Кляня капризы судьбы и решимость младенцев, доктор Смит примчался из Данглоу на своей старой, расхлябанной машине, прихватив местную акушерку и все инструменты и лекарства, какие нашлись в его захолустной больничке. Укладывать Мэгги в эту жалкую больничку нет ни малейшего смысла: все, что можно сделать там, он сделает и в Химмельхохе. Вот если бы в Кэрнс — другое дело.
— Мужа известили? — спросил он, взбежав на крыльцо в сопровождении акушерки.
— Послали телеграмму. Мэгги в моей комнате; я подумала, там вам будет просторнее.
И Энн заковыляла за приезжими в спальню. Мэгги лежала на кровати, смотрела широко раскрытыми глазами, но ничем не показывала, что ей больно, лишь изредка судорожно стискивала руки и корчилась. Она повернула голову, улыбнулась Энн — ив этих широко раскрытых глазах Энн увидела безмерный испуг.
— Я рада, что не попала в Кэрнс, — сказала Мэгги. — Моя мама никогда не ложилась для этого в больницу, а папа как-то сказал, что из-за Хэла она ужасно намучилась. Но она осталась жива, и я тоже не умру. В семье Клири женщины живучие.
Несколько часов спустя доктор Смит вышел на веранду к Энн.
— У бедняжки очень затяжные и тяжелые роды. Первый ребенок почти всегда трудно дается, а у этого еще и положение не правильное, и она только мучается, а дело не движется. Будь она в больнице, мы бы сделали кесарево сечение, а здесь об этом и думать нечего. Она должна разродиться сама.
— Она в сознании?
— Да, в полном сознании. Храбрая малютка, не кричит, не жалуется. Самым лучшим женщинам приходится тяжелей всех, вот что я вам скажу. Она все спрашивает, приехал ли уже Ральф, пришлось что-то сочинить, я ей сказал, что дорогу размыло. Мне казалось, ее мужа зовут Люк?
— Да.
— Хм-м! Ну, может быть, потому ей и понадобился Ральф, кто он там ни есть. От этого Люка, видно, радости мало?
— Он негодяй.
Энн оперлась обеими руками на перила веранды, наклонилась. С дороги, ведущей из Данглоу, свернуло такси, вот оно поднимается в гору, к Химмельхоху. Зоркие глаза Энн издалека различили темные волосы пассажира на заднем сиденье, и у нее вырвался возглас радости и облегчения.
— Просто глазам не верю, но кажется, Люк все-таки вспомнил, что у него есть жена!
— Я лучше пойду к ней, а вы с ним сами справляйтесь, Энн. Я ей пока ничего не скажу, вдруг вы обознались. А если это он, прежде чем огорошить, дайте ему чашку чая. Пускай сперва подкрепится.
Такси остановилось; к удивлению Энн, шофер вышел и сам распахнул дверцу перед пассажиром. У Джо Кастильоне, водителя единственного в Данни такси, такая любезность была не в обычае.
— Приехали, ваше преосвященство, — сказал он и низко поклонился.
Из машины вышел человек в длинной развевающейся черной сутане, перепоясанной лиловым шелком, повернулся — и на миг ошеломленной Энн почудилось, что Люк О'Нил разыгрывает с нею какую-то непостижимую шутку. Потом она увидела, что это совсем другой человек, по крайней мере, лет на десять старше Люка. «Господи, — подумала она, пока он, высокий, стройный, поднимался к ней, шагая через две ступеньки, — в жизни не видела такого красавца! Архиепископ, не больше и не меньше! Что понадобилось католическому архиепископу от нас с Людвигом, старых лютеран?"
— Миссис Мюллер? — спросил он с улыбкой, глядя на нее сверху вниз синими глазами; взгляд был добрый, но какой-то отрешенный, словно этот человек против воли слишком много видел на своем веку и давным-давно умудрился заглушить в себе способность что-либо чувствовать.
— Да, я Энн Мюллер.
— Я архиепископ Ральф де Брикассар, легат его святейшества папы в Австралии. Насколько я знаю, у вас живет жена Люка О'Нила?
— Да, сэр.
Ральф? Ральф?! Так это и есть Ральф?!
— Я ее старинный друг. Скажите, нельзя ли мне ее повидать?
— Видите ли, архиепископ… — нет, так не говорят, к архиепископу надо обращаться «ваше преосвященство», как Джо Кастильоне, — я уверена, при обычных обстоятельствах Мэгги была бы очень рада вас видеть, но сейчас она рожает, и роды очень тяжелые.
И тут Энн увидела, что этот человек не сумел до конца подавить в себе способность чувствовать, а лишь силою рассудка загнал ее в самый дальний угол сознания, точно забитого пса. Глаза у него были синие-синие, Энн совсем потонула в них, а на дне увидела такое… и с недоумением спросила себя: что Мэгги для этого архиепископа и что он для Мэгги?
— Я знал, знал, что с нею что-то случилось! Давно это чувствовал, а в последнее время тревожился до безумия. Я должен был приехать, убедиться своими глазами. Пожалуйста, позвольте мне повидать ее! Хотя бы потому, что я священник.
Энн вовсе и не думала ему отказывать.
— Идемте, ваше преосвященство. Сюда, пожалуйста. И она медленно заковыляла, опираясь на костыли, а мысли обгоняли одна другую: чисто ли в доме, прибрано ли? Вытерла ли я сегодня пыль? Не забыли мы выкинуть протухшую баранью ногу, вдруг ею все пропахло? Надо ж было такому важному гостю явиться в самое неподходящее время! Людвиг, увалень несчастный, хоть бы ты слез наконец с трактора и пришел домой! За тобой сто лет назад послано!
Гость прошел мимо доктора Смита и акушерки, словно их тут и не было, опустился на колени у постели, взял больную за руку.
— Мэгги!
Через силу она всплыла из страшного сна, куда погрузилась, точно в омут, уже ко всему равнодушная, и увидела совсем близко любимое лицо, густые черные волосы, в которых теперь двумя белыми крыльями светилась седина, и тонкое аристократическое лицо, в котором чуть больше стало морщин и — что, казалось бы, невозможно — еще больше терпенья, и синие глаза заглянули ей в глаза с бесконечной любовью и нежностью. Как могла она вообразить, будто Люк на него похож? Другого такого нет на свете и не будет, а она предала свое чувство к нему. Люк — отражение в темном стекле, а Ральф ослепителен, точно солнце, и, точно солнце, недостижим. Какое счастье видеть его!
— Помоги мне, Ральф, — сказала она. Он пылко поцеловал ее руку, потом прижал к своей щеке.
— Я всегда готов тебе помочь, моя Мэгги, ты же знаешь.
— Помолись за меня и за маленького. Только ты можешь нас спасти. Ты ближе нас к Богу. Мы никому не нужны, мы никогда никому не были нужны, даже тебе.
— А где Люк?
— Не знаю, мне все равно.
Мэгги закрыла глаза, голова ее метнулась на подушке — вправо, влево, но пальцы все так же крепко, не отпуская, сжимали его руку.
Доктор Смит коснулся его плеча.
— Теперь вам лучше уйти отсюда, ваше преосвященство.
— Если ее жизнь будет в опасности, вы меня позовете?
— Непременно.
С плантации наконец примчался Людвиг, вне себя от тревоги: кругом ни души, а в спальню он войти не смел. Наконец на веранду вышли Энн с архиепископом.
— Как она, Энн?
— Пока ничего. Доктор не говорит прямо, но, по-моему, у него появилась надежда. Познакомься, Людвиг, у нас гость. Это архиепископ Ральф де Брикассар, старый друг Мэгги.
Людвиг, более сведущий в подобных делах, чем его жена, опустился на одно колено и поцеловал кольцо на руке, которую протянул ему архиепископ.
— Присядьте, ваше преосвященство, поговорите с Энн. Я пойду приготовлю чай.
— Так вы и есть Ральф, — сказала Энн. Она прислонила костыли к бамбуковому столику, гость сел напротив; живописно спадали складки сутаны, из-под них виднелись начищенные до блеска черные сапоги для верховой езды — он закинул ногу на ногу. Не очень-то мужская поза, а впрочем, это неважно, ведь он священник, и однако, такая ли поза, другая ли, а чувствуется в нем что-то очень мужественное. И пожалуй, он моложе, чем ей сперва показалось; должно быть, едва-едва за сорок. Такой великолепный образчик силы и красоты — и пропадает понапрасну!
— Да, я Ральф.
— С той минуты, как у Мэгги начались схватки, она не переставала звать какого-то Ральфа. Признаться, я ничего не понимала. Прежде она ни разу не упоминала при мне ни о каком Ральфе.
— Очень на нее похоже.
— Откуда вы знаете Мэгги, ваше преосвященство? И давно ли?
Священник натянуто улыбнулся, сложил тонкие, необыкновенно красивые руки шатром, так что касались друг друга лишь кончики пальцев.
— Я познакомился с Мэгги, когда ей было десять лет, через несколько дней после ее приезда из Новой Зеландии. По справедливости можно сказать, что я знал Мэгги в дни потопа и пожара, в дни душевного голода, в дни жизни и смерти. Все это нам пришлось претерпеть. Мэгги — это зеркало, в котором мне суждено видеть, что я обыкновенный смертный.
— Вы ее любите! — с удивлением сказала Энн.
— Всегда любил.
— Какое несчастье для вас обоих.
— Я надеялся, что только для меня. Расскажите мне о ней, что с ней было с тех пор, как она вышла замуж. Уже много лет я ее не видел, но всегда за нее тревожился.
— Я вам все про нее расскажу, но сначала расскажите вы. Нет-нет, я спрашиваю не о личном, просто — как она жила до переезда в Данни? Ведь нам с Людвигом совсем ничего про нее не известно, мы только и знаем, что прежде она жила где-то под Джиленбоуном. Нам хотелось бы знать больше, потому что мы очень ее полюбили. Но она никогда ничего не рассказывала, наверно, из гордости.
Вошел Людвиг, притащил поднос с чаем и всякой едой, сел к столу, и архиепископ коротко рассказал Мюллерам, как жила Мэгги прежде, чем стала женой Люка.
— Вовек бы ничего такого не подумала! Чтобы у Люка О'Нила хватило наглости оторвать ее от всего этого и превратить в прислугу! И еще с условием, чтобы мы ее жалованье клали на его текущий счет! А вы знаете, что у бедняжки за все время, пока она здесь, ни гроша в кармане не было? На Рождество я велела Людвигу дать ей кое-какие деньги наличными, но к этому времени она уже так обносилась, что пришлось их сразу потратить, а больше она у нас ничего брать не захотела.
— Не жалейте Мэгги, — резковато сказал архиепископ Ральф. — Я думаю, сама она о своей судьбе не жалеет, уж во всяком случае не из-за того, что у нее нет денег. В конце концов, от денег-то она видела мало радости. А если бы ей понадобились деньги, она знает, где их взять. Думаю, явное равнодушие Люка ранит ее гораздо больней, чем безденежье. Несчастная моя Мэгги!
Потом Энн и Людвиг стали рассказывать, как живет Мэгги у них в доме, а де Брикассар слушал, все так же сведя руки шатром, кончиками пальцев одна к другой, и неотрывно смотрел на раскинувшиеся широкими веерами листья красавицы пальмы перед домом. Ни разу ничто не дрогнуло в его лице, ничто не переменилось в отрешенном взоре прекрасных синих глаз. Да, он многому научился за годы службы при Витторио Скарбанца, кардинале ди Контини-Верчезе.
Дослушав этот рассказ, Ральф де Брикассар вздохнул и перевел взгляд на озабоченные лица Мюллеров.
— Что ж, очевидно, мы должны ей помочь, раз этого не делает Люк. Если она и в самом деле ему не нужна, лучше ей вернуться в Дрохеду. Я понимаю, вам жаль с нею расставаться, но ради блага Мэгги постарайтесь уговорить ее вернуться домой. Я вышлю ей из Сиднея чек, чтобы ей не пришлось просить денег у брата. А дома она все объяснит своим так, как сама пожелает. — Он взглянул в сторону спальни, тревожно покачал головой. — Боже милостивый, дай младенцу родиться благополучно!
Но ребенок родился только через сутки, и Мэгги, обессиленная, измученная, едва не умерла. Доктор Смит щедро давал ей опий, по старинке полагая, что это в подобных случаях самое верное, и ее затягивало и кружило в водовороте непрестанных кошмаров, мерещились чудища, которые набрасывались на нее извне и изнутри, царапали, грызли, рвали клыками и когтями, выли, скулили, рычали. Порой на миг перед глазами отчетливо возникало лицо Ральфа — и вновь его смывало нахлынувшей болью; но она все равно помнила о нем и знала: пока он ее охраняет, ни она, ни ребенок не умрут.
Порой доктору Смиту удавалось урвать минуту, чтобы перекусить, подкрепиться ромом и удостовериться, что никто из других его пациентов по собственной опрометчивости не умер; он оставлял акушерку справляться своими силами и за это время узнал кое-что из истории Мэгги — ровно столько, сколько Энн и Людвиг сочли уместным ему рассказать.
— Вы правы, Энн, — сказал он, выслушав все это. — Вероятно, в ее теперешних мучениях виновата, среди прочего, верховая езда. Для женщин, которым приходится много ездить верхом, очень плохо, что дамское седло вышло из моды. От мужской посадки развиваются не те мышцы, какие нужны для родов.
— Я слышал, что это просто предрассудок, — мягко заметил архиепископ.
Доктор Смит окинул его недобрым взглядом. Доктор Смит отнюдь не питал нежных чувств к католическим священникам, полагая, что они все до единого — безмозглые ханжи и лицемеры.
— Думайте как угодно, — сказал он, — но ответьте мне на один вопрос, ваше преосвященство: если встанет выбор, сохранить ли жизнь Мэгги или ребенку, что подскажет вам ваша совесть?
— В этом вопросе церковь непреклонна, доктор. Она не допускает никакого выбора. Нельзя погубить младенца ради спасения матери, и нельзя погубить мать ради спасения младенца. — Он ответил доктору Смиту такой же недоброй улыбкой. — Но если бы до этого дошло, доктор, я сказал бы вам без колебаний: спасите Мэгги и черт с ним, с младенцем.
Доктор Смит изумленно ахнул, рассмеялся и хлопнул архиепископа по спине.
— Да вы молодчина! Будьте спокойны, я не разболтаю, что вы сказали. Но пока что ребенок жив, и, по-моему, сейчас нет никакого смысла его убивать.
А Энн подумала: хотела бы я знать, что бы вы ответили, архиепископ, если бы это был ваш ребенок.
Часа через три, когда предвечернее солнце уже печально клонилось к окутанной туманом громаде горы Бартл-Фрир, доктор Смит вышел из спальни.
— Ну вот, кончилось, — сказал он, явно довольный. — У Мэгги еще много всякого впереди, но, даст бог, все будет хорошо. А родилась девчонка, тощенькая, слабенькая, всего пяти фунтов весом, до безобразия головастая, и с бешеным нравом, под стать ее огненно-рыжим волосам. Я в жизни еще не принимал такого огненно-рыжего младенца. Эту кроху даже топором не прикончишь, я-то знаю, я почти что попробовал.
Сияющий Людвиг откупорил давно припасенную бутылку шампанского, наполнил бокалы, и все пятеро — священник, врач, акушерка, фермер и его калека жена стоя выпили за здоровье и счастье молодой матери и громко вопящего злонравного младенца. Было первое июня, первый день австралийской зимы.
На смену акушерке приехала сиделка, она должна была оставаться в Химмельхохе, пока Мэгги не окажется вне опасности. Врач и акушерка отбыли, а Энн, Людвиг и архиепископ пошли взглянуть на Мэгги.
На этой двуспальной кровати она казалась такой крохотной, такой худенькой, что архиепископу Ральфу пришлось запрятать в дальний уголок памяти еще и эту боль — позднее надо будет извлечь ее на свет, и обдумать, и стерпеть. Мэгги, бедная моя, исстрадавшаяся, потерпевшая крушение Мэгги… я всегда буду тебя любить, но я не могу дать тебе того, что дал, хоть и против своей воли. Люк О'Нил.
А причина всего — крикливый комочек мяса — лежала в плетеной колыбели у дальней стены и знать не знала тех, что обступили ее и разглядывали. Новорожденная сердито кричала, кричала без умолку. Наконец сиделка подняла ее вместе с колыбелью и унесла в комнату, которая отныне стала детской.
— Что-что, а легкие у нее здоровые, — сказал архиепископ Ральф, сел на край кровати и взял бескровную руку Мэгги в свои.
— По-моему, жизнь ей не очень понравилась, — улыбнулась в ответ Мэгги. Как он постарел! По-прежнему крепкий и стройный, но как будто прожил сто лет. Мэгги повернула голову к Энн и Людвигу, протянула им свободную руку. — Милые, добрые мои друзья! Что бы я делала без вас? А от Люка нет вестей?
— Пришла телеграмма, он очень занят, приехать не может, но шлет вам наилучшие пожелания.
— Очень великодушно с его стороны, — сказала Мэгги. Энн быстро наклонилась, поцеловала ее в щеку.
— Мы пойдем, дорогая, не будем мешать. Уж, наверно, вам с архиепископом есть что порассказать друг другу. — Энн оперлась на руку мужа, пальцем поманила сиделку: та изумленно разглядывала священника, будто глазам своим не верила. — Пойдемте, Нетти, выпейте с нами чаю. Если вы понадобитесь Мэгги, его преосвященство вас позовет.
— Как же ты назовешь свою крикунью дочку? — спросил архиепископ, когда дверь затворилась и они с Мэгги остались вдвоем.
— Джастина.
— Очень хорошее имя, но почему ты его выбрала?
— Вычитала где-то, и мне понравилось.
— Она нежеланный ребенок, Мэгги?
Мэгги страшно осунулась, на исхудалом лице остались, кажется, одни глаза; глаза эти, кроткие, затуманенные, тихо светились, в них не было ненависти, но не было и любви.
— Наверно, желанный. Да, желанный. Я столько хитрила, чтобы заполучить ее. Но пока я ее носила, я к ней никаких чувств не испытывала, только и чувствовала: я-то ей нежеланна. Мне кажется, она никогда не будет моим ребенком или дочерью Люка, она будет ничья. Мне кажется, она всегда будет сама по себе.
— Мне пора, Мэгги, — негромко сказал Ральф. Ее глаза холодно блеснули, губы искривила недобрая гримаса.
— Так я и знала! Забавно, как мужчины всегда спешат удрать от меня и забиться в щель! Он поморщился.
— Не надо так зло, Мэгги. Мне невыносимо уехать и помнить тебя такой. Прежде, что бы с тобой ни случилось, ты всегда оставалась милой и нежной, и это было мне в тебе всего дороже. Не изменяй себе, пусть все, что произошло, тебя не ожесточит. Я понимаю: наверно, это ужасно, что Люк так невнимателен, даже не приехал, но не изменяй себе. Тогда бы ты перестала быть моей Мэгги.
Но она все смотрела на него чуть ли не с ненавистью.
— А, перестаньте, Ральф! Совсем я не ваша Мэгги и никогда вашей не была. Вы меня не хотели, это вы толкнули меня к нему, к Люку. Что я, по-вашему, святая? Или, может, монахиня? Ничего подобного! Я самая обыкновенная женщина, и вы испортили мне жизнь! Сколько лет я вас любила, и никто больше не был мне нужен, и я вас ждала… я изо всех сил старалась вас забыть, а потом вышла за него замуж, потому что мне показалось — он немножко похож на вас, а он вовсе меня не хочет, и я ему не нужна. Неужели это такие уж непомерные требования к мужчине, когда хочешь быть ему нужной и желанной?
Она всхлипнула, но тотчас овладела собой; впервые он заметил на ее лице страдальческие морщинки и понял: этих следов не изгладят ни отдых, ни возвращенное здоровье.
— Люк неплохой человек и даже не без обаяния, — продолжала Мэгги. — Мужчина как мужчина. Все вы одинаковы, этакие огромные волосатые мотыльки, изо всех сил рветесь к какому-нибудь дурацкому огоньку, бьетесь о прозрачное стекло и никак его не разглядите. А уж если ухитритесь пробраться сквозь стекло, так лезете прямо в огонь и сгораете, и конец. А ведь рядом тень и прохлада, есть и еда, и любовь, и можно завести новых маленьких мотыльков. Но разве вы это видите, разве вы этого хотите? Ничего подобного! Вас опять тянет к огню и вы бьетесь, бьетесь до бесчувствия, пока не сгорите!
Он не знал, что сказать, она вдруг повернулась к нему новой, прежде неведомой стороной. Было в ней это всегда или появилось оттого, что она исстрадалась, несчастна, брошена? Мэгги — и вдруг говорит такое? Он почти и не слышал ее слов, его слишком потрясло, что она способна так говорить, и потому он не понял, что это кричит в ней одиночество и сознание вины.
— А помнишь, в тот вечер, когда я уезжал из Дрохеды, ты подарила мне розу? — спросил он с нежностью.
— Да, помню.
Голос ее прозвучал безжизненно, гневный огонь в глазах погас. Теперь она смотрела как человек, который уже ни на что не надеется, глазами, ничего не говорящими, стеклянными, как глаза ее матери.
— Эта роза и сейчас со мной, в моем требнике. И каждый раз, как я вижу розу такого цвета, я думаю о тебе. Я люблю тебя, Мэгги. Ты — моя роза, твой прекрасный человеческий образ и мысль о тебе всегда со мной.
И опять опустились углы ее губ, а глаза вспыхнули гневно, почти ненавидяще.
— Образ, мысль! Человеческий образ и мысль! Вот именно, только это я для вас и значу! Вы просто романтик, глупый мечтатель, вот вы кто, Ральф де Брикассар! Вы ровно ничего не смыслите в жизни, вы ничуть не лучше этого самого мотылька! То-то вы и стали священником! Будь вы обыкновенный человек, вы бы не умели жить обыкновенной жизнью, вот как Люк не умеет, хоть он-то и обыкновенный! Говорите — любите меня, а сами понятия не имеете, что значить любить, просто повторяете заученные слова, потому что воображаете — это красиво звучит! Ума не приложу, почему вы, мужчины, еще не исхитрились совсем избавиться от нас, женщин? Вам ведь без нас было бы куда приятней, правда? Надо бы вам изобрести способ жениться друг на друге, вот тогда бы вы блаженствовали!
— Не говори так, Мэгги! Прошу тебя, дорогая, не надо!
— Уходите! Видеть вас не хочу! И вы кое-что забыли про ваши драгоценные розы, Ральф: у них есть еще и острые, колючие шипы!
Он вышел, не оглядываясь.
На телеграмму с известием, что он стал отцом и может гордиться дочерью весом в пять фунтов по имени Джастина, Люк даже не потрудился ответить.
Мэгги медленно поправлялась, стала прибавлять в весе и дочка. Быть может, если бы Мэгги кормила сама, ее соединили бы с этим тощеньким капризным созданием более прочные узы, но в пышной груди, к которой с наслаждением льнул Люк, не оказалось ни капли молока. Вот такая насмешка судьбы, а впрочем, это справедливо, думала Мэгги. Она добросовестно, как оно и полагается, пеленала и поила из бутылочки крохотное существо с красной рожицей и огненно-рыжим пухом на голове и все ждала, что внутри всколыхнется какая-то чудесная, всепоглощающая нежность. Но ничего такого не случилось; не было ни малейшего желания осыпать эту крохотную рожицу поцелуями, тихонько кусать крохотные пальцы и проделывать еще тысячу глупостей, что так любят проделывать матери со своими младенцами. Не было ощущения, что это — ее ребенок, и он так же мало тянулся к ней, так же мало в ней нуждался, как и она в нем. Он, он! Мэгги даже не вспоминала, что о дочке надо говорить — она.
Людвиг с Энн и помыслить не могли, что Мэгги вовсе не обожает свою Джастину и привязана к ней куда меньше, чем была привязана ко всем своим младшим братишкам. Стоит Джастине заплакать — и Мэгги уже тут как тут, берет на руки, воркует над ней, укачивает, малышка всегда чистенькая, ухоженная. Странно только, что она как будто вовсе не желает, чтобы ее брали на руки и ворковали над ней, и гораздо быстрей затихает, если ее оставить в покое.
Понемногу она становилась приятней с виду. Кожа не красная уже, а белая, прозрачная, как часто бывает у рыжих, и сквозь нее чуть просвечивают голубые жилки, крохотные руки и ноги теперь младенчески пухлые. Волосы стали гуще, кудрявее и навсегда обрели ту же вызывающе яркую окраску, что отличала малышкиного деда Пэдди. Все с нетерпением ждали, какого цвета будут у девочки глаза. Людвиг спорил, что в отца — синие, Энн уверяла — серые, материнские, Мэгги ничего не предугадывала, просто ждала. Но оказалось, глаза у Джастины совсем особенные, ни на чьи больше не похожие и, пожалуй, страшноватые. Когда девочке минуло полтора месяца, они стали терять младенческую молочную голубизну, а на третий месяц окончательно определились и разрез их, и цвет. Необыкновенные, поразительные глаза. По краю радужной оболочки — очень темное серое кольцо, а сама она такая светлая, что даже не разобрать, серая или голубая, точней всего бы сказать — темно-белая. Какие-то странные, нечеловеческие глаза, от них нельзя оторваться, они вселяют тревогу, а смотрят словно не видя; но со временем стало ясно, что видит Джастина превосходно.
Хотя доктор Смит и не говорил об этом вслух, его сильно беспокоило, что девочка родилась неестественно большеголовая, и первые полгода он пристально следил за ее развитием; особенно встревожили его эти странные глаза: уж нет ли у нее, как он все еще называл это по старинке, головной водянки (в учебниках медицины таких детей теперь именуют гидроцефалами). Но нет, судя по всему, мозг у Джастины вполне нормальный и работает как полагается; просто голова великовата, но девочка растет, выравнивается, и голова уже не кажется такой несоразмерно огромной.
Люк все не появлялся. Мэгги несколько раз ему писала, но он не отвечал и ни разу не приехал посмотреть на своего ребенка. Отчасти Мэгги это даже радовало: она бы просто не знала, что ему сказать, и сильно сомневалась, чтобы это странное существо — их дочка — привела его в восторг. Родись у них большой, крепкий мальчишка, Люк, возможно, оттаял бы, но Мэгги несказанно радовалась, что Джастина не мальчишка. Вот оно, живое доказательство, что распрекрасный Люк О'Нил далеко не совершенство: будь он настоящим мужчиной, от него бы, конечно, рождались только сыновья!
Дочка чувствовала себя гораздо лучше, чем Мэгги, быстрей поправлялась после великого испытания — появления на свет. К четырем месяцам она уже не так много плакала и, лежа в колыбели, развлекалась самостоятельно: хватала и дергала висящие перед нею яркие разноцветные шарики. Но она никогда никому не улыбалась, не видали у нее даже бессознательной «желудочной» улыбки, свойственной всем младенцам.
В октябре настала мокредь, время дождей — и это было до невозможности дождливое время. Влажность воздуха дошла до ста процентов и уже не уменьшалась; изо дня в день часами лило как из ведра, потоки воды с шумом низвергались на Химмельхох, красная почва совсем раскисла, сахарный тростник размок, широкая и глубокая река Данглоу вздулась, но из берегов выйти не успела — она слишком коротка, воды ее слишком быстро вливаются в море. Джастина лежала в колыбели и странными своими глазами созерцала мир, а Мэгги сидела и тупо смотрела, как за сплошной стеной дождя исчезает и вновь появляется гора Бартл-Фрир.
Выглянет солнце — и земля начинает куриться трепетными струйками пара, в мокрых стеблях тростника искрятся влажные алмазы, река становится исполинской золотой змеей. И в небе от края до края встает безукоризненно вычерченная двойная радуга, такая яркая на фоне сумрачных сизых туч, что краски любой земли, кроме Северного Квинсленда, показались бы тусклыми и жалкими. Но Северный Квинсленд ничуть не меркнет даже перед этим божественным сиянием, и Мэгги кажется: теперь она понимает, отчего так бесцветна серо-бурая Джиленбоунская равнина: Северный Квинсленд присвоил и ее долю ярких красок.
Однажды в начале декабря Энн вышла на веранду, села рядом с Мэгги, внимательно на нее посмотрела. До чего же она худая, угасшая! Даже чудесные золотые волосы — и те утратили прежний блеск.
— Не знаю, Мэгги, может быть, я не правильно поступила, но дело сделано, и вы не говорите «нет», сначала выслушайте меня.
Мэгги отвела глаза от радуги, улыбнулась.
— Как торжественно это звучит, Энн! Что же я должна выслушать?
— Мы с Людвигом очень за вас беспокоимся. Вы плохо поправлялись после родов, а теперь, когда начались дожди, выглядите и того хуже. Плохо едите, худеете. Я всегда думала, что здешний климат вам не подходит, но, пока не прибавилось тягот, вы кое-как справлялись. А теперь, мы оба считаем, со здоровьем у вас плохо, и если так и оставить, вы заболеете всерьез.
Энн перевела дух.
— Ну и вот, две недели назад я написала одной приятельнице в бюро обслуживания туристов, и мы устроили вам каникулы. И не говорите о расходах, ни карман Люка, ни наш от этого не пострадает. Архиепископ прислал для вас очень солидный чек, и ваш брат тоже прислал денег для вас и для маленькой, это от всех ваших в Дрохеде, и мне кажется, брат хочет, чтобы вы приехали домой погостить. Мы с Людвигом все это обсудили и решили, что самое разумное — потратить часть этих денег на хорошие каникулы для вас. По-моему, поехать домой в Дрохеду для вас далеко не лучший отдых. Мы с Людвигом уверены, вам сейчас нужней всего побыть одной и собраться с мыслями. Чтобы никто не мешал: ни Джастина, ни мы, ни Люк, ни Дрохеда. Вы когда-нибудь оставались одна, на свободе, Мэгга? Давно пора. Так вот, мы сняли для вас на два месяца домик на острове Матлок, с начала января до начала марта. Мы с Людвигом присмотрим за Джастиной. Вы же знаете, ничего плохого с ней не случится, а уж если появится малейший повод для беспокойства, вот вам слово, мы вас в ту же минуту известим, с Матлоком есть телефонная связь, и вы сразу вернетесь.
Двойная радуга исчезла, солнце тоже скрылось, опять собирался дождь.
— Энн, если б не вы и не Людвиг, за эти три года я бы сошла с ума. Вы и сами это знаете. Иной раз ночью проснусь и думаю, что бы со мной стало, если б Люк устроил меня не к таким добрым людям. Вы всегда обо мне заботились гораздо больше, чем Люк.
— Чепуха! Если б Люк устроил вас к недобрым людям, вы бы уехали назад в свою Дрохеду — и как знать, возможно, это было бы к лучшему.
— Нет. С Люком у меня вышло нескладно, но так гораздо лучше — что я осталась и во всем разобралась.
По плантации медленно приближался дождь — и уже потускневший без солнца тростник скрывался из глаз, словно отрезанный громадным серым ножом.
— Вы правы, мне нездоровится, — сказала Мэгги. — Я нездорова с тех самых пор, как зачата Джастина. Я все время старалась собраться с силами, но, видно, доходишь до какого-то предела — и тебя уже на это не хватает. Ох, Энн, я так устала и уже ни на что не надеюсь! Я и мать плохая, а ведь это мой долг перед Джастиной. Она не по своей воле родилась на свет, это я виновата. А главное, я ни на что не надеюсь, потому что Люк никак не дает мне сделать его счастливым. У нас был бы дом, уют, но он не хочет жить со мной под одной крышей, не хочет, чтобы у нас были дети. Я его не люблю, никогда я его не любила, как надо любить, когда выходишь замуж, может быть, он с первой минуты это почувствовал. Может быть, если б я его любила, он бы вел себя по-другому. Как же мне его винить? Наверно, я одна во всем виновата.
— А любите вы архиепископа.
— Да, люблю, еще совсем девчонкой полюбила. Я плохо с ним обошлась, когда он в этот раз приехал. Бедный Ральф! Я не имела права так с ним говорить, он ведь меня нисколько не поощрял. Надеюсь, он все-таки понял, что мне в этот раз было очень худо, я измучилась, я была такая несчастная. Только об одном и думала, что должна бы родить ребенка от него, а это невозможно и никогда этому не бывать. Как несправедливо! У протестантов священники женятся, а католикам почему нельзя? И не уговаривайте меня, что католические священники больше заботятся о своей пастве, все равно не поверю. Видела я и бессердечных патеров и добрейших пасторов. А вот из-за этого обета безбрачия мне пришлось уехать от Ральфа, связать свою жизнь с другим, от другого родить ребенка. И знаете, что я вам скажу, Энн? Это такой же гнусный грех, как если бы Ральф нарушил свой обет целомудрия, а то и похуже. По законам католической церкви выходит, будто мне грешно любить Ральфа, а ему грешно любить меня — простить ей этого не могу!
— Уезжайте, Мэгги. Отдыхайте, ешьте, спите и перестаньте изводить себя. Может быть, когда вернетесь, вы сумеете уговорить Люка взять и купить эту самую ферму. Я знаю, вы его не любите, но, может быть, если он даст вам хоть малейшую возможность, вы еще станете с ним счастливы.
Серые глаза Мэгги казались того же цвета, что и сплошная стена дождя вокруг дома; обеим приходилось почти кричать, так гремел он по железной крыше.
— Да ведь в этом все дело, Энн! Когда мы с Люком ездили в Этертон, я наконец поняла: пока у него есть силы, нипочем он не уйдет с тростниковых плантаций. Ему нравится такая жизнь, очень нравится. Нравится, когда кругом мужчины, такие же крепкие, независимые, нравится вечно странствовать. Теперь я понимаю: он всегда был бродягой. А женщина ему не нужна даже и для удовольствия, тростник отнимает у него все силы. И потом, как бы вам объяснить… Люк такой, ему совершенно все равно, он может есть, сидя не за столом, а за фанерным ящиком, и спать прямо на полу. Понимаете? Его не заманишь уютом, какими-то милыми, красивыми вещами, ему все это ни к чему.
Иногда мне кажется, он просто презирает все милое, красивое. В них — слабость, от них он и сам станет слабым. Его ничуть не тянет переменить образ жизни, и мне нечем его соблазнить.
Мэгги с досадой поглядела на потолок веранды, словно устала перекрикивать шум дождя.
— Не знаю, Энн, хватит ли у меня сил на такую вот одинокую бездомную жизнь — еще на десять, пятнадцать лет или сколько там пройдет, пока Люк наконец не выдохнется. У вас мне очень хорошо, не думайте, что я неблагодарная. Но мне нужен дом, свой дом! Я хочу, чтобы у Джастины были братья и сестры, хочу вытирать пыль со своей мебели, шить занавески на свои окна, готовить на своей плите, для своего мужа. Ох, Энн! Я самая обыкновенная женщина, вы же знаете, я не честолюбивая, и не такая уж умная, и не очень-то образованная. И мне не так много надо: мужа, детей и свой дом. И чтобы меня немножко любили — хоть кто-нибудь!
Энн достала носовой платок, вытерла глаза и попыталась засмеяться.
— Ну и размазни же мы с вами! Но я понимаю, Мэгги, прекрасно понимаю. Мы с Людвигом женаты десять лет, и это единственно счастливые годы в моей жизни. Пяти лет я заболела детским параличом — и вот осталась калекой. Была уверена, что никто на меня никогда и не посмотрит. Никто и не смотрел, бог свидетель. Когда мы встретились с Людвигом, мне исполнилось тридцать, я была учительницей, этим зарабатывала на жизнь. Он на десять лет моложе меня, и когда он сказал, что любит, что хочет на мне жениться, я просто не приняла это всерьез. Испортить жизнь совсем молодому человеку, Мэгги, — что может быть ужаснее! Пять лет я обращалась с ним хуже некуда, и насмехалась, и злилась, а он все равно приходил опять. И я вышла за него и счастлива. Людвиг говорит, что и он счастлив, не знаю, не уверена. Ему пришлось от многого отказаться, и от детей в том числе, и с виду он теперь старше меня, бедняжка.
— Это все здешняя жизнь, Энн, и здешний климат. Дождь перестал так же внезапно, как начался; выглянуло солнце, в небе, еще затянутом дымкой, заиграла яркая радуга, из стремительно уносящихся туч лиловой громадой выплыла гора Бартл-Фрир.
— Я поеду, — снова заговорила Мэгги. — Большое вам спасибо, что вы это придумали, наверно, мне это необходимо. Только ведь вам будет так хлопотно с Джастиной…
— Да нет же! Людвиг все обдумал. Мне до вас помогала по хозяйству такая Анна-Мария, у нее есть младшая сестра Аннунциата, она хочет поехать в Таунсвилл, служить няней. Но она через несколько дней кончает школу, а ей только в марте исполнится шестнадцать. Так что, пока вы в отъезде, она будет к нам ходить. И она прекрасно умеет обращаться с маленькими. В семействе Тезорьеро куча малышей.
— А где этот остров Матлок?
— У Большого Барьерного рифа, как раз у пролива Уитсанди. Очень тихий, уединенный островок, по-моему, туда обычно ездят новобрачные на медовый месяц. Вы знаете, как бывает в таких местах — не одна большая гостиница, а отдельные домики. Вам не придется выходить к общему столу, за которым полно народу, быть любезной с людьми, на которых и смотреть не хочется. Да в это время года там, наверно, и нет никого, боятся летних циклонов. Мокредь с дождями никого не пугает, а летом ехать на Риф охотников нет. Наверно, дело в том, что туда ездят больше из Сиднея и Мельбурна, а летом и в Сиднее, и в Мельбурне чудесно, уезжать незачем. Вот на зиму, на июнь, июль и август южане снимают домики загодя, за три года вперед.