Главная » 2020 » Октябрь » 11 » Близнец Виктор. ДРЕВЛЯНЕ. 002. Красный Гарба.ПОЛЕСЬЕ. ИСТОКИ.Самодержец Фома Гаврилович. ДЕТСТВО. Притча.1. Страх
17:22
Близнец Виктор. ДРЕВЛЯНЕ. 002. Красный Гарба.ПОЛЕСЬЕ. ИСТОКИ.Самодержец Фома Гаврилович. ДЕТСТВО. Притча.1. Страх

 

***

***
Ротный и понятия не имел, что сейчас он на мушке этого польского пулемета.
Один-одинешенек стоял он среди погибших бойцов. И вдруг... будто из-под земли выросла еще одна фигура. Из-за копны вышел белопопьский поручик. Он приближался, сжимая в руке штык (наверное, поэтому и уцелел), и лезвие холодно   сверкало   на   полуденном солнце. Пот и солнце слепили ротному глаза. На поле боя — двое. Мужик и поручик. Пулеметчики замерли: чем закончится этот поединок?
Поручик приближался к ротному: сейчас ему предстоит решить судьбу боя. Он был высок и строен, а главное — молод, такого все девушки считали, по-видимому, красавцем, а сейчас зубы его оскалены и на бледном лице его шнурочком обвисли усики. Его душила давняя ненависть к холопу, который всегда стоял у пана на пути. Сгинь, рабское отродье!
Ротный словно прирос к земле, спасения не было, мысли вспыхивали и гасли, он стоял как вкопанный и обжигал поручика своим взглядом: стой! замри! Но тот безудержно шел, переступая через трупы, его штык целился в запавший мужицкий живот. И вдруг поручик, пьяно раздувая ноздри, споткнулся о чей-то труп, острый кончик стали, как змея, зашипел и юркнул в сторону. И тогда лесоруб, не помня себя от ярости, бросился врагу под ноги, штык скользнул по его спине,
ротный, точно клещами, сжал голенища сапог, поднял над головой поручика и, словно   взмахнув    колуном,
ударил его о землю.
Ударил о землю, и тогда ударил пулемет.
Казалось, он давно ждал этой минуты, чтоб наконец выплеснуть весь запас неизрасходованных пуль. Пулемет дрожал, захлебывался...
По траве, по листьям полоснул свинцовый дождь. Брызнула струйками зелень, вздулась пузырями в колдобине вода. Ливень настигал бойца, тот не бежал — кувырком летел по откосу, а над ним, и под ним, и вокруг него, как пчелы, жужжали пули, пытаясь ужалить свою жертву в голову или в сердце, и гнали солдата в пропасть... Обрыв... прыжок... полный рот песку.
Стучало сердце, словно билось о скалу, холодные камушки осыпались за воротник.
— Ну и косовица!—повторил ошалело ротный, бессильно откинувшись к стене обрыва.
Прислушался. Где-то там, над обрывом, посвистывали пули.
— Гавкай не гавкай, не укусишь... Живой.
А в самом ли деле живой?
Потрогал голову — целая. Подвигал рукой — шевелится. И заныли старые мозоли на ногах. Живой... вот чудо! Побывал у самого черта в пекле — и вырвался.
Глаза его немного повеселели. Оглядел себя: галифе разорваны от пояса до самых колен (прикрыл клоками голое тело). Фу-у!.. И гимнастерку изрешетило, и каблук даже оторвало. А он... живой. Снова ощупал себя — нигде и ничего у него не болело.
Чудеса — и только!— Эге-ге-е, кто на лугу — отзовись! " Лишь темная волна прошуршала по песку, лизнула сапог и откатилась назад. Тревожные сумерки окутывали обрывы. Затихло над Бугом, заголубело. Мост длинной тенью наклонился к воде, словно гадал: «Конец это? Или только начало драмы?»
...Как сообщалось во всех фронтовых донесениях, авангард пролетарского полка, несмотря на серьезные потери, продолжал и дальше выполнять боевое задание.
Стояла светлая июльская ночь; низко над горизонтом поблескивал Марс, рассыпая тревожные червонные искры. Двенадцать бойцов залегли в окопах. Кто их созвал сюда, на верную смерть? Одни сами приползли, с трудом дотащив свое порубленное тело. Других, полуживых, вытаскивали из-под трупов. Ервана отливали водой, и теперь он, склонившись на бруствер, качал в ладони выбитый глаз и стонал: «Брызните, братцы, на него... жжет».
За спиной бойцов, в темных закоулках ночи, неспокойно шумел седой Буг, мост повис над рекой, как поваленное бурей дерево. Впереди стлался ровный сенокос, залитый сумраком июльской ночи, то тут, то там чернели кучи растоптанного сена, между ними клубился туман, а может быть, это беспокойно ворочались изрубленные, призывая спасительную смерть.
Ярким огнем горели звезды, и красная кожанка Гарбы отливала багряным светом. Он лежал на ровном месте, перед самыми окопами, Мамаевцы вынесли Гарбу с поля боя, подстелили под него сена, чтоб мягко почивалось донецкому шахтеру. У изголовья Гарбы сидел командир, молча смотрел на друга и думал печальую думу. Думал о том, как завтра они похоронят "забойщика" революции, опустят его в каменистую поольскую землю, и будут сниться ему антрацит и горы угля, которыми можно запрудить Азовское море. Над прахом вырастет курган, чем-то напоминающий донеций террикон. Раздастся залп, и скажет тогда командир: он жил красиво и погиб красиво. Не дал врагам поглумиться над пролетарской честью. Ни кровинки, ни царапинки не нашлось на чистом теле бойца. Просто разорвалось сердце гневом, как последняя граната, и развеялось в прах.
— Спи, Гарба,— сказал лесоруб.— А нам опять выступать...
Ротный положил рядом с солдатом винтовку и повернулся на место, в свой передний окоп, который целился в темноту, как клюв распластанной птицы.
Двенадцать бойцов, забинтованных рваными сорочками, неподвижно стояли над Бугом.
В красной кожанке лежал Гарба.
Остывало июльское небо, ночь растворялась в бесконечности, и Марс песчинкой оседал на дно голубого залива.
В далеком селе залаяли собаки.    
— Идут.       
— Готовьтесь.
— Сколько их на брата?
Стлался туман, по нему, казалось, плыли поплавки, и выпрямлялись, поток устремлялся с холмов к мосту. То надвигались белопольские уланы. Это был даже не резерв, это были жалкие остатки разбитого вчера батальона. Взвод, не больше, отремонтированных вояк. ни шли беспорядочно, не горланили и не перебрасывались остротами, их будто в спину толкала какая-то невидимая сила — на край пропасти. До сих пор качало панов со вчерашней косовицы.
Подходят.
Сто шагов. Уже видно перевязанную накрест грудь офицера. Виден чей-то неподвижно уставившийся глаз из-под белой повязки. И вдруг... левый фланг... провалился. Залег. Передние уланы остановились, заколебались.
Пауза. Ротный лихорадочно соображал, что делать. Подпустить ближе и вступать в перестрелку? Но ведь по два патрона на брата!
И снова, как вчера, пронеслось над притихшими окопами:
— В атаку!
— В атаку!—повторил Гарба своим хриплым сом.
Произошло то, от чего поначалу растерялись наши бойцы.
Гарба — он лежал на спине — скрипнул неожиданно кожанкой, поднял косматую голову. Огляделся. Сжал ложе винтовки. Прыжок — и кожанка его сверкнула солнце. «Братцы, угля! — яростно крикнул он.— За мной!» Оцепеневшие уланы, которых уже косил —— этот горластый в кожанке, бросились врассыпную, как мыши от огня.
А сзади наседал Гарба.
— Рубай уголь! — кричал он, работая прикладом.
Красные бойцы кинулись за ним, маленькая горстка смельчаков гнала стадо, шляхта ошалело убегала от моста, и след ее покрывался пылью.
— Словом,— припоминал  отец,— это  была   классовая битва, мы не подвели Мамая, стояли до восхода солнца. А тут подошел и наш полк, вместе двинулись в наступление, и Гарба был с нами. О Гарбе говорили по разному: одни не верили, дескать, такого еще не бывало, чтоб солдат сначала умер, а потом воскрес (ну, это как кто и для чего). Другие считали, что его просто оглушило в бою — после такой косовицы — и он свалился без чувств. А я почему-то думаю так: Гарба и вправду погиб, сам слушал его сердце — молчало, но его воскресила и подняла команда: «В атаку!» Как услышал: «В атаку!» — не мог оставить ребят одних, потому что нам было трудно, и вернулся шахтер с того света, еще и шутил: «Там, братцы, на небесах, одно буржуйское болото, никаких тебе революций, я и заскучал без вас...»                                                                                                                                                 ПОЛЕСЬЕ. ИСТОКИ
Самодержец Фома Гаврилович                                                                                           Никогда я не был в полесском селе Крынки, до сих пор об этом жалею. Немало исходил дорог, немало хуторов объездил, но как-то не удавалось мне заглянуть в те места, где прошло отцово детство. И все-таки, хотя и не побывал там ни разу, я отчетливо вижу, словно на старинной гравюре, тот заветный для меня уголок земли. В этой картине преобладают светлые краски, нежные тона ярко выбеленного полесского полотна: чистое, спокой ное небо, белесые холмы на песчаной равнине, редкие кустарники. И только вдали, на горизонте,— темная зубчатая стена соснового леса.
Небо, лес, холмистая равнина — это всего лишь фон. Затем вижу дорогу.
Ну какая дорога   в   песках? Изрезанная колесами, петляет она среди редких кустов сосняка, то взбирается
на пригорок, то лениво плетется в овраг. Нет, это даже не дорога, это скорее канава в рыхлом песке, вся в рытвинах и колдобинах; сколько раз ее проклинали ездовые и бездомные странники, но от вечной ругани дорога не стала лучше,— напротив, кажется, она еще больше состарилась и пришла в негодность. Возле нее, возле этой дороги-прабабки, весело вьются молодые тропинки, они убегают на песчаные плесы, огибают одинокие деревца и сливаются в одно широкое русло около старого, совсем прогнившего и покосившегося от времени мостика.
За ним-то и начинается отцово село.
Полесское село. Представьте себе: шли женщины с грибами, песок да болото, болото да песок, наконец нашли сухое место, и здесь каждая, где кому захотелось, присела отдохнуть. Вот такое и село. Кочками. Там одинокая избушка, затем пустырь, желтая залысина, потом еще хата, и еще сугробы песка, и еще хатенка,— так без конца...
Каждый двор обнесен забором. Где мужик покрепче, там и забор повыше, постройка получше. И все сделано на совесть — из дуба, из сосны, из граба. Словом, все из дерева. Загляните во двор. Из бревен схваченная в сруб хата, да такая тяжелая, что глубоко в землю вошла. Когда-то был звонкий тес, но со временем он почернел, подточил его жук. Затвердела смола на подоконнике, зеленый мох густо покрыл крышу, стены и прогнивший фундамент. Ну, а дальше — хлев, тоже деревянный и тоже украшен мхом, а потом — из длинной жерди загон для скотины; черный, скользкий сруб колодца, на нем всегда стоит тяжелое деревянное ведро; а в глухом углу двора — навес для телеги, там  хранят бревна, сбрую   и   прочий сельский инвентарь. Вот и все крестьянское хозяйство.
В ограде, которая защищает мужика от злого соседского глаза, от дикого кабана и от голодного волка, есть потайной выход прямо на огороды. А какая здесь земля? Тот же песок, немного бурый от перегноя, без перегноя ничего тут не растет, даже куколь. Но если крестьянин и хорошо удобрит землю, с большим трудом вспашет ее и окучит этот сухой, бесплодный клочок земли (да не один и не два раза за год), он едва-едва наберет пуд картошки (ведь она для него и хлеб, и сало), меру овса для коня и венок лука, чтобы, всю зиму говея, когда-нибудь нагорчить голодную душу и соленой слезой вылить обиды на злую, волчью жизнь.
За дворами и сенокосами вязкая трясина. Кусты, мшистые островки и целые озера густой, как деготь, стоячей воды, занесенные илом. Царство непроходимых полесских болот.
Придет май, и зазвенит, затанцует от комаров болотная синь. Тучами летит мошкара на село, черными метелками забивает коням гривы, выедает глаза, липнет ко всему живому, и виснут под ее тяжестью легкие ветки вербы, зарываются в песок свиньи, коровы носятся, как ошпаренные, по болоту, собаки хищно щелкают зубами, места себе не находят,— нигде нет спасения ни скотине, ни человеку. Даже во сне ты слышишь тонкий, зудящий комариный писк.
Только отойдет мошкара и черной тучей осядет землю, как сразу наступает тихая ягодная пора. В такое время вся детвора в лесу. Ешь, сколько влезет, гуляй, сколько хочешь. И губы, и животы, и колени —-
все разукрашено ягодами, все радо лесным дарам, особенно чернике и малине. Это уже полесские праздники.
Никогда я не был в Крынках, но хорошо представляю село и вижу дедову хату. Овеянная теплом, встает она из рассказов отца, и я слышу, как скрипит песок под колесом, как тяжело переступают с ноги на ногу кони, как ударяются поводки о дышло. Это мой дед, Фома Гаврилович, в сопровождении своих сынов, торжественно возвращается на обед.
— Старуха!.. Открой ворота!
На подводе высокая гора душистого сена, на копне — Фома Гаврилович. Нет, он не правит лошадьми. Вожжи в руках у старшего сына. Фома Гаврилович важно восседает в мягком сене, спиной к лошадям, свесив вниз длинные, худые ноги.
Он — отец.
На возглас Фомы быстро выбегает из хаты мать, худая русоволосая женщина. Она открывает тяжелые, скрипящие ворота,
— Милости просим! Обед уже готов! — приглашает мать работников и низко кланяется мужу, пропуская сначала груженую подводу, а потом уже и сынов — шесть стройных парней один за другим шествуют за телегой.
Подвода останавливается посреди двора.
Сыны крепко сплетают пальцы, и отец съезжает с сена в это царское кресло. Спустился и даже немного задержался: с удовольствием посидел у сынов на руках, лукаво сощурив маленькие глазки. Одежда у отца, как и у сынов, добротная, домотканая: холщовая сорочка навыпуск, широкие штанины «в гармошку», ноги до колен обернуты портянками, на ногах плетеные лапти. И штаны и рубаха — с грубыми швами, от которых кровавые рубцы под мышками,—зато ж и крепкая одежда. Случится, зацепишься в лесу за дубовый сук — сук треснет, а сорочка целая. Вот оно, какое полотно полесское. Глядишь, в одних штанах всю жизнь и проходишь.
Наконец отец слез с подводы.
Фигура у него солидная, кряжистая. Седая нечесаная борода закрывает аршинную грудь, светлые волосы окаймляют высокий суровый лоб, лицо будто высечено из дерева — спокойное, крепкое, с густым румянцем.
— Федька, выпрягай лошадей. Иван, сгреби, сено,— распоряжается отец.
Он не повышает голос, но вымуштрованные сыны сразу же принимаются выполнять отчий наказ.
Возле хаты уже ждет хозяина мать; в руках у нее полотенце и высокая березовая кружка. Сначала к ней подходит Фома Гаврилович, за ним выстраиваются друг за другом сыны.
Здесь свои порядки и обычаи, заведенные от дедов-прадедов.
Вот зачерпнула мать из ведра теплой воды, начала поливать отцу на руки. Руки у Фомы корявые, они шуршат, как напильники, когда Гаврилович трет свои мозолистые ладони. С особенным удовольствием натирает он щеки, а потом и потресканную, морщинистую шею. Намочил седую голову, освежил грудь и крякнул. Потом — раз! — на лету поймал брошенное ему полотенце. После отца умывался Федор — его старший сын,
ему поливал на руки меньшой... И так по очереди каждый подходил к ведру. Наконец все умылись, но никто не решался первым пройти в хату. Все стояли молча. Освеженный водой, Фома Гаврилович медленно сказал:
— Прошу в хату,— и пропустил детей.
За ним пошли все остальные.
Полесская хата. Высокая, но почерневшая, будто обкуренная дымом. Окна маленькие, сплошь покрытые пылью, облепленные мошкарой. В хату с трудом проникает дневной свет. Стены и потолок, обшитые сосновой дранкой, покоробились и почернели. Пахнет смолой и сыростью.
Добрую половину хаты занимает тяжелый стол, тесанный из дубовых досок; его ножки сначала глубоко забили в землю, а уж потом настелили дощатый пол. Вокруг стола — такие же крепкие деревянные скамейки.
Дымилась на столе картошка, все ждали отца, В просторной хате было тесно, потому что собралось здесь ни много ни мало — шестнадцать человек: сыны и дочери, зятья и невестки, внуки и внучки. Никого Фома Гаврилович не выпускал из-под своей руки, чтоб не оделять землей. Что отрежешь, думал старик, от куцего кафтана? Отец неторопливо прошел в дальний угол и сел под святые образа. Это его, и только его, место. Здесь сидел его прадед, здесь сидел дед, а теперь он, Фома Гаврилович. Справа от него — Федька, вылитый отец, плечистый, ядреный, как коренной зуб. Слева — младшие сыны, зятья и дочери. Мать присела на самый кончик лавки, оттуда ей удобнее доставать из печи чугунки.
А детвора?  Она еще не доросла, чтобы сидеть вместе с работниками. Вот как приберет к себе мать сыра земля болезненную Дарью, так на место невестки посадит отец кого-нибудь из внуков — и, конечно, самого работящего. А пока пусть дармоеды сидят на полу вокруг чугунка.
Отец по-прежнему сидел под иконой; оттуда, из темного угла, на детей смотрел строгий Николай-угодник, а еще строже сам Фома Гаврилович. Вот он подул, выдувая комаров из миски; она большая и круглая, вырезана прямо в столе. Такие же тарелки, разве что поменьше, были вырезаны для каждого. По примеру отца теперь в пустые миски дуют все, а кое-кто даже выгребает рукавом мошкару. И уставились голодные глаза на хозяина дома.
На полотенце мать передала отцу темный ржаной хлеб. Старик перекрестился, осторожно прикоснувшись губами к пряно пахнущей корочке. Перекрестились и дети, затаив дыхание. Наступала самая святая минута — отец делит хлеб.
— Это тебе, Федор,— сказал он и положил перед старшим сыном большую краюху.— Эа то, что поработал сегодня: шутка сказать, какие пни корчевал на низине. Как-никак, а сажень земли прибудет, на следующий год овес засеем. А это тебе,— отрезав ломоть немного поменьше, старик протянул его Павлу.— Знаю, намучился с навозом, но не понюхав гнойца, не поешь и хлебца.
Оделив хлебом и других (каждому за его работу), он почему-то обошел растерянного Ивана, но зато похвалил невестку Дарью:
— Хворобная молодуха, не наших кровей, да хваткая до дела. Вон какой кусок полотна выткала!
Тем временем мать разложила по мискам мятую картошку со шкварками. Как будто пора приниматься за еду. Но никто не начинал раньше отца. Бывало, что новая невестка, горячая и неопытная, бросалась к миске раньше других, отец так ее трескал поварешкой по лбу,  что та, бедняга, долго не могла опомниться — сидела с  застывшими слезами на глазах... Но сейчас, скромно положив руки на стол, семья ждала хозяина. Только самый младший, Санька, ногтем ковырнул соблазнительный кусок хлеба, приятно щекотавший ему нос, и вскинул на отца невинные глаза.    
А Фома Гаврилович сразу же насупил белые мохнатые брови и сурово поглядел на Ивана. 
— А тебе, сын, вот!— Он перегнулся через стол,  ткнул сложенные фигой пальцы под самый нос. — Хватай! За что — сам знаешь. 
Иван вдруг побледнел,    откинулся   к стене, будто  нечаянно хлебнул глоток кипятка. Потом часто заморгал белесыми ресницами, скрывая в уголках глаз дрожащую слезу. Мать посмотрела на рассерженного отца с молчаливым упреком: «Разве так можно? Отдери, как Сидорову козу, а хлеба дай». И незаметно от Фомы она передала свой кусок   обиженному сыну: «Возьми, Иван,   только чтоб   отец не видел».   Но не проведешь Фому Гавриловича.
— Не жалей, мать! — стукнул Гаврилович пудовыми кулаками по дубовому столу.— Пожалеешь щенка —  псом ледащим вырастет! Чмырем будет! — И, склонившись над миской, исподлобья посмотрел он на притихшую жену, а потом, обращаясь к сыну, продолжал:—- Пускай всем расскажет, что сделал сегодня. А ну, говори!  Встал Иван, будто его с креста сняли. Уронил белый чуб.
— Говори!
— Кольцо утерял. От косы.
— Слышишь?.. Кольцо! Железное! Износу ему бы не было! А он, сукин сын, потерял. Но это еще не все. Пролежал до обеда в кустах, от меня прятался. Ну, я тебе, бездельник, этого не забуду!— И отец погрозил ему черным, как уголь, ногтем.
Все еще продолжая сердиться, Фома Гаврилович опустил в миску свою зазубренную деревянную ложку. Это означало: можно обедать.
Заработало шестнадцать ртов. Ели молча, не торопясь, равнялись по отцу. Фома Гаврилович окидывал всех суровым взглядом. На кого поглядит, тот сразу замирает над миской. А Иван нахохлился, сухая картошина не лезла в горло, и уже наперед чесалась горячая спина.
Детвора на полу обсела чугунок, голова к голове, сопят, руками выгребают что-то со дна. Если не поладят, Фома крикнет из угла: «Цыц, сморкачи!»—и дети сразу стихают.
Закончив обед, Фома Гаврилович облизал ложку, будто вытер ее, собрал пальцами в комочек крошки и быстро бросил в рот. Потом встал из-за стола и поклонился Николаю-угоднику. За ним поднялась и вся семья.
— Иван, иди сюда!
Сын уже был готов к крещению. Не сказав ни слова, спустил он до колен штаны, завернул льняную сорочку и лег на лавку у окна.
— Зови детей. Пускай поглядят, как дурость из их отца вышибают.
Из молчаливой толпы вытолкнули двух дрожащих ребятишек, Ивановых сынов. В грязных коротких рубашечках, они стали возле лавки, испуганно глядя на отца.
Старик снял с крючка широкий ремень. Вся семья выстроилась возле глухой стены.
А на узкой скамейке распласталось во всю длину грешное тело Ивана (подумать только — кольцо потерял); светились льняные головки детей Ивана-мученика (к внукам еще будет дедово слово).
Просвистел гибкий ремень.
— Эх! Вот как дед меня учил!
— Эх! Вот как отец меня учил!
— Вот как я тебя учу!
— А вот так, чтоб ты детей учил!
Крепко хлестал Фома Гаврилович, бил с оттяжкой, с прибаутками,— загорелись красные полосы на теле Ивана. Стегал старик и с каждым ударом, будто раскаленные гвозди, загонял в детские головы страх и почитание Фомы  Гавриловича — хозяина дома. «Гэх! Я вам бог-отец! Гэх! Я вам бог-сын, и я вам дух святой». Ремнем утверждал Фома Гаврилович свою единую и неделимую власть. Таковы законы болота: не свернешь черту рога, тебя свернут в чертов рог. Здесь, брат, без твердой руки, без хозяина, и хата завалится, и огород одичает, и конь сдохнет, и семья по миру пойдет.
Покончив с крепким сыном («Из нашего рода, сучий сын! Ни съежился, ни застонал»), Фома Гаврилович тяжело вздохнул и сказал:
— Теперь, лодырь, иди и вылижи языком всю конюшню. И разбросай весь навоз под деревьями, сам приду и проверю.
Потом отец повесил на крючок ремень, а сам прилег немного подремать под иконой. После праведных трудов не грех и отдохнуть. В это время в хате все ходят на цыпочках («Тише, отец спит!»), дети с замиранием сердца глядят в угол, откуда раздается такой храп и такой свист, что развевается даже отцова борода, а из темных щелей сыплется древесная пыль.
Сейчас, когда Фома спит, в доме хозяйничает мать. Сухонькая, она с годами еще больше высохла, постарела от домашних забот, вечной суеты и непролазной нищеты. Кажется, ей даже некогда спать: вся в движении, вся в делах, такая быстрая и подвижная, как и в молодости, только лицо немного пожелтело и покрылось морщинами. Осыпалась толстая коса, высохла грудь. Широкая юбка на ней болталась, как на тычке, а кофта, всегда грязная от сажи, обвисла, платок съехал набок, он остался еще со свадьбы, с тех пор мать его и не снимала: так уж издавна заведено.
Суетится в хате сухонькая женщина, и трудно поверить, что такая маленькая с виду крестьянка родила и вырастила целую дюжину сынов и дочерей — дети уже под самый потолок, широкие, плечистые. Нет, она не только вырастила их, но и воспитала так, что с полуслова дети ее понимают. Голоса никогда не повысит. Одного попросила, другого пожурила, третьему пальцем ткнула — всем найдет работу. И вот зажужжали веретена, закрутился ткацкий верстак, повалил пар из жлукта. Потемнело в хате от льняной пыли, запахло 
мокрой золой, забегали девушки, точно тени, по хате. А парни вышли во двор, каждый к своему делу: один — к скотине, другой — дров нарубить, третий — кошелки из вербы плести. Броде бы и незаметно, зато к каждому из них тянулись невидимые материнские узы. Куда ей нужно, туда и направляет она детей.
Отцовская власть — в пудовых кулаках. За ее женской худой спиной стояла совсем другая сила, еще более страшная и беспощадная, — невидимые призраки. Они обитали везде — и в хате, и в сарае, и в погребе, и в лесу. На каждом шагу они подстерегали человека, принося ему увечье, чахотку или еще какую-нибудь хворь; и если у коровы пропадало молоко, у лошади сила, у божьего зелья соки, так и знай: это те же духи. Мать знала много таких примет, которые предупреждали: обязательно случится недоброе. Заберется слепыш в огород и, не дай бог, подточит картошку — это уже к смерти. Кого-то подрывает, подрезает, кому-то жизнь укорачивает. Протяжно завыла собака на луну, закричал сыч в дымоходе — тоже не к добру: душу чью-то зовут. Если по-петушиному запела курица или заскрипел жук-короед в шкафу, непременно жди неприятностей.
Весь мир ее был темен, как пуща, он кишмя-кишел ведьмами, домовыми, лешими. И мать знала, что не следует делать, чтобы не раздразнить лукавого и не навлечь беды на дом. И вот она, как призрак, ходила за своими детьми и твердила одно и то же, вбивала детям в непослушные головы:
«Не свисти — последнее просвистишь из хаты».
«Не болтай ногами — черти к тебе привяжутся».
«Не греми ложками — и так ссоримся». «Не стучи лопатой по дороге, неужели мать тебе поперек горла встала, что могилу ей уже копаешь?»
«Не руби на пороге — руки тебе отнимет».
«Не переступай через дитя, — оно и так медленно растет».
«Не бей веником — ребенок засохнет. Вот хворостина, и крести его на здоровье».
«Не плюй на огонь — все тело попрыщит».
Словом, было у матери бессчетное множество страшных примет, и они имели такую же магическую силу, как и недобрые сны, как заклинания и наговоры. Казалось, и высохла она оттого, что всю свою жизнь — и день и ночь — неусыпно стерегла хату, и детей, и скотину, билась одна с этой темной силой: кропила стены святой водой, обкуривала сараи, посыпала углем дорожки.
«Берегись! — внушала она детям. — Вздохни и прислушайся, шаг ступи — и оглянись. А не то вскочишь в беду в чертову трясину, и так затянет тебя, так засосет, что опомниться не успеешь,— говорила она.— Тебя еще и на свете не было, а лукавый уже стоял над тобой; ты только на ноги встал, а домовой за пазуху и прыг, обвился вокруг души; ты умрешь, а нечистый будет выплясывать на твоей могиле... Господи, отведи, отступи, сгинь!..»
С молоком матери впитал ребенок страх к темному и дикому миру.
«Это нельзя!»    
«Это не трогай!»
«Туда не ходи — домовой».
«Того не бери — леший придет».
Этими «нельзя», «не трогай», «не бери» мать «подстригала» детей, как садовник молодые деревца, а корни расправляла так, чтобы они, глубоко вживаясь в хозяйство, в работу, крепко сплетались вокруг единого отцовского корня.
Как огня боялись дети ее запрета, законом было для них: ничего не брать без ее разрешения. Не тронь, не говори лишнего. И если начинаешь какую-нибудь работу— сеять или косить,— пусть сначала мать благословит и скажет, сплюнув три раза: «Упаси тебя господи от зависти, от дурного глаза и от злого наговора».
Мать — вечный хранитель семьи.
И не дай бог разгневать ее, пойти против ее воли. Страшным проклятием проклянет она душу твою отступническую, и твой род в зачатии, и руку, протянутую к тебе с подаянием. Не будет тебе родительского прощения, не будет жизни. И ты, как неприкаянный, будешь бродить вечным странником по белу свету, и не только люди, но и все живое отвернется от тебя, роса не окропит, солнце не согреет, земля не примет, потому что отвергнутому одна дорога — в змеиное болото.
Не приведи господи!
Отец спит под иконой, по хате чуть слышно суетится маленькая мать, дети следят за малейшим ее движением, и у каждого спорится работа.
Спала полуденная жара, уже накормлены и напоены кони, самое время выезжать. И отец просыпается, смачивая языком высохшие губы. «Квасу!» —говорит он, и мать торопливо несет из погреба кувшин холодного кваса. Фома Гаврилович, покрякивая, осушает весь кувшин. Потом сладко потягивается, даже слышно, как похрустывают его косточки, и выходит на крыльцо. Там, возле подводы, его уже дожидаются сыновья.
  Еще минута — и затопали под окнами кони, заскрипели колеса по песку. Фома Гаврилович повел свою свиту в лес.
Мать тоже собирает женскую половину. Дочки и невестки берут мотыги, ведра и торопятся вслед за матерью. Они идут на огород поливать капусту.
Двор опустел, будто метлой его вымели. Тихо и безлюдно. Даже дети убежали со взрослыми. Глядишь, на ужин грибов насобирают, нарвут красной смородины.
Остается только черная мохнатая собака Бабай. Старая и охрипшая, она тоже не гуляет, не лодырничает, а стережет дупло.
Сейчас увидите, что это за дупло.
...Давно, задолго до появления на свет Фомы Гавриловича, рос за сараем старый ветвистый дуб. Его уже нет, этого дуба, пришлось спилить. Остался только высокий потрескавшийся пень, крепко вросший корнями в землю. В том пне на пол-аршина от земли вырезали сначала круг, такой, как на столе, а потом выжгли горячими углями все изнутри. И получилось нечто похожее на дупло. Глубокое и просторное, оно раскрыло на мир свою черную, прокуренную пасть.
И вот, собираясь на огород или в лес, невестки не берут с собой малышей (а детей плодилось много), а спеленают ребенка, нажуют ему ржаного хлеба, сделают «куклу» и посадят мальца в дупло. Посадят, обложат тряпьем, запихнут в рот «куклу», чтоб не орало, и строго-настрого накажут собаке: «Стереги, Бабай!» — а сами уйдут из дома, порой, бывает, на целый день. И остается пес за добрую няньку. Конечно, работа для него не новая, он уже привык. Вытянет возле пня свои сухие, старческие кости, морду положит на лапы и
смотрит в черную пасть дупла, так напряженно смотрит, что даже глаза слезятся. Из дупла выглядывает красное, точно свекла, какое-то старенькое, морщинистое личико, человек не человек, щенок не щенок, смотрит мудрый Бабай на малыша и никак не поймет. Ребенок уставится на Бабая, и так они молча глядят друг на друга, будто разговаривают между собой: пес ему про свою собачью судьбу, ребенок ему про свою ребячью жизнь,— и это, честное слово, одинаковое или по крайней мере близкое и понятное им обоим. Об их тайном разговоре можно было бы рассказать подробно, да вот беда — муха уже села на крохотный носик мокрой малышки. Пес приподнял морду — и хвать языком, сразу прогнал надоедливую муху: еще, чего доброго, занесет из болота лихорадку, А то подойдет петух, потрясет гребешком, прицелится рыбьим глазом и задумается: что сосет это малое пискля? Но подойти поближе к дуплу пес не дает. «Прочь!—прохрипит Бабай.— Прочь, многоженец, в свой гарем!»
И снова они вдвоем, беззубый пес и беззубый малыш. В тени за сараем что старому, что малому — обоим одинаково хорошо.
Но не всегда все обходится так мирно и благополучно. Бывает, орет кроха, точно режут ее, и пес, бедняга, скулит беспомощно, не знает, чем помочь малышу. Разве что лизнет языком сопельный подбородочек: «Цыц, цыц, мой щенок!» А дитя кричит, вот-вот захлебнется, и тогда пес как угорелый начинает носиться по всему двору, скулит, громко лает, зовет на помощь... Но разве услышат его: хозяин с сыновьями далеко в лесу, а женщин будто трясина засосала.
Нередко все кончалось тем, что когда в сумерках возвращались женщины домой, невестка или дочка доставала из дупла дитя, а оно уже не дышит. Но мать не голосит, не рвет на себе волосы, только молча перекрестит безгрешную душу, зажжет под образами свечку и тихонько вздохнет: «Так ему, видно, суждено... Бог дал, бог взял. Не будет мучиться».
И только пес печально будет смотреть в опустевшее дупло, и покажется ему, что малыша проглотила черная, обугленная пасть, проглотила, как и многих других до того. А потом старый одинокий пес тихо ляжет возле пня, и уши у него опадут, как сухие желтые листья, на глазах задрожит давно накипевшая слеза... Но недолго ему придется грустить, скоро в дупло положат нового сморкуна, и опять Бабаю будет с кем поговорить, будет о ком позаботиться, кого покараулить, будет кому подать нечаянно оброненную «куклу».
Из этого старого дупла, некогда высокого дерева, которое до сих пор крепко держится корнями за землю, и произошел весь трудолюбивый род Фомы Гавриловича: и сам Фома, и его дети, и внуки. Как сорняки, отсеивалось слабое, неприспособленное семя, оставляя право на жизнь только сильному. Сыны и дочери росли быстро, давая здоровые побеги, стеной обступая кряжистый дуб,— теперь им уже было мало солнца, им уже становилось тесно и душно на отчем клочке земли.
...Может, небо раскололось, может, трудные времена наступили. Только пошли ссоры и драки между людьми. Самураи побили русских, и в деревню стали возвращаться с войны калеки. Проклинали они на чем свет стоит и веру, и царя, и отечество; беднота точила косы, поглядывая злыми и голодными глазами на панскую усадьбу. Дети распинали отцов: «Воли!»
Рушились порядки, заведенные издревле.
И сыны Фомы, те, что служили в войсках, и те, что ходили на заработки, вернулись домой совсем другими: уже не подставляли руки отцу, чтобы он садился, как в кресло, уже не строились послушно за своим батей.
«Эге-ге, поглядите, да они без разрешения и за стол сели!»
А один из сыновей с улыбочкой говорит: «Садись с нами, батенька, не стесняйся». И громкий смешок по хате... Чувствовал отец сердцем: что-то недоброе готовится за его спиной. Сговор. Червь неблагодарности точит сыновий разум. И стучал Фома кулаками, а чубатые бунтовщики и не думали уступать. И хватал отец ремень, а сыны — руками за плечи старика: дескать, присядь, папаша, не горячись. А как-то во время обеда старший сын взял да и объявил:
— Хочу, отец, на вольную!
— Что? — крикнул Фома и от досады чуть до самого потолка не подпрыгнул.
— Как?! — возмутилась мать и вылила ушат проклятий.
— А вот так. Как все, так и мы, — спокойно объяснил старший,
Взял жену, детей, сложил на подводу свои жалкие пожитки — и съехал со двора.
— Коней верну, а меня не ждите! Отец схватил метлу и принялся яростно заметать следы изменника сына. Вздыбилась пыль на дороге.
— Чтоб у тебя ни кола, ни двора, ни бревна, ни щепки!..
— Чтоб тебя, — вторила мать, — громом убило, хату спалило, а пепел ветром развеяло!
Но сыновей ничто не остановило — ни гром, ни молния. Одна за другой выезжали семьи за отцовские тесовые ворота. А напоследок те же слова: «Коней вернем, а нас не ждите!»
Трещала суконная империя великодержца Николая. Трещало и полотняное царство Фомы Гавриловича. Точно муравьи, расползались сыны кто куда. Один судорожно хватался за землю, другой убегал от земли, как от чумы. Один шел искать правду-матку, другой еще глубже закапывал правду, да еще и ногами ее затаптывал. Один опрокидывал крепкий, как утес, дедовский забор, другой заново строил, да еще повыше.
Ибо сказано: у каждого своя стезя.
                                                                                                                                                  ДЕТСТВО
Притча первая.                                                                                                                             Страх                                                                                                                                                  Санька был самый младший в семье Фомы Гавриловича. Любил он сидеть возле хаты и прислушиваться, как бьются о стену майские жуки. Они всегда летели со стороны темной улицы, летели один за другим, точно вытряхивали их из старой вербы, которая черной горой возвышалась там, сразу за воротами.
Вечер был тихий, — наверное, к дождю, потому что из далекого леса уже плыли тучи, тяжелые, пепельные, с ярко-серыми отблесками. Село покрывалось мраком, медленно наполняясь болотной духотой. Видно, майские жуки испугались дождя и куда-то заторопились. Как только в воздухе слышалось их тихое жужжанье, Санька настораживался.
«Попадет или не попадет?» — попытался он угадать.                                                            Жик! — со всего разгона стукался о стену твердый комочек и тут же падал вниа «Ага. Попался! — И Санька бил фуражкой по завалинке, накрывал что-то шевелящееся и, затаив дыхание, осторожно просовывал руку под картуз. — Жив-живехонек! Сам, глупый, ползет ко мне... Спина гладенькая, как ноготь, а брюшко, как репей, цепкое и шершавое». Жук сердито гудит, скребется, щекочет игольчатыми лапками Санькины пальцы. Парень быстро сует жука за пазуху, их у него там как пчел в улье. Это не очень страшно — служить домиком для майских жуков. Конечно, сначала немного щекотно, а потом ничего, даже приятно. Ты притаился и слушаешь, как шуршат жуки под рубахой, как ползают по телу, а то забираются прямо под мышки, и не знаешь, за кем и следить. Вот один скребется на затылке, в ямке-брехушке. Наверное, убежать хочет, такой шустрый. Э, нет, дружок, полезай назад, под рубашку.
Жик! Жик!— летят жуки, прорезая густую тьму, один за другим стукаются они о стену и, трескаясь, как сухой горох, падают на землю.
Санька прислушивался не только к жукам, его ухо нет-нет да и ловит далекий скрип телеги: может, это уже отец со старшими Санькиными братьями?.. Наверное, непогода их вспугнула, теперь они торопятся поскорее собрать сено и сложить его в копну, да еще и рогатину сверху поставить, чтобы ветер не разбросал стог. Одним словом, задержался где-то отец. И Санька ждет его с нетерпением. Ведь ему надо, когда въедет подвода во двор, выпрячь Оську и Стрижа и погнать их на водопой, а потом через все село, через обвалившийся мостик, через ржаное поле мчаться во весь опор к Шибеевскому оврагу — там, возле леса, ребята договорились собраться в ночное.  
Время от времени Санька поглядывает вдаль: над лугом подымалась черная стена, и на ней кто-то высекал огонь — словно чиркал кремнем и сыпал на землю целые вороха искр. Смотри, даже вроде запахло жженой губкой.
Потянуло холодным ветром, задрожала верба, и жуки налетели тучей. Но Санька уже не ловил их, съежился в ожидании первых дождинок. А может, и пройдет гроза стороной? Может, погремит, посверкает и умолкнет? Главное — Саньке только бы успеть до оврага, а там уже ребята, шалаш и печеная картошка. В компании, как говорят, и дождь за борщ сойдет, и ливень — полбеды. А если гроза застанет его в поле?
— Тпру! — послышалосъ на улице.
Санька сразу узнал голос отца и стремглав бросился отпирать ворота. Во двор въехала тяжело груженная подвода, и сразу запахло душистым сеном и конским потом. Скрипело дышло, звенели поводки. Проплыла по двору широкая, немного сгорбленная фигура — отец не отец, точно сноп камыша.
— Батя, это вы?
— Ну вот! — ответил отец; он еще в силе, и в голосе его слышатся насмешливые нотки.— Как же ты дорогу отыщешь, если батьку своего не признал?.. Может, испугался?
— Нет, погоню. Ребята звали...
— Ну ладно. Дождя не будет,— уже подобревшим голосом сказал отец, как бы успокаивая сына.— Туча  стороной пошла. Попугает маленько, перебесится, а потом и стихнет.

            Читать  дальше ...        

***

  Источник :https://www.rulit.me/books/drevlyani-read-413763-66.html

***

  Близнец Виктор. ДРЕВЛЯНЕ. 001. СОТВОРЕНИЕ МИРА .СЛОВО О СЛОВЕ.Притча 1.ЧМЫРИ. Притча 2.  Красный Гарба 

 Близнец Виктор. ДРЕВЛЯНЕ. 002. Красный Гарба.ПОЛЕСЬЕ. ИСТОКИ.Самодержец Фома Гаврилович. ДЕТСТВО. Притча.1. Страх

  Близнец Виктор. ДРЕВЛЯНЕ. 003. Страх. ПРИТЧА 2. За вощинами. НА ЗАРАБОТКИ. Ванчес

  Близнец Виктор. ДРЕВЛЯНЕ. 004. Ванчес. Конек-Горбунок 

   Близнец Виктор. ДРЕВЛЯНЕ. 005. Конек-Горбунок . ДОНБАСС. ПЕРВЫЕ БУРИ. Побег

  Близнец Виктор. ДРЕВЛЯНЕ. 006. Побег. Белый  хлеб

  Близнец Виктор. ДРЕВЛЯНЕ. 007.Похмелье. 

  Близнец Виктор. ДРЕВЛЯНЕ. 008. ДОРОГИ, ИЩИТЕ, ДА ОБРЯЩЕТЕ. Интеллигент Прилеснов. Встреча.

  Близнец Виктор. ДРЕВЛЯНЕ. 009. Встреча. Горсть мёрзлой ржи .

  Близнец Виктор. ДРЕВЛЯНЕ. 010. Горсть мёрзлой ржи . К Перекопу. 

  Страницы книги.  ДРЕВЛЯНЕ. Близнец Виктор Семенович

***

***

***

***

***

***

***

***

***

***

***

***

***

ПОДЕЛИТЬСЯ

 

 

***

***

ДРЕВЛЯНЕ. Близнец Виктор Семенович

Древляне 001.jpg 

Древляне 002.jpg 

 

Древляне 003.jpg   

< ... Читать дальше »

 

***

***

Лиля... Память об однокласснице

 

...

 

...

 

...

 

...

 

...

... Читать дальше »

***

***

СМОТРЕТЬ, читать книгу ДРЕВЛЯНЕ.Виктор Близнец, на ЯНДЕКС-ДИСКЕ  СМОТРЕТЬ, читать книгу ДРЕВЛЯНЕ.Виктор Близнец, на ЯНДЕКС-ДИСКЕ     https://yadi.sk/d/OEbQ9qQfCfK5Mw?w=1

***КНИГИ. ТЕКСТЫ на ЯНДЕКС-ДИСКЕ - смотреть, читать КНИГИ. ТЕКСТЫ на ЯНДЕКС-ДИСКЕ - смотреть, читать       https://yadi.sk/d/Kp2FKCSUnqGF-Q?w=1

***  ЕШЁ - ТЕКСТЫ. КНИГИ на ЯНДЕКС-ДИСКЕ - смотреть, читать   ЕШЁ - ТЕКСТЫ. КНИГИ на ЯНДЕКС-ДИСКЕ - смотреть, читать      https://yadi.sk/mail/?hash=bEcDbk9MS6AY6ocmk7DRYZRJFfgx%2FDklwNToOnppgSyphW5pETzLv4jhoe0c8WZJq%2FJ6bpmRyOJonT3VoXnDag%3D%3D&w=1    

***

*** Историк Евгений Спицын понятно объясняет 10 исторических загадок России (2020)

   Источник :  огромный музей.  https://voenhronika.ru/publ/kholodnaja_vojna_sssr/on_byl_sliznjak_trjapka_i_umyl_ruki_istorik_evgenij_spicyn_ponjatno_objasnjaet_10_istoricheskikh_zagadok_rossii_2020/46-1-0-8080?utm_referrer=https%3A%2F%2Fzen.yandex.com&utm_campaign=dbr

***

***

***

***

   О книге - "Читая в первый раз хорошую книгу, мы испытываем то же чувство, как при приобретении нового друга". (Вольтер)

   На празднике 

   Поэт Александр Зайцев

   Художник Тилькиев и поэт Зайцев... 

   Солдатская песнь современника Пушкина...Па́вел Алекса́ндрович Кате́нин (1792 - 1853) 

***

 Разные разности

 Из свежих новостей - АРХИВ...

11 мая 2010

Аудиокниги

Новость 2

Семашхо

***

***

Просмотров: 487 | Добавил: iwanserencky | Теги: ретро, Близнец Виктор Семенович, 1973 год, подарок, повесть, сканирование, Виктор Близнец, фото, Страницы книги, из рассказов отца, одноклассница, ДРЕВЛЯНЕ, книга, чтение, ДРЕВЛЯНЕ. Близнец Виктор Семенович, страницы, память | Рейтинг: 5.0/1
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *: