы, Клим и Кузьма, устроившись на соломе, лежали на боку почти нос к носу. Так удобнее было курить поцыгански — одну козью ножку на двоих. Затягивался Клим — передавал цигарку Кузьме, а тот в свою очередь брату. Курили экономно, так, чтобы не слюнявить бычок, огонек бережно защищали от дождя. И между затяжками о чем-то вполголоса разговаривали. Гарба не слышал, о чем. Гарба сидел на передке, правил ленивыми ревкомовскими «рысаками». А впрочем, разве можно управлять лошадьми в такую ночь? Он давно отпустил вожжи: пускай ползут сухоребрые, куда глаза глядят. Лучше не дергать их, только с дороги собьешь. Конь — это, брат, разумное животное, нюхом отыщет, где наезженная колея. Тем более, если эта колея ведет к волостному правлению, где можно поживиться реквизированным фуражом.
В такой темноте трудно разобрать, где ты сидишь, где твои ноги, куда ты едешь. Одно чувствуешь: что-то под тобою шаткое, что-то покачивается, то вдруг подбрасывает тебя вверх, то неожиданно проваливается куда-то вниз или пригибает твое тело к самому днищу. И только по этим рывкам догадываешься, что подвода все же едет, преодолевает колдобины и водомоины, что под тобой земля, а не какая-то пустота. С левой стороны шпарил мелкий, въедливый дождик, и Гарба натянул капюшон плаща на глаза, чтоб укрыться от ветра. Позже почувствовал, как медленно приливает кровь к онемевшей щеке, нудно и сладко ломит кости, как укачивает темнота и без того сонное его тело, как она баюкает. Он сидел, уставив взгляд в черную бездну, где хлюпало жидкое месиво, будто взбивали там масло, прислушивался, как скрипит мокрый брезент, как устало фыркают кони, выбирая дорогу. И вдруг обернулся — на огонек, что сверкал в зубах у одного из Басаманов.
— Это, братцы, еще ничего... — сказал он о том, что, наверное, давно вертелось в его голове.— В степи да еще на подводе не пропадешь. Если и собьешься с пути, не беда: встал, поспал, а утром двигайся дальше. Это ерунда. А вот у нас на шахте было... — Он умолк, вглядываясь в темноту. Глухая, чавкающая ночь, по-видимому, вызывала щемящую тоску одиночества, поэтому и Гарбе, скупому на слово, хотелось поговорить, только бы убедиться, что кто-то есть рядом. — Вы слышали братцы, как загнал Каледин наших хлопцев в штольню? Ну, лупит шомполами — идешь, как вол в ярме, кому умирать охота? Спустили под землю, развели по штрекам: «Давай —рубите!» Мы к фонарям — пустые... Нечем зажигать. А людей в забоях полно, блуждают на ощупь, скликаются, собираются все вместе. «Что же это такое? — спрашивают.— Может, специально? Чтоб подушить нас, как червей?» Сидим в глухом забое, к стволу — версты две, а ходов, переходов столько, что без огня и черт голову сломит. День сидим, другой, тьма — куда этой паршивенькой слякоти. Вода хлещет, обвалы. «Спасайте!» — слышно, как доносится где-то из колодцев. И началась, братцы, паника: «Затопят!» Кто слабонервный, бросился прочь — и ползком в отвалы, в выработки. Где-то близко, говорили, был запасной вентиляционный ствол. Их там, безумных, и через месяц находили. Одни кости... Насмотрелся я страхов.
— Дай закурить, — сказал Басаман.— От твоих говоров, Гарба, все равно глаза слипаются.
Еще какое-то время Гарба бормотал во тьму. Потом снова обернулся: где же Басаманы? Не курят, не дымят один одному в нос. Не вытряхнуло их из подводы?
— Братцы, спите?
Молчат. Кто-то только нежно посвистывает.
Ишь, уснули, мешочники!
Гарба поплотнее зажал между коленями винтовку. Нащупал патроны в пиджаке, перебрал их по одному: не подмокли? Нет, кажется, сухие. А плащ топорщился как будка, а в петли, за воротник затекала вода, и холодные струйки щекотали дремотное тело. «Ну и погода! — глотал Гарба холодные капли, что ветер сдувал с капюшона. — И не опомнишься, как бандиты сцапают. Сонных подушат — не пискнешь». С трудом Гарба размыкал затуманенные глаза, чтоб и самому не заснуть. Пускай Басаманы всхрапнут, им что? Им хоть трава не расти. Сказано — мешочники.
На братьев Клима и Кузьму Гарба не очень-то надеялся. Рвачи они, как и все грузчики с товарной станции. Это дикое племя проживало в так называемом «Шанхае», в гнилых деревянных бараках, где всегда процветало пьянство, кулачные бои, поножовщина. Оба низкорослые, с рыжими лицами, широкими ноздрями и таким же твердым переносьем, словно порядком клепали его молотком, были Басаманы отчаянные, были забияки, ни за что отлупят первого встречного, лишь бы только посмотрел тот не так, как им, Басаманам, хотелось. Правда, в работе оба злые, не один вагон цемента перетащили на своих костлявых плечах. Но вот интересно: как они поведут себя завтра, когда вдруг окажутся в трудной обстановке? Гарба точно не знал, однако для себя наперед уже решил: будет одергивать хлопцев, слишком горячих в вопросах «кто кого?».
Дождь понемногу утихал, но теперь стало еще холоднее. Застучала по брезенту крупа, потянуло из черной степи морозцем, ледяной сыростью. Вконец окоченели руки, и Гарба в потемках нащупал рожок люшни ( Л ю ш н я — упорка в арбе, прикрепленная к оси.), чтобы повесить намокшие вожжи. Как сонные муравьи, плутались его мысли, однако и сквозь сон Гарба продолжал прислушиваться, как чавкает по болоту подвода. Кони бежали трусцой, потом взяли рысью, воз наклонило и понесло с горы все быстрее и быстрее. «Наверное, к реке»,— безразлично подумал Гарба. Рвануло передок, застучали колеса по доскам. Видно, кони понесли галопом, вскочили на мост, доски вдруг застрочили, как пулемет. Еще раз рвануло возок - и хряск!
Гарбе показалось, что кто-то подбросил его, ударил камнем по голове. Он так и лежал бы, прибитый, распластанный, в черной яме, да вдруг почувствовал: что-то холодное течет за голенища, в штаны, под сорочку. Вода! Жгучая холодная вода. Вот тебе, кум, и речка Айдар! Что, много наловил раков? Было бы не дремать.
— Черт! — выругался Гарба.
— Тьфу, такую мать! — пырхнул один из Басаманов, и этот Басаманов лежал почему-то на Гарбе.
— Клим, это ты? — тряхнул плечом Гарба и убедился: братья и тут неразлучны — оба навалились на него. — Эй, вы! Слазьте! Что я вам, мешок с соломой?
Тут же, рядом, в воде или в тине барахтались лошади. Темное болото, темная куча, и что-то фырчит и ворочается в той куче.
Гарба вскочил, подхватились и Басаманы, бросились наугад к подводе. Наконец смекнули, где они и что с ними.
— Братцы, так мы ж под мостом!
— Ну да, понадейся на Гарбу, костей не соберешь.
— Что-о понадейся! Вот пощупай — доски висят. Какая-то бандитская морда разобрала мостик.
— Попались... А еще как шарахнут гранатой.
— Помолчи, браток!
— Сюда!—позвал Гарба.—Слышите? Конь храпит.
Еще, чего доброго, задушится к бисовой матери.
Осторожно полезли в речку, обшаривая темноту рукам». Подвода, оказалось, по самые втулки сидела в воде, а лошади где-то здесь, запутались в постромках. Один конь лежит на спине и сильно бьет ногами, стараясь высвободиться из упряжи. Вода заливает храп, конь изо всех сил тянет к берегу, на песок и стонет, точно человек.
Гарба и Басаманы за уши, за гриву тащили мокрое и скользкое животное. А темнотища, черти бы ее побрали, ну разве разберешь, что с тем конем: фырчит, трясет мордой, — может, повернуло хомут и горло сдавило.
— Режь постромки! — предлагает Гарба.
Распутали одного коня, вытолкнули на берег. Второй, косолапый Марат, стоял на коленях, не подымался.
— Очумел дурной, или ногу подвернул?
— Оставь! Потом разберемся. Давай воз тащить.
Снова полезли в речку. Благо место под берегом было неглубокое, вода едва ли достигала выше пояса. Но течение было быстрое, и холодная вода аж сычала, затягивала в круговорот. Словно бурлаки, они потащили воз, вцепились руками за люшни, поддали плечом: «Взяли, братцы!» — и пошли рывками, покатили подводу на берег. Громыхнуло дышло, уперлось будто бы в стену. Клим Басаман исчез в темноте, повозился там и безнадежно присвистнул: ох, и подъем! Высокий шесток, почти на полный рост человека. Куда там, руку вверх подымешь — с трудом достанешь до дерна.
— Ну и ну, вскочили!
Поругались, покричали один на другого, пока Гарба не вскипел:
— Тьфу на вас, бабы! Раскисли!.. Нас трое, разве не вытолкнем этот тарантас?
Что ни говорите, здоровые были мужики, дружно взяли грязный воз, ухватили за днище, подняли над головой. И так, держа в руках, потащили в темноту, на черный невидимый обрыв. Казалось, вот-вот вытолкнут эту чертовину наверх. Но воз, хоть умри, не поддавался. То во что-то уперлось дышло, то сорвался шест, а то нечаянно поскользнулся Кузьма. Не удержали, бросили тарантас в грязищу.
Потом стояли, тяжело дыша, поминали всех святых и праведных. Уже, кажется, и привыкли к темноте, все-таки неприятно: рядом стоишь — и ничего не видишь, даже серого пятна. Тьма становилась еще гуще, скрывала все очертания и звуки.
Где-то над головой у них фыркнул конь.
— Гляди, как он взобрался на кручу!
— Скотина умнее нас. Здесь грязи по колено, а там, видно, посуше.
(Неудачники продармейцы утром еще не так удивятся: почти рядом, саженей за десять от моста, пологий подъем, можно было без хлопот выкатить и вытащить коней. Но их или ошарашило, или память им отшибло — никак не додумались поискать подъём, тупо и упрямо толкались в кручу.)
Только тогда, когда, подсаживая друг друга, выбрались на гору, когда с бедою пополам разожгли огонь (вытащили солому из передка и оторвали доску из перил), только тогда почувствовали: порядком замерзли. До костей, до ниточки промокли, и лихорадит их теперь, аж зубы стучат. Клим и Кузьма Басаманы жадно смотрели на огонь, грели над пламенем озябшие руки, и глаза их блестели по-волчьи холодно и зло.
— Что, Гарба? Так и будем трястись до утра?
Гарба вымучил из себя что-то наподобие улыбки. Мама родная! Ну и разрисовало хлопцев, только сейчас, у костра, разглядел: лица черные, как деготь, на бровях, под носом — большие комья грязи.
— Чего склабишься, углеед? Думаешь, ты лучше? Если бы выглянул сейчас из окна, целый год собаки лаяли бы.
Они ссорятся,— правда, незлобиво, но надо же что-то придумать. Не сидеть же им здесь до утра, пока подъедет обещанная из ревкома подвода. Да и новый отряд пришлют не для того, чтобы вытаскивать их из болота. Это же курам на смех — свалились три болвана с моста!
Гарба завернулся в плащ, раздраженный этими мыслями.
Подошел к костру конь, сверкнул фиолетовым глазом. Из темноты, высоко вскидывая голову, скакал прямо к костру Марат. Ишь, подломил все-таки ногу, прихрамывает. И как он на гору вскарабкался?
— Братцы, — сказал Гарба,— а вон еще какой-то огонек.
— Где?
— Прямо, прямо смотрите.
В глубине темного подъема, кажется, на горе, мигал маленький желтый огонек. Он то вспыхивал, то затухал, то вновь загорался, словно кто-то посылал тревожный сигнал в холодную, гнетущую ночь. Гарба вспомнил, что говорили еще в ревкоме: если ехать старобельской дорогой, то первое за Айдаром село будет Бутово. Очевидно, огонек и виднелся с крайней бутовской хаты.
Гарба встал, взял винтовку.
— Вы того... посидите здесь, а я схожу разживусь у мужиков лопатами. Будет инструмент — быстренько завалим обрыв и тарантас вытащим.
С «куренем» на голове и еще выше от этого, двинулся Гарба во тьму. Винтовку держал под мышкой, как вилы. Шел осторожно, нащупывая в темноте дорогу. Земля ускользала из-под ног, то уходила канавой, то вырастала горбом, и тяжеловесного шахтера пошатывало из стороны в сторону. В сапогах чавкала вода, мокрая сорочка прилипла к груди. Он шел напрямик, ориентируясь на тусклый огонек. Почему-то представилось ему, что в хате сидит старая женщина-крестьянка, такая же худущая и седая, как его мать, и нянчит больного ребенка, возможно, своего внука. Чего бы иначе люди так поздно не ложились спать? Пожалуй, скоро начнет светать.
Огонь приближался, округлялся, а вскоре жёлтым пятном обозначилась оконная рама.
Вокруг было глухо и темно, плескалась вода в лужах, тяжелая и угнетающая мгла давила на плечи.
Гарба увидел какой-то плетень, обошел его. Комнатный дух, теплый и немного кислый, привел его к порогу. Ага, вот и шершавый косяк.
Направился в сени.
Дверь в хату была приоткрыта. Падала на пол белым косяком тень от огня. Как пламя в печи, гудела густая, басовитая речь.
Гарба даже не обратил внимания на те голоса.
Спокойно просунулся в дверь. Без стука.
И замер прямо на пороге.
Если бы под ним разверзлась земля, не так бы остолбенел. Может, ему все показалось? Обычно, когда с темноты входишь в избу, свет в первое мгновение слепит глаза.
Встряхнул головой. Нет, не показалось. В хате... белоказаки. Живые, натуральные беляки. Сидят за столом. Едят или собираются есть.
Гарба стоял на пороге, обалдело таращил глаза на беляков.
А казаки, тоже ошарашенные и растерянные смотрели на Гарбу.
Двухметровый детина вырос нежданно, как привидение. Как болотное чудовище. Сапожищи в грязи, плащ в грязи, грязью залепило зенки. И торчит из-под мышек винтовка.
Казаки так и замерли. Застыли — кто с мясом в зубах, кто с чаркой на пригубье.
Глаза полезли на лоб.
И у Гарбы тело обмякло. На что угодно надеялся, только не на встречу с кубанцами. И где? В нашем тылу, за сотню километров от фронта... Руки его сами потянулись вверх. Но вместо того, чтобы сказать «сдаюсь», Гарба, неожиданно и для самого себя, гаркнул во все горло:
— Встать! Руки вверх!
Разом вскочили беляки, все как один подперли руками потолок.
«Вот тебе и на! — собственным глазам не поверил Гарба.— Что же дальше?» Рассудок, казалось, сейчас действовал автоматически. Один, два, три и в углу еще двое — значит, их пятеро. Бравые хлопцы, в кубанках, в новенькой форме. Старший, по-видимому, есаул, тот, кругломордый, с геройскими усами. Смотри, как таращит глаза. И усом нервно подергивает. Вот он за спиной другого — тихонько! — сунул руку за пояс.
— Назад! — крикнул Гарба, щелкнул затвором, хотя знал, что в магазине ни одного патрона.
Гарба смотрел прямо, не спускал глаз с беляков, но бог знает, как,— может, внутренним чутьем,— уловил, что было у него с флангов. И первое, что он заметил, - это винтовки и сабли, оставленные возле двери, в том углу, где женщины, как правило, ставят ухват. Ага, выходит, голубчики, сами себя разоружили! И такие шелковые, хоть веревочку из них сучи!
Ободренный Гарба вспомнил старую солдатскую уловку, про которую слышал не раз от шахтёров-ополченцев. Не особенно мудрая хитрость: надо показать, что ты не один. Ну что ж, помирать так помирать. И Гарба, — хорошо, что стоял вблизи окна,— ударил прикладом в раму. Зазвенело выбитое стекло, рама полетела, а в дыру повеяло черной сыростью.
— Клим! — крикнул в темноту Гарба, будто Клим стоял за окном, только и ждал сигнала.— Сейчас буду выводить. Если того... кончайте на месте.
Дулом под самые морды:
— Выходите!.. По одному! Руки не опускать!
Каждого так пропекал взглядом, чтоб с "запасом" нагнать страх. Пропустил мимо себя, не удержался, сгреб две новенькие винтовки и выскочил во двор.
После комнатного огня вновь ослепило его, на этот раз непроглядным мраком. Моросил дождик, и где-то вдалеке теплился маленький огонек,— по-видимому, около моста.
Командирским тоном, который не знал пощады, Гарба скомандовал:
— Идти на огонь!.. Братцы, не зевать! Кто хоть шелохнётся —стреляйте.
Пошлепали пленники. Как гуси, табуном, вознесши руки в черную высь.
(Усатый есаул уже возле костра, когда раскумекал, как обманули его, бывалого вояку, сплевывал в темноту и по-кубански сочно ругался: «А мне ж, так-растак, сослепу показался целый конвой. Ей-богу, слышал, ну, своими ушами слышал — храп коней, и скалила зубы на коне комиссарская морда!»)
Братья Басаманы шарахнулись от костра, когда из темной ночи, прямо с болота, вышло к ним пятеро беляков. Гарба крепким словом привел своих хлопцев в чувство, и они помогли управиться с вольным казачеством. Сняли с кубанских гостей ремни, скрутили руки пленным и:
— Садитесь, господа, садитесь в грязь! Чирьи не повыскакивают, зады у вас жирные.
Тут же произвели краткий допрос. И узнали не особенно утешительную новость. Двинулся на Донбасс генерал Деникин. На Острой Могиле разбил шахтерский полк. Стотысячное войско бросил на Луганск. А они, эти пятеро,— армейская разведка.
Кончился, братцы, отдых. И передышки той на одну затяжку.
Только что замели следы немцы. Выгнали зеленую рать — объявилась белая. Крепким узлом завязался девятнадцатый год!
Басаманы отозвали Гарбу в сторону. Зеленым глазом сверкнул Кузьма на костер, где сидели насупившиеся кубанцы.
— Что будем с ними делать? Сразу прикончим и шабаш...
— Как? — вспыхнул Гарба.— Без суда и следствия? Незаконно!
— А чего возиться? У нас же своя работа. Мы здесь слюни будем распускать, а тем временем комбед в Бутовой посадят на вилы. Слышал, что в ревкоме говорили? Всех комбедовцев бросили в погреб.
— И все равно незаконно! Надо, как положено, передать их в руки военкому,
— Глупый ты, Гарба! Не зря говорят: вырос до неба...
— Замолчи, Басаман, а то как двину! И богу душу отдашь.
— Ну, так что делать?
Долго препирались, но Гарба настоял на своем: подождем до утра, пока подъедет новый отряд, там видно будет.
Воровски, незаметно, выступали из темноты прибрежные холмы. Будто в первый день миротворения темнота подымалась, отделяла землю и небо, на востоке засерела тоненькая светлая полоска, вырисовывался темный волнистый горизонт. Засерел деревянный мосточек, засерели извилистые плёса Айдара.
Наступало холодное утро.
Кубанцы, освоившись, подняли шум. Мол, люди вы или звери, посадили в лужу, ни шинели нет, ки попоны, это явное издевательство. Хороший хозяин собаке и той бросает подстилку... Самым смелым был есаул, он раздраженно подергивал геройскими усами, говорил о каких-то международных правах, угрожал, что им, шахтерам, от своих же попадет за такое азиатство.
Басаманы криво улыбались:
— Молчи, усатый... Мы бы тебе показали права. Братья сидели возле пригасшего костра, любовно гладили затворы новеньких винтовок. Спасибо, Гарба, хорошие штучки раздобыл. Никогда еще в руках Басаманов не было заграничных карабинов с широкими тесаками-штыками. Видно, крупповская сталь, марочная, так и просится, чтоб воткнуть ее в панское брюхо.
А Гарба, устроившись на обломке доски, присматривался к пленным: в хате как следует и не рассмотрел их. Почему-то привлек его внимание лопоухий молоденький казачок, лет семнадцати, не больше. Из-под кубанки выбивались мягкие кудряшки, лицо худощавое и печальное. И сидит он в луже как-то обреченно, до пояса подплыл черной жижей. Ишь, новые галифе, впервые, наверное, надел, а так загрязнил.
— Подстелите им соломы,— приказал Гарба Басаманам.
Те помешкали, однако выгребли из повозки охапку соломы. Подостлали господам, ворча:
— Чтоб вам добра не было!
- Дай закурить, Гарба!.. — сказал Клим Басаман.
Махорка промокла, Гарба выскреб пригоршню рыжей, слипшейся трухи, кое-как скрутили по цигарке.
И тогда нетерпеливо завозился есаул, снова принялся за свое.
— Развяжите нам руки! — Он не просил, а просто приказывал, и в голосе его чувствовалась уверенность, что он имеет право требовать, больше того — распоряжаться этими людьми из грязи, которые волею случая временно взяли верх над ним, потомственным казаком. — Развяжите руки: суставы свело. Ух, морды, скрутили!.. И дайте, хохлы, закурить, когда-нибудь рассчитаемся.
Шуткой сгладил усач слишком неприкрытую наглость.
Ишь — хохлы... И на шахте называли хохлами тех, кто приезжал из других местностей, скажем, из Полесья. Гарба привык к этому, притерпелся. Привык и к ругани, и к насмешкам, и к грубым начальственным окрикам. И уже не усматривал в этом обиды. А если бы и кидался с кулаками на каждую брань, то что бы из этого вышло? Психом стал бы да и только. Слава богу, кожа у Гарбы толстая, бычья, не пристают к ней никакие удары. Вот и сейчас пропустил он мимо ушей есаульского «хохла», пускай себе злословит. И раз уж просит закурить, почему бы не дать, табачок есть, хоть и плохонький, разве жалко?
Освободили пленным руки, всем пятерым дали табак, вместе закурили.
Так и сидели они вокруг угасшего костра, неудачники разведчики по одну сторону, неудачники армейцы — по другую. Те в кубанках, ватниках, в хромовых сапогах, с виду опрятные, подтянутые. А эти в такой грязной, рваной одежде, пригодной разве что на тряпье, что их и не узнать. И если бы не держали луганцы между колен винтовки, трудно было бы сказать, кто кого караулит.
Пока жадно затягивались махрой, над речкой рассвело.
Гарба пошел к обрыву, ему захотелось посмотреть, где приключилась с ними ночная оказия. И еще раз убедился, что кони, ленивые ревкомовские кони, были умнее их. Значит, с той горы они галопом влетели на мост, но каким-то образом почувствовали (и вовремя), что близко пропасть, что мостик обрывается под ногами. И бросились не прямо, а на перила, поломали их и с возом полетели на мель. Если бы понеслись туда, где торчат деревянные опоры, не собрали бы хлопцы костей.
Гарба посмотрел на воз, перевел взгляд на то место, где они месили ночью солому с грязью. Ну, ясно, разве можно было поднять гроб с колесами на такую отвесную кручу! Вот непутевые, нет чтобы поискать подъем — под самым же носом!
Сейчас возле кручи паслись кони. Далеко они не ушли. Может, потому что Марат прихрамывает. И сильно, бедняга, прихрамывает на левую переднюю ногу.
Потоптался Гарба над обрывом, отваливая комья земли, что поналипали на сапоги. Потер заскорузлые полы плаща, где подсыхала рыжая грязь, и, угнетаемый безвыходным положением («Надо было, понимаешь, еще и белякам подвернуться в недобрый час!»), окинул Гарба противоположный берег, черную, безлюдную степь, где извивалась илистая дорога-канава. «Когда же придет помощь?» Ни подводы, ни живой души не было видно по всей дороге.
— Гарба! — крикнул Клим Басаман.— Послушай, что господам захотелось.
Басаманы, оба широкоскулые, с рыжими комками земли на щеках, на густых надбровьях, походили на бродячих дедков, которые присели к компании поточить лясы на дорогу. Только глаза, зеленоватые отчаянные глаза, выдавали их возраст. Из этих молодых глаз полыхали на Гарбу озорные босяцкие огоньки.
— Хлеба! Хлеба с маслом, не меньше! Говорят, держим их впроголодь, а в хате осталась выпивка, колбаса, ветчина, только собрались ужинать, как ты их и сцапал. Непорядок!
— А почему бы! — потянулся Кузьма, похрустывая суставами и аппетитно причмокивая при этом. — Не мешало бы перекусить, а? Музыка, брат, в животе, траурные марши. Вчера как понюхал пустой котелок, так до сих пор ни грамма.
Зашевелились кубанцы, очевидно, сообразили, что доброе дело наклевывается! Пан есаул заверил, что компания честная, может головой поручиться, будет сидеть чинно, благородно. И он подморгнул своякам, распушив геройские усы. (По правде говоря, Гарба не обратил внимания на эти подмигивания, на недоговорки и полунамеки.) Просто шахтер подумал, что люди и в самом деле голодные, вот и лопоухий смотрит на него умоляюще, как на спасителя; он казачок, худой и избалованный, наверное, не привык к грязи, губы посинели и сам дрожит, как щенок.
— Сходи, Гарба, — сказал Басаман. — Голод не тетка, а застряли здесь, вижу, надолго.
— Смотрите мне, — буркнул Гарба, запахнулся плащом и зашуршал скрипучими полами. Метров через сто оглянулся: сидит у дороги небольшая группа людей, видны спины и кубанки, а над ними, как два рожка, торчат штыки.
Пошел Гарба в гору не торопясь.
Ночью казалось, что огонек мигал с тридевятого царства, а к первому двору на пригорке рукой подать. Одинокая белесая хата была под стрехой, по самые окна спряталась за старым камышовым плетнем.
И снова припомнилась мать, полузабытое полесское село, которое он покинул давно, был Гарба тогда еще подростком. Да и мать, собственно, забыл; вместе с копотью, с угольной пылью, с подземными сквозняками выветрилось все из головы. Только и осталось в памяти: мать приходила домой нервная, била детей, разгоняла по углам, укладывала голодными спать. Всю жизнь она прожила прислугой у барина-лесозаводчика. Некоторое время Гарба не обращал внимания на ежедневные материнские побои. Подумаешь, толкнет со злости в спину — на то она и мать. Но потом стал с ней ходить к барину, кое в чем помогать. И увидел, что мать бывает другой. Только переступит барские покои — сразу меняется. На лице улыбка, тихая и покорная, и ходит она мягко, неслышно, наряжает, обцеловывает барчуков, с каким-то вожделением несет в тазике воду: может, вам ножки помыть, может, вам то, может, это? А те, изнеженные, обцелованные, еще и капризничают, привередничают, тащат ее за косы, а она только спину им подставляет: «Нате,
ударьте, ударьте тетю, отак, отак, вот мои умники!" Гарбе становилось гадливо тогда на душе.
И сейчас гадливый червячок по-прежнему шевелился под сердцем. Он почему-то подумал: вот если Басаманам захотелось бы есть, пошел бы ли он за хлебом? Да ни в коем случае! Послал бы их: «Идите к чертям! Невелики господа, потерпите!» Чего там церемонничать с нашим братом!
Гарба остановился, перебирая тяжелые мысли. В самом деле, рассуждал он, разве мы церемонились друг с другом на шахте? Если свой человек, если тёмный работяга, можно его и по матушке послать, можно и по физиономии съездить. Это свое кодло, рабочее. Другое дело — те, «сверху», в белых перчатках. Это люди особенные. И мы стоим перед ними, как овцы, стыдливо опустив глаза. А не дай бог нагрянет какая-нибудь важная персона из губернии или еще повыше. О, как тогда засуетятся на шахте, какие масленые улыбочки, какие поклоны: «Рады видеть, счастливы приветствовать...» Холуйская кровь!
Ну что ты остановился, Гарба?
Иди быстрей, у господ слюнки текут! Мы, черная кость, можем терпеть и мат и голод. Так на роду у нас записано. А они, эти чистенькие и благородные? То другая порода, благородная. Им нельзя терпеть. Они, видите ли, на белых хлебах выросли, на белых перинах изнежились. Не дай бог на них дунешь — чихать будут.
Что же выходит?
Сознательно или несознательно ты, Гарба, признаешь их превосходство, признаешь, что они чем-то выделяются среди нас, смертных, признаешь необходимость особого (делика-а-тного!) к ним обращения.
Гадливый червячок шевелился под сердцем, но Гарба все-таки шел, и пошаркал грязными сапогами в хату, и сгреб со стола флягу, пихнул за пазуху кольцо колбасы.
С белыми буханками под мышкой вышел на улицу. Обернулся, посмотрел на мост: что-то не видно людей. Может, Басаманы (об этом они говорили еще ночью) погнали беляков к обрыву, — дескать, пускай господа вытащат воз.
Встревоженный неизвестно чем, Гарба ускорил шаг.
Заметил, что у берега стоит один только конь, толстобрюхий Марат. Конь стоял как-то странно, уткнувшись мордой во что-то мешковатое, распростертое на земле. Это еще больше встревожило Гарбу. Он почти побежал.
Потом вскрикнул, взмахнул руками.
Плюхнулись буханки в лужу. Покатились, будто догоняли Гарбу.
Он бросился к лошади, увидел торчащую винтовку. Торчала, как шест, штыком вниз.
— Клим! — припал Гарба под коня, неистово затряс мертвое тело товарища.
Клим лежал навзничь, приколотый к земле штыком. Лежал, раскинув руки, и в грудь по самый ствол вошла винтовка. Изо рта пузырилась кровь.
И у Гарбы пальцы были в крови, и ноздри коня в красной пене. Марат нюхал горячую кровь и одичало фыркал.
— Клим! — исступленно тряс Гарба свояка за плечо, тряс изо всей силы и кричал: — Клим! Клим, вставай.
У Клима вздрогнуло мертвое веко, в щель глянул тусклый, застывший глаз. Он слегка двинул головой словно хотел подняться.
— Он там... погля... — прохрипел он, из горла фонтанчиком брызнула кровь, и он захлебнулся ею. Голова его плюхнулась в канаву, как та буханка, которой он не дождался.
Там? Он, казалось, последним взглядом показал на мост.
Что там?
Оставив его, Гарба ошалело бросился с обрыва, упал, подхватился — и быстрее к возу.
Н-да... Наверное, долго и яростно отбивался Кузьма. Его смяли, втоптали в грязь, скрутили в узел. И эта бесформенная куча была забрызгана кровью, кровь сочилась из разбитой головы.
— Гады! Гады ж вы! — присел, застонал Гарба, готовый бежать, кричать, бить и крушить все, что попадется на его пути.
Но было поздно. Уже илом затянуло следы тех четырех, что, как волки, бежали трусцой за верховым есаулом.
Черно и пустынно было над Айдаром. Только в луже белели две буханки и стая воробьев наперебой клевала раскисшую корку.
Гарба, говорил мне отец, не любил вспоминать эту айдарскую историю. А если и вспоминал, то скрипел зубами: «Все во мне перегорело тогда. Все... до последней кровинки. Ты знаешь, какой я стал». Читать дальше ...
***
Источник :https://www.rulit.me/books/drevlyani-read-413763-66.html
За горами, за лесами,
За широкими морями,
Против неба - на земле
Жил старик в одном селе.
У старинушки три сына:
Старший умный был детина,
Средний был и так и сяк,
Младший вовсе был дурак.
Братья сеяли пшеницу
Да возили в град-столицу:
Знать, столица та была
Недалече от села.
Там пшеницу продавали,
Деньги счетом принимали
И с набитою сумой
Возвращалися домой.
В долгом времени аль вскоре
Приключилося им горе:
Кто-то в поле стал ходить
И пшеницу шевелить.
Источник : огромный музей. https://voenhronika.ru/publ/kholodnaja_vojna_sssr/on_byl_sliznjak_trjapka_i_umyl_ruki_istorik_evgenij_spicyn_ponjatno_objasnjaet_10_istoricheskikh_zagadok_rossii_2020/46-1-0-8080?utm_referrer=https%3A%2F%2Fzen.yandex.com&utm_campaign=dbr