Главная » 2022 » Октябрь » 9 » Богдан Хмельницкий. Старицкий Михаил. У ПРИСТАНИ. Книга третья. 089
21:11
Богдан Хмельницкий. Старицкий Михаил. У ПРИСТАНИ. Книга третья. 089

***

===    Показалась пыль по дороге и понеслась быстро катящимися клубами к городу... Все затаили дыхание; но то оказалась возвращающаяся назад конная стража; она с шумным топотом проскакала в ворота. Опять настала минута томительной тишины.
Вдруг над Золотыми воротами раздался звонкий детский крик: «Едет, едет!» Этот крик заставил встрепенуться ближайшие массы и понесся передаточными возгласами направо и налево; везде стали обнажаться головы. Через несколько мгновений вспыхнули, закурились дымом насыпи передовых городков и затрещали перекатною дробью пищали. Но как ни вытягивались головы стоявших внизу, а еще никого не было видно по дороге, — покатость скрывала пока приближавшийся к ней торжественный поезд; но вот вздрогнул вал, всколыхнулся воздух и из двух передовых бастионов рявкнули четыре гарматы, выбросив далеко вперед кольцеобразные клубы густого молочного дыма; под лучами поднявшегося уже высоко солнца они заиграли золотистым отливом. Наконец из-за холма показался ряд пышных всадников на дорогих конях. Раздался немолчный оглушительный рев; шапки полетели тучами в воздух.

Впереди на серебристо-белом чистокровном коне, убранном в дорогую, украшенную каменьями сбрую, на таком же драгоценном седле ехал гетман. Стройную фигуру его облегала легкая серебряная кольчуга, сквозь кольца которой просвечивал малиновый атлас нижнего жупана; стан опоясывал широкий турецкий шелковый пояс; сверх кольчуги надет был нараспашку темно-зеленый венецийского бархата, расшитый золотом кунтуш, борты которого пестрели множеством золотых с самоцветами пуговиц; на плечи гетмана была накинута пурпуровая мантия с собольим воротником, схваченная у шеи аграфами, сверкавшими сапфирами и яхонтами; полы мантии покрывали круп лошади и спадали пышными складками почти до земли. На голове у гетмана красовалась круглая фиолетовая шапочка, опушенная соболем, с двумя белыми расходящимися страусовыми перьями, приколотыми спереди крупным бриллиантом. С левого боку у гетмана висела знаменитая Владиславовская еще сабля
{441}
, а с правого прикреплена была к торокам пожалованная теперешним королем булава. Вид гетмана был величествен и дышал заслуженною гордостью, лицо его играло здоровьем и счастьем, глаза сверкали восторгом и увлажались от умиления набегавшею слезой.

Рядом с гетманом ехал на черкесском, золотистой масти, коне сын его, гетманенко Тимош, молодой, статный, в роскошном запорожском наряде; он выглядел, несмотря на небольшую рябизну лица, красавцем юнаком, полным удали и завзятья.
За ними следовали два генеральных хорунжих с распущенными знаменами — кармазиновым и белым, наклоненными над гетманом так, что полотнища их осеняли ясновельможному батьку чело; рядом с знаменами везли бунчужные товарищи развевавшиеся по ветру серебристыми гривами бунчуки. Дальше ехал на гнедом коне, в ярком, сиявшем позументами кунтуше, с каламарем у пояса генеральный писарь Выговский, за ними выступала уже генеральная старшина и есаулы: Тетеря, Богун и Морозенко; последний, впрочем, гарцевал во главе гетманской Чигиринской сотни, составлявшей его почетный конвой. За этим конвоем ехала карета, запряжённая шестериком вороных коней встяж, карету сопровождала одетая в какую-то странную форму конная стража, а далее уже тянулись стройные массы полка, разбитого на отдельные сотни, выступавшие удлиненными эшелонами, — двигался целый лес колеблющихся древок, сверкавших остриями. Впереди полка ехали степенно и важно паны полковники во всех регалиях и с перначами в правых руках.
Когда гетман поравнялся с первыми волнами хлынувшей ему навстречу толпы, то передние ряды, охваченные какой-то благоговейной признательностью и беззаветной любовью, с энтузиазмом пали на колени; за ними преклонились другие... и, словно нива под дыханием бури, стала склоняться перед своим дорогим гетманом толпа. Не мог выдержать Богдан такого порыва народной любви: уже выехав из леса и увидя на горе городской вал с сверкавшими из-за него крестами святой Софии, он был до того умилен, что, снявши шапку и простерши руки вперед, долго не мог двинуться с места, творя безмолвную молитву и не чувствуя, как по щекам его катились благодарные слезы; когда же он, взволнованный наплывом не поддающихся описанию ощущений, услыхал несшийся навстречу ему гул народного восторга, когда этот гул разросся в бурный крик: «Батько наш! Вы- зволытель!..», когда, наконец, исступленный от радости народ повалился к его ногам, то гетман, не помня себя от волнения, зарыдал как дитя и, соскочивши с коня, начал обнимать и прижимать к груди своей первых попавшихся поселян. Этот порыв уравновесил несколько избыток его душевного возбуждения, и он, взяв себя в руки, мог уже промолвить громким, хотя дрожащим голосом:
— Всех, всех вас обнимаю, дети мои, друзи! Встаньте же, встаньте, иначе я сам перед вами поползу на коленях!
— Век долгий, гетмане! Слава нашему батьку, вызволытелю от неволи! —; раздалось в ответ ему ураганом.
Толпа заволновалась, забурлила; иные, схватившись с коленей, в исступлении махали руками, другие падали ниц, третьи бросали шапки и верхние одежды под ноги гетманскому коню, а гетман, оправившись, снова уже торжественно ехал на нем и приближался к Золотым воротам.
У Золотых ворот навстречу ему выступили воевода города и славетный бурмистр; у первого на драгоценном блюде лежали ключи, а у второго — хлеб с солью.
И воевода, и бурмистр встретили ясновельможного гетмана пространными речами, но за гулом пушечных залпов, за исступленным криком толпы красноречие их пропало бесследно, только некоторые слова, произнесенные с особенным напряжением, как, например: «вождь от вождей», «новый Ганнибал», «сокрушитель змия, подтоптавший под ноги гордыню», «благовеститель свободы», — долетели до слуха гетмана. Он выслушал эти приветственные речи с непокрытою головой и, встав с коня, принял ключи, передал их генеральному обозному и обнял горячо воеводу, а потом, поцеловав с благоговением хлеб, передал его есаулу, а бурмистра заключил тоже в свои объятия.
Тогда подошел к нему старый Балыка с орошенным радостными слезами лицом и, осенив гетмана иконой, произнес растроганным голосом:
— Хай хранит и боронит от зол святой Победоносец нашего победоносца вовеки!
Растроганный Богдан приложился к образу святого Георгия, облобызал старого приятеля и, обернувшись, увидел стоявшую вблизи свою семью. Дети давно уже рвались к своему тату, но Ганна их удерживала, боясь нарушить величественные минуты торжественной встречи обожаемого гетмана. Сама она в эти мгновения теряла даже сознание от избытка опьяняющей радости и стояла словно на угольях, ощущая лишь сладостное трепетание сердца. Богдан передал икону, порывисто подошел к Ганне, обнял дрожащими руками ее голову и горячо поцеловал в щеку; этот поцелуй пробежал огнем по ее жилам и закружил голову, а гетман уже прижимал к груди своих детей — и Юрася, и Катрю, и Оленку.
— Любые мои, родненькие! — шептал растроганный и умиленный отец. — Привел-таки господь встретиться! А ты, Ганно... как мать им... Эх, какая радость!
— Тато! Тато! Коханый! — выкрикивали дети, обвивая руками загорелую шею своего батька. А Тимко давно уже кидался бурно и к Ганне, и к брату, и к своим любым сестрам.
Умиленный этою трогательною сценой народ притих, только одни гарматы гукали, да так, что даже вздрагивала под ногами земля.
Наконец Богдан, освободившись от детских объятий, направился пешком в Золотые ворота; за ним двинулся и сын его Тимко с генеральною старшиной. При первом появлении гетмана в воротах раздался оглушительный залп всех орудий и разом с ним прозвучал великий колокол с софиевской звонницы; на этот призывный удар отозвались радостным трезвоном все звонницы старого города и Подола, наполнив воздух роем ликующих звуков, а народ снова уже кричал:
— Спаситель наш! Батько родной! Век долгий гетману! Слава! Слава!
Тихо и торжественно подвигался с обнаженною головой гетман по синей китайке между двумя живыми стенами разубранной торжественной толпы, между лесами цеховых значков и хоругвей. Перед святою брамой стоял многочисленный хор бурсаков. При приближении гетмана регент поднял руку; умолк трезвон с колоколен, утихнули крики толпы, занемели гарматы, и среди наступившей тишины началось стройное пение канта, сочиненного на приезд ясновельможного гетмана. Хор пел:

Что убо за свято зде в юдоли плача,
Почто всяк до брамы жадно ноги влача —
И старый, и младый, и била кобита,
И вся земля руська журьбою повыта?
Гарматы, и звоны, и люд, аки моря...
Невже есьмы збулысь викопомного горя?
Не дыв, бо упалы з ниг наших кайданы.
Прыйшов вызволытель, що богом наданый,
Вождь велий, муж, цноты и мудрости повный,
Модарские славы и влады достойный,
Незвытяжный кролю в христианском панстви,
Що стер главу змию у своим пидданстви,
Наш гетман велычный, и правда охвита, —
Хай жие ж шаслыво на многия лита!..

Много было строф в этом канте, и в каждой выхвалялись подвиги и победы гетмана с заключительным виршем многолетия, а все строфы закончились славословием, с которым слился снова звон колоколов... Наконец хор смолк и расступился. Богдан поблагодарил бурсаков и академиков за хвалебный кант и, умиленный пением, двинулся вперед. Но вот затрезвонили как-то особенно все колокола на софиевской звоннице, и перед Богданом торжественно раскрылись ворота святой брамы; на пороге ее, во главе многочисленного духовенства, стоял в великопраздничном облачении, с посохом в левой руке и крестом в правой сам высокопревелебный владыка митрополит киевский Сильвестр Коссов.
Такой чести Богдан не ожидал; смущенный и пораженный, он склонился перед владыкой. Последний осенил его крестным знаменем и окропил святою водой. А хор между тем пел: «Благословен грядый во имя господне!»

— Во имя отца, и сына, и святого духа! — начал, по окончании хора, владыка. — Семьдесят лет изнывал в египетском пленении наш народ
{442}
; тяжкое ярмо разъедало ранами его выи, кандалы стирали тело до кости, бичи язвили его согбенные спины... Лишенный крова и пищи, несчастный люд, как дикий зверь, шатался по лесам и байракам или прятался, как вепрь, в камышах; все было разорено жестокосердным врагом: святые храмы лежали в руинах, не звучал нигде призывный колокол, не возносилась соборне молитва к творцу... Мрак покрывал опустошенную древле русскую землю, и в нем только раздавались стенания... Наступали последние дни... Вершилась кара господня за грехи наши, за оскудение веры, любви и к дому господню, и к ближним... Но «господь любы есть» и «милосердию вседержителя несть предела!» «Рече он — и быша, повеле — и создашася!» И в пустыне мертвой восстал вождь, и разбудил он своим словом изнывавший в неволе народ и воздвиг его на великую брань... и малые победили великих! Ты, как Давид, с одним лишь пращем пошел на грозного Голиафа, и поверг гордого к стопам своим, и его же мечом сокрушил ненавистника. Ты, как Моисей, вывел из тьмы египетской свой народ и возвратил ему обетованную землю... Ты — избранник господень, и на тебе почиет десница его!.. Взгляни! Народ ликующий простирает к тебе освобожденные от цепей руки, святые храмы, возженные свещами, открыли пред тобою врата, звонницы огласили воздух радостным звоном... Все сие совершено твоею правицей, наш славный, ниспосланный небом гетмане, но правицей твоей руководили силы небесные... Кому много дается, с того много и взыщется... Да охранят же эти силы небесные нам нашего Моисея от всяких напастей и да укрепят мышцы его во брани; да просветлят главу его уразумением блага отчизны, да умаслят сердце его елеем любви, да вознесут душу его к единому источнику человеческих радостей и да продлят на счастье всем его дни! Гряди же во храм, воздвигший из развалин святыни... и да почиет над тобой и над освобожденным твоим народом благословение господне вовеки. Аминь!

С. умиленным сердцем и со слезами в глазах Богдан внимал святому слову владыки; в душе его трепетали звуки молитвы, в голове сверкали метеорами обломки вопросов: исполнял ли он волю господню? Не уклонился ли он от праведного пути, не предал ли ради личной корысти малых сих?
У седоусой старшины, стоявшей с благоговейно наклоненными головами, катились по щекам слезы; многие из окружавшей толпы рыдали... Но в этих слезах и рыданиях сказывалось не горе, а отрада наболевшего сердца.

Хор запел: «Сей день, его же сотвори господь, возрадуемся и возвеселимся в онь!» Звонили колокола, и владыка, осеняя направо и налево крестом, открыл шествие в возобновленный храм святой Софии. Здесь гетману предстояла еще большая неожиданность: у широко раскрытых дверей на паперти стоял под склоненными звездицами в белоснежном облачении его святейшество патриарх иерусалимский Паисий
{443}
. Он приветствовал гетмана на латинском языке, как воздвигшего престол святого Владимира, и благословлял его на брань с неверными, а в особенности на защиту греческой церкви от папизма.

Богдан повергся к стопам святителя и на коленях выслушал его вдохновенное слово. Взволнованный новым, поглотившим все прежние впечатления чувством, потрясенный величием и широтою возложенной на него задачи, Богдан положил свою саблю у ног патриарха и воскликнул в священном экстазе:
— Клянусь, святейший отче, что меч сей отныне принадлежит лишь гонимой нашей церкви и детям ее!
А у Золотых ворот произошла в это время следующая сцена. Несмотря на охранную стражу, Ганна не решалась двинуться вслед за генеральною старшиной, боясь отчасти давки, а главное, стесняясь нарушить церемониал; но вот подъехали полковники, опередившие карету, и Золотаренко бросился к сестре; свидание было радостное, и Ганна с искрившимися от счастья глазами спрашивала бегло у брата о его житье-бытье, передавала ему свои впечатления, не замечая совершенно, что на многие вопросы он не отвечал вовсе, а другие отклонял в каком-то смущении.
— Пойдем, сестра, в Софиевскую церковь, — заторопил он Ганну, — теперь еще можно будет пройти, а после не просунешься.
— Пойдем, пойдем, Ганнусю, — стали просить ее тоже Оленка и Катруся, — тато уже давно там.
— Что же, пойдем, мои горлинки, — улыбнулась сияющая радостью Ганна, — теперь с братом не страшно... Ну, а как же мир? Я от Богуна слыхала кое-что, —допытывалась Ганна, — на все ли согласились поляки? Как гетман наш... доволен? Что его задерживало? Отчего не спешил? Ведь тут вся семья его... так стосковалась... исстрадалась за его жизнь.
— Конечно, все мы под богом, — говорил Золотаренко, пропуская вперед гетманских детей, — но все миновало, а у гетмана были и свои там заботы... не до семьи было... и войсковые, и всякие справы. Разве сердце гетмана может принадлежать кому-либо одному? — улыбнулся он как-то двусмысленно. — Или всем, или по крайней мере многим.
Ганна подняла на него с изумлением глаза, не поняв хорошо брата и почуяв только в его словах какую-то уколовшую ее насмешку.
В это время с шумом подъехала к Золотым воротам сопровождаемая эскортом карета. Ганна взглянула на нее и побледнела: из кареты выходила, поддерживаемая козачками под руки, какая-то пышная молодая магнатка.
— Кто это? — вскрикнула, пошатнувшись, Ганна.
— Марылька, — глухо ответил Золотаренко.
Ганна, как стояла, так и упала словно подкошенная на землю.

LXIX
Едва переехал гетман из Софиевского собора в замок, помещавшийся в особой ограде над подольским обрывом, как его встретили прибывшие заранее туда дети тревожным известием о Ганне. Катря и Оленка с неутешными слезами рассказывали, как она, их вторая мать, была веселой, здоровой, счастливой и вдруг побледнела, упала и ее унес замертво брат. Это известие расстроило и опечалило вконец гетмана, особенно когда он узнал, что Золотаренко увез сестру из Киева в Золотарево, не простившись с ним и не получив даже, как полковник, надлежащих инструкций; это показывало крайнее возбуждение подчиненного против своего верховного начальника; но Богдан чувствовал, что его лучший друг был прав. Приезд в этот замок блистающей красотою, пышной великолепием, жизнерадостной и возбужденной чем-то Марыльки, смущение детей при виде ее, недоумение прибывших в замок именитых гостей — все это еще увеличивало его неловкость и раздражало безмолвными укорами и без того наболевшую душу.
С того момента, когда он, победитель, крикнул в Заборовской битве: «Згода!» — он почувствовал, что крик этот станет криком против народа, против поднятой им борьбы за свое бытие. Не в пленении короля было дело: его, как помазанника божия, как священную власть, признаваемую всем козачеством, Богдан сам глубоко чтил и не позволил бы никому и пальцем коснуться маестатной персоны, — он еще верил тогда, что в этой персоне все их спасение; но он при всем том сознавал, что крикнул «Згода!» не по своей доброй воле, а под давлением неверного союзника, он сознавал, что за этою згодой последует мир — не взлелеянный им и его народом, а продиктованный подкупленным ханом. Еще накануне битвы он имел долгую с ним беседу, из которой ясно увидел, что вероломный приятель намерен лишь лично воспользоваться всею выгодой похода, дополнив ее еще ясырем из русских провинций, что он даже готов обратить оружие вместе с Польшей против Богдана, если последний забудет, что он подданный короля, и вздумает вымогать что-либо чрезвычайное. Одним словом, Богдан увидел тогда, в ту злополучную ночь, что хан уже перешел на сторону короля, что татарам не на руку усиление власти козачьей и могущества соседнего народа, что, наконец, он, избранный народом и ответственный за его кровь перед все-вышним, ошибся в призыве татар, глубоко ошибся, и что эта ошибка может лечь роковым последствием на судьбу всего края.
С бессильным гневом и разбитою душой возвратился Богдан в свою палатку; он ни с кем не мог поделиться своим горем, — оно было глубоко, как бездонная пропасть; к этому горю присоединилось еще и угрызение совести. Ведь он ради Марыльки, ради своей сердечной зазнобы, прекратил взятие приступом Збаража и оставил в критическую минуту в тылу своего врага. Куда же теперь в случае измены хана ему деваться? В Збараже был хоть укреплённый базис, а без него он со своими войсками очутится между трех огней.... С таким-то адом в душе он бросился в битву и крикнул в решительную минуту ее «Згода!», чтобы оставить за собой, а не за татарами решающий ее голос.

Предчувствия гетмана оправдались. Когда начались у него с польскими комиссарами переговоры о мире, то оказалось, что с ханом уже договор был заключен
{444}
, вопреки клятве, и что хан был уже в тот момент союзником короля. Из первых слов с комиссарами Богдан понял, что вопроса о простом посполитом народе, о хлопах нельзя было даже и поднимать: король и ближайшие к нему магнаты шли на уступки именно только из-за этих хлопов, ради скорейшего обладания земельными маетностями по всей Украйне, составлявшими главные их богатства; жажда получения с них доходов, прекратившихся два года назад, поощряла панов к заключению мира с Хмельницким, и они готовы были согласиться на всякие привилеи козачьи, на их веру, даже на нобилитацию (возведение знатных родов в шляхетство), но лишь не на отнятие от них хлопов; за последних они готовы были биться до последнего истощения, — в хлопах для панов заключался вопрос жизни или смерти. Богдан все это видел, чувствовал й сознавал безвыходность своего положения; он даже побоялся поставить ясно об этом вопрос на войсковой раде, зная хорошо, что он вызвал бы бурю негодования и что такие пламенные завзятцы, как Кривонос, Богун и Чарнота, бросились бы очертя голову на врага и пали бы, по всем вероятиям, жертвами: войска козачьи были разорваны на две части, а сила татар превосходила их почти вчетверо. Гетман для спасения своего положения замял вопрос о хлопах, оставив решение его будущему, когда Украйна отдохнет, татары уйдут, а он с козаками окрепнет еще больше. В договоре он стал напирать на увеличение числа рейстровых козаков до сорока тысяч, на обеспечение их вольностей, на образование ранговых имений, на ограждение православной веры. Сообщенные старшине эти главные пункты, обеспечивающие за ней права добра и вольности, удовлетворили ее, хотя и не всю; об остальном гетман выразился неопределенно, ссылаясь, что подробности будут выработаны на ближайшем сейме. Мир был заключен, и в знак полного примирения с козачеством и забвения ему обид гетман был принят милостиво королем
{445}
.

Пировал Богдан с старшиной после заключения мира, устраивал шумные трапезы войскам своим, увлекался общим веселием, слушал сочиненные кобзарями в честь его думы; но во всех этих бурных проявлениях радости он чувствовал, что в тайниках его сердца поселился какой-то червяк, что этот червяк не дает ему забыться ни в объятиях чудной, обольстительной женщины, ни в дружеском похмелье, ни в шуме всеобщего ликования, ни среди ночной тишины... не дает, да и только, — ворочается, сосет сердце, тревожит совесть и пугает воображение мрачным предчувствием.
Богдан доведался, что некоторые отряды, не веря в этот мир, поворотили из Збаража прямо в Литву, и это известие смутило его страшно, а особенно когда сообщили ему, что во главе мятежных отрядов пошел его лучший друг, спасший ему жизнь, полковник Кречовский.
Это ускорило отъезд гетмана в Киев. Он велел отступать всем войскам, оставив два полка на границе Волыни — по Горыни и Случи. Огромнейший обоз, полный всякого рода польского добра и драгоценностей, он отправил под прикрытием главных сил в Чигирин, а сам, сопровождаемый лишь старшиной да своей гвардией — Чигиринским полком — и почетной стражей из татарских гайдуков, поспешил в Киев, чтобы успокоить страну, дать устройство и укрепиться боевыми силами до собрания сейма, который мог и не утвердить заключенного королем мира.
Возвращение гетмана в Киев было похоже на триумфальное шествие: селения, местности и города встречали его с духовенством во главе, с хоругвямщ с колокольным звоном, с хлебом и солью и с нестихавшими криками безумной радости и беззаветной любви. Вся Украйна молилась за своего гетмана — избавителя от долголетнего ига, от «лядски кормыги»; храмы были открыты, в них безбоязненно толпился и лежал ниц народ; мертвые села ожили, развалины и пустыни огласились давно не звучащими песнями. «Та немае лучче, та немае краще (пел, между прочим, народ), як у нас на Вкрайни що немае ляха, та немае жида, немае й унии». И в этих торжественных звуках вылилась вся душа многострадального народа, беззаветно преданного своему гетману-батьку, восхваляющего на весь свет его подвиги.
И отдельные семьи, и сельские громады не жалели ни сбережений, ни добыч на общее братское пирование... и весь русский край ликовал. Это был единственный краткий момент всеобщего народного счастия, единственный светлый момент, в который все русские сердца гармонически забились от радости и сознания, что завоевали свободу, защитили права родной веры, добыли спокойствие и своим семьям, и родине; единственный момент, в который всякому селянину казалось, что грядущее полно общего блага и что радужный блеск его никогда не померкнет.
— Радуйтесь, братие, — говорил и победитель-гетман встречавшим его с образами крестьянам, — под Зборовом была поставлена на весы сила русская с польской — и наша перевесила; теперь целый свет узнает, что значит козачество!
А когда спрашивали его священники или почетные старцы об условиях мира, то Богдан вообще отвечал:
— На первый раз, что мы хотели, то дали, а что еще мы захотим, того и не снится им, — теперь уже наша сила!
Все благоговели перед гетманом: матери выносили своих грудных детей и клали у ног его, старики плакали от умиления, молодежь падала на колени. Это народное обожание, этот детский восторг, эти полные веры глаза, эти счастливые улыбки трогали гетмана до глубины души, но вместе с тем и раздражали заведшегося в его сердце червя...
«Что я тебе дам, народ мой родной, за твою веру в меня, за твою беззаветную любовь? — терзал себя часто Богдан неразрешимыми думами и сомнениями. — Неужели я предам тебя за лобзание, как Иуда, и сам, лишь возвеличенный твоею кровью, буду пользоваться с немногими избранными плодами твоих побед и страданий? Да ведь я забыл тебя в договоре, забыл, — стучала ему в виски совесть. — Не забыл, положим, но умолчал, ради... ради чего бы то ни было, а умолчал... И в каком ужасе ты проснешься после этого радостного сна? Теперь ты встречаешь меня на коленях, орошенный радостными слезами, а что тогда скажешь? О, я не стою этих радостных слез, принимать их — грех перед богом! Нет, не бывать этому миру, не бывать!» — вскрикивал он иногда среди мерного топота коней в походе и заставлял вздрагивать всем телом ближайшего к нему соседа в пути — генерального писаря.
Марылька тоже стала замечать перемену в расположении духа гетмана: то он был порывисто пылок с ней, то задумчив и несообщителен. Чем ближе они стали подвигаться к Киеву, тем более стало усиливаться в нем какое-то мрачное настроение. Марылька приписывала это охлаждению пресыщенного сердца или предполагала, что гетмана удручает непобедимое чувство злобы, неотвязное воспоминание о том времени, которое она провела в объятиях другого; она старалась загладить прошлое и удваивала, утраивала ласки, опьяняла его чарами страсти, но и их сладкому угару не отдавался гетман вполне, а таил от возлюбленной свои думы-печали. Все это раздражало Марыльку, отравляло минуты ее торжества и по временам терзало ее искреннею мукой. Она всею душой желала любви гетмана, готова была на все, чтобы воскресить ее с прежнею силой. Во-первых, ее сердце ближе всего лежало к Богдану: и спас он ее от смерти, и пригрел, и полюбил беззаветно, и опять вырвал из рук ненавистного человека, — не могло же за все это сердце ее оставаться неблагодарным; кроме того, Богдан был еще бодр, строен и сравнительно даже красив, а ореол величия и внутренняя сила его покоряли сердца... Марылька до сих пор еще не любила, и в ее сердце таился запас пылких страстей; наученная горьким опытом неудачной перемены ясного сокола на сову, источенная досадой и раскаянием, она только вдали могла постичь, что потеряла, она только в неволе могла оценить это преданное ей сердце, а неожиданное возвышение, Богдана до недосягаемой высоты величия разбудило в ней жажду тщеславия и опьянило ум маревом власти. Оттого-то Марылька и жаждала всеми силами души любви гетмана, чтобы опереться на нее и властвовать безраздельно; оттого-то унылый, убитый вид гетмана приводил ее в трепет.
— Скажи мне, дорогой, коханый мой, — допрашивала она иногда своего Богдана, смотря ему нежно и страстно в глаза, — что туманит твой взор? Или разлюбил ты свою зирочку, или мои ласки холодны и докучливы, или моя поблекла краса?
— Нет, моя радость, — ответил Богдан ей с улыбкой, привлекая к себе ее гибкий стан, — ты мне так мила и отрадна, как в осенний бурный вечер проглянувшее из-за туч солнышко. Только вот и его ласковые лучи не могут часто разогнать скопившихся туч.
— Да какие вокруг тебя тучи? — изумится она и заискрит своими синими, обаятельными глазами. — Ведь все то, чего ты желал, свершилось. Слава, богатство, власть... Твоя булава потомственна. Козаки стали чуть ли не шляхтой, а народ тебя обожает.
— Пока... а что потом скажет? Прав ли я?
— Что ты, татку? Что ты, любый? — расхохочется искренне, звонко Марылька. — О, как ты еще кручинишься о хлопстве! Да какие же для рабочего люда могут быть льготы?.. Ну, там подарки какие-либо, водка, что ли, а благодарности от них смешно и ждать.
— Ты не понимаешь ни меня, ни моего народа, — нахмурится еще больше Богдан и замолчит, а Марылька закусит от досады губы и не сводит долго с гетмана пытливого взгляда, не доверяя совершенно его тоске по хлопам, а подозревая в нем что-либо другое, враждебное и опасное для нее лично.
Богдан, впрочем, больше с ней о хлопстве и не заговаривал; он и прежде еще не пускался с ней в откровенности по дорогим ему политическим вопросам, сознавая, что она или не поймет их, или отнесется к ним враждебно, а теперь и подавно замкнулся от нее своими думами, да не только от нее, а и от самых близких к себе людей. Недаром тогда сложилось общее мнение, что «нихто не видае и не знае, про що Хмельницький думае-гадае». А гадал он и думал о многом, а главное в том, что этот мир скоротечный, что при его условиях существовать народу по-человечески нельзя и что нужно будет неизбежно вопрос о его существовании поставить на лезвие сабли.
Особенно возмутили гетмана дошедшие к нему в пути вести о бесчинствах и грабежах союзных татар; мурзы, не повиновавшиеся хану и считавшие для себя законом свою прихоть, грабили украинский скот, забирали по городам и селам жен и дочерей своих союзников. Теперь-то гетман убедился горько, что союз с неверными невозможен и что для предстоящей борьбы нужно искать более подходящих и более верных союзников.
Наконец, в самом Киеве этот безумно восторженный прием народа, и муниципалитета, и духовенства просто ошеломили гетмана и смутили его душу... и вдруг еще ко всему этому пламенное слово патриарха-старца, благословлявшее его на священный подвиг, венчавшее его величием такой власти, о которой он не смел и мечтать. Это ураган новых мыслей и чувств, налетевший на него градом каких-то хаотических ощущений, бивших по нервам, волновавших лихорадочно кровь, расшатал всего его, словно хмель, а когда гетман узнал еще о внезапной болезни Ганны, то этот удар подкосил его окончательно, — Богдан побледнел и опустился бессильно на кресло, на лбу у него выступили крупные капли пота, сердце сжалось тоской: он почувствовал всю свою вину; он убежден был, что от его небрежной руки сломилось это чудное существо, согревавшее своим сердцем его семью, светившее ему в жизни путеводною звездой, любившее его беззаветно и так Жестоко оттолкнутое им не раз ради капризной прихоти отравленного страстью сердца. И горечь раскаяния, и безысходность положения — все перепуталось в какую-то цепкую сеть, обвившую его сердце. Нужно было много железной воли, чтобы взять себя в руки и не прорваться душевною слабостью на пиру, данном в честь его городом. Гетман много пил, произносил речи, но и среди них останавливался иногда, словно задыхаясь от приступа какой-то внутренней боли. В искусственном смехе его и в кликах заздравных сквозило скрытое горе, звучала надорванная струна. Раздвоенная душа Богдана рвалась теперь на части, производя в его внутреннем мире полное опустошение.

LXX
Поздно разъехались гости, а в городе шло еще пирование, и раздавались везде звуки песен и звон бандур. Богдан под предлогом отяжелевшей головы удалился в свои покои, желая избежать всяких объяснений с Марылькой; но она его нашла.
— Сердце мое, сокол мой ясный, — запела она трогательным, упоительным голосом, — прости меня, мой гетман, за смелость, что нарушила я твой покой,.. Но что же мне делать, если моя душа рвется к тебе? Я подметила, что мой повелитель, мой круль чем-то омрачен в такой радостный для него день, что у него притаилось в душе какое-то горе.
— А вы, пани, не присматривайтесь очень усердно к другим, — ответил Богдан несколько резко, — я и в школе еще недолюбливал соглядатаев...
— Ты рассердился на меня? Прости, прости! Это так больно... — смахнула она рукою с ресницы слезу, — значит, уж я надоела... значит... О! Если мое безумное от любви сердце, трепещущее за каждый твой вздох, за каждую морщину твоего чела, ты зовешь шпионом, то мне лучше не жить! На что мне эта жизнь, коли она не отражается в твоем сердце?.. Только тобой, твоим счастьем дышу я, мой сокол, только в твоих объятиях ощущаю сладости бытия!
Богдан побагровел от волнения и, опустив голову, сидел молча, не прерывая Марыльку.
— Скажи мне, молю тебя, заклинаю всеми святыми, Ченстоховской божьей матерью, ранами пана Езуса, — пела она грустно, жалостно, припавши к ногам и склонивши на колени его свою головку, — не обморок ли Ганны тебя так сокрушил? — Не тревога ли по ней?
Богдан сделал нетерпеливый жест.
— Ах, прости! — вскрикнула торопливо Марылька. — Я коснулась раны... но меня жжет огнем ревность... это такая мука... такая! — Марылька закинула назад голову и закрыла рукою глаза.
— Да, страшная, — проговорил наконец гетман угрюмо, — от нее за ночь покрывается морщинами лицо, а чуприна морозом... и мука эта живуча, Марылька! Ничем ее не затушишь, не задавишь!.. Чем больше стараешься гнать ее от себя, тем глубже она запускает когти в сердце. О, горе тому, кто породил это чувство, а еще большее горе тому, кто допустил его.
— Ты ревнуешь, ты презираешь меня? — вскрикнула в испуге Марылька. — Ах, как я несчастна! Что же мне делать, что делать! — зарыдала она, припавши к коленям гетмана и обвивши их руками.
— Успокойся! — погладил ее по голове гетман. — Я гоню от себя прочь ее!
— А она еще глубже запускает когти! — завопила, рыдая, Марылька. — О, разве можно любить того, кто приносит нам одни лишь страданья? Разве можно жить с тем, чей вид вызывает у нас злобное чувство? Возьми, возьми назад свою клятву, мой дорогой палач, я недостойна тебя... другая, может быть... но подари же и мне за всю мою безумную любовь к тебе одну только ласку: убей меня и прекрати своей рукой мои муки!
— Ах, к чему эти слезы! Ведь они только жгут мое сердце, — простонал гетман и потом заговорил торопливо, серьезно: — Не намекай мне никогда и ничего о Ганне: она была ангелом-хранителем в моей семье, заменила мать моим детям и была близка мне, как и они, по все остальное неверно: гетман не ломает своего слова, — оно для него самого святыня, — и клятв своих назад не берет. Если и есть у меня в груди горе, так такое, которого тебе не понять! А любить я тебя люблю, сама видишь, что это чувство сильнее меня самого, только вот сейчас мне тяжело... голова трещит... успокоиться нужно, а за себя ты не бойся!
Богдан нагнулся к Марыльке и нежно поцеловал ее в голову.
— О мой гетман, мой круль, мой бог! — зашептала страстно Марылька, обвивая его шею руками и прижимаясь своей пылающей щекою к его щеке. — Вся жизнь для тебя и для твоих детей... вся жизнь... все это сердце!
Но прошел день, другой, и Марылька начала уже серьезно призадумываться насчет своей судьбы. С ее гетманом сделалась страшная перемена: он стал просто неузнаваем, побледнел, постарел, осунулся, ни с кем почти не говорил, смотрел угрюмо, часто вздыхал и вообще имел вид человека, удрученного каким-то тайным недугом. То он молился в церквах до полного утомленья, лежал ниц перед иконами, бил себя в грудь, то пил, запершись в своем покое, и пел грустные думы, то ездил по ночам с одним лишь джурой к гадалкам, то зазывал к себе колдунов и цыганок. На немые вопросительные взгляды Марыльки Богдан отвечал торопливо, не глядя на нее, с какою-то болезненной нервностью:
«После, после... не бойся за себя!» Только разговоры с Паисием приносили какое-то душевное облегчение гетману.
После одной из таких бесед он возвратился в замок поздним вечером спокойный, уверенный и, пройдя поспешно, в комнату Марыльки, сообщил ей с торжественным лицом:

— Ну, дитя мое, приготовься: завтра мы венчаемся с тобой!
{446}

— Гетмане, муж мой! — вскрикнула вся вспыхнувшая от восторга Марылька и упала к Богдану на грудь...

Прошло уже два месяца, как переехал гетман со всем своим семейством и молодой женой в Чигирин. Торопливый, таинственный брак гетмана с женой Чаплинского, полькой, породил было в Киеве много толков, но внезапный отъезд его после венца прекратил их: вспомнили, что это была отнятая Чаплинским у Богдана невеста, обращенная им в католичество, а теперь вновь воссоединенная патриархом в православие под прежним именем Елены.
Жизнь в Чигирине. потекла широкой, роскошной струей. Пиры, бенкеты, торжественные приемы, охоты, герцы чередовались пестро и шумно; на дворе гетманском и на улицах города не умолкал звон бандур, не стихали победные песни. Все гетманские празднества оживлялись любезностью, радушием, обаятельностью обращения пани Гетмановой — красавицы Елены: она стремилась и умела придать всем этим торжествам царственное величие. Бывший замок Конецпольского под опытной рукой ее превратился вскоре в пышный дворец: приемный зал принял вид краковского королевского, даже трон был воздвигнут для гетмана; остальные покои расширялись, украшались, меблировались. Елена даже затеяла пристроить другую еще половину дворца, так как замок оказался, по ее мнению, несоответствовавшим достоинству и величию гетмана. Богдан не препятствовал в домашних распоряжениях своей супруге: внешняя пышность обстановки как признак могущества, необходимый для воздействия на заключение связей с коронованными соседями, входила даже в его расчет, а вкусу и знанию Елены он доверял, а потому-то и не мешался в ее мероприятия. Одно только по его распоряжению было сделано за неделю, еще до переезда в Чигирин: бывший Чаплинского дом со всеми постройками, гульбищами был снесен до основания, сад выкорчеван, так что вся усадьба бывшего подстаросты обращена была в совершенно пустопорожнее место.
Для Богдана еще было приятно, что Елену поглотила вполне эта лихорадочная деятельность, устранив попытки ее залезать в его душу; гетман боялся заглядывать и сам в свою душу, а тем более не хотел допустить в тайники ее Елены. Внешние отношения их были прекрасны; Елена всеми чарами ласк старалась опьянить гетмана: окружала его блеском великолепия, расточала нежности к его детям, преображала девочек в княжен, занялась их светским воспитанием.
Первые две недели, проведенные в Киеве, Елена невыразимо страдала. Мрачное, раздраженное состояние духа гетмана она приписывала эпизоду с Ганной, предполагая в ней непобедимую соперницу; она проклинала себя, что нерасчетливо распорядилась своими ласками, чарами, истощив их запас до критической минуты борьбы: теперь у нее не оставалось никакого нового оружия для самозащиты, а у соперницы было и обаяние тайны, и крик оскорбленной жертвы... Посылки почти ежедневные в Золотарево для справок о здоровье Ганны, отправка к ней Оксаны и Морозенка (все это передавали ей Катря и Оленка) убеждали еще больше Елену в ее предположении и приводили в отчаяние. Несколько трогательных и драматических сцен с гетманом остались без желательных результатов, — гетман был чем-то убит, сказывался больным и даже уклонялся от ласк... Хотя он и успокаивал свою Елену, что слово гетмана крепко, но о браке ей, видимо, нельзя было и заикнуться, и она продолжала терпеть щекотливое положение, не позволявшее ей выходить из заточения навстречу двусмысленным улыбкам. Итак, вместо беззаветной любви славного гетмана она нашла в его сердце лишь чад от перегоревшей страсти, а отчасти презрение; вместо блеска власти и торжества тщеславия — она заполучила позорную роль наложницы... Это разочарование, этот позор терзали ее до исступления и могли бы довести до мести или до самоубийства. В бесплодной тоске она было прильнула разбитым своим сердцем к детям, желая отыскать хоть у них отзывчивость к своему сиротству и мукам; но девочки сначала сторонились ее и, будто в пику, вспоминали Ганну, заявляя о симпатиях к ней. Елена переносила эти уколы самолюбия и все-таки старалась поближе сойтись с Катрей и Оленкой, — рассказывала им про блеск королевских пиров, про нравы магнатов, про веселое у них времяпровождение, про наряды, выезды, зрелища и увлекала молодое воображение девушек картинами широкой, полной утех жизни; но последние хотя и заслушивались рассказов прыймачки, но все же считали ее совершенно чужой, принесшей и прежде много горя семье, а теперь неизвестно почему водворенной, — и дичились. Один только Тимко относился к ней тепло и искренне. Он и прежде, будучи хлопцем, был этой Марылькой, почти сверстницей, страшно обласкан и тогда еще переменил враждебное к ней отношение на необычайно преданное и нежное — старался угодить ей всякою услугой, ловил для нее певчих птичек, приносил дичину, рвал цветы, заступался везде за нее горячо и мог иногда по целым часам стоять где-нибудь незаметно да любоваться, как она вышивала что-нибудь золотом или низала мониста; его занимала тогда не самая работа, а наклон головки и мерное движение белой да тонкой, словно точеной, руки. Марылька, бывало, заметив его на своем посту, смущенного и сконфуженного, начнет с ним заигрывать, дурачиться, а хлопец еще более покраснеет и, как волчок, начнет исподлобья выискивать место, куда бы удрать... А Марылька его за рукав — и не пустит.
— Чего ты, Тимасю, от меня бегаешь, — чего ты дичишься меня? — пристанет она к нему, лаская по щеке, заглядывая в глаза.
— Так! — буркнет ей совсем растерявшийся хлопец,
— Да ведь я же тебе сестра, как Катря и Оленка, — удержит его Марылька, — ведь твой батько взял меня за дочку. Значит, и ты мне стал родным братом... Отчего же не хочешь со мной дурачиться, как со своими сестрами? Отчего ты не хочешь любить меня, как их?
— Нет, неправда! — вскрикнет, бывало, дико Тимко.
— Как неправда? Значит, ты меня любишь? Да? Любишь? Отчего же ты никогда не поцелуешь свою сестрицу?.. У! Недобрый, злой! — И Марылька, тешась, как ребенок, смущением хлопца, начнет целовать его, пока тот не вырвется и не удерет.
Впрочем, под конец удалось-таки ей приучить к себе этого дикаря, и он подчинился было совершенно ее влиянию, даже стал, согласно ее указанию, учиться старательно, чтобы не ударить перед ней лицом в грязь. Вскоре, впрочем, обрушившиеся над семьею события положили конец этой детской привязанности и разлучили Тимка с Марылькой года на четыре. За это время Тимко из глупого хлопца превратился в удалого запорожского юнака, испробовавшего и пороховой дым, и завзятья, прикоснувшегося к меду и горечи жизни, заглянувшего даже смерти в глаза, а Марылька за это время из прелестной, игривой, ветреной девочки преобразилась в дивную, обольстительную красавицу, пережившую уже сердцем много лукавств и невзгод.
О ее прежней роли в семье Тимко тогда, будучи еще полуребенком, очевидно, не догадывался; но теперешнее положение ее в лагере батька, нежность последнего к ней, которой даже бравировала Марылька, не могли не поставить его на верную точку зрения.

   Читать  дальше   ...   

***

***

Богдан Хмельницкий. Старицкий Михаил. КОММЕНТАРИИ (1). 096

Богдан Хмельницкий. Старицкий Михаил. КОММЕНТАРИИ (2). 097 

Богдан Хмельницкий. Старицкий Михаил. КОММЕНТАРИИ (3). 098 

Богдан Хмельницкий. Старицкий Михаил. КОММЕНТАРИИ (4). 099

 ОГЛАВЛЕНИЕ

Богдан Хмельницкий. Старицкий Михаил. ПЕРЕД БУРЕЙ. Книга первая. 001

Богдан Хмельницкий. Старицкий Михаил. БУРЯ. Книга вторая. 036 

Богдан Хмельницкий. Старицкий Михаил. У ПРИСТАНИ. Книга третья. 065

Богдан Хмельницкий. Старицкий Михаил. У ПРИСТАНИ. Книга третья. ПРИМЕЧАНИЯ.  095 

 ОГЛАВЛЕНИЕ 

Михаил Петрович Старицкий

---

---

---

---

***

***

Источники : http://www.rulit.me/books/bogdan-hmelnickij-read-441130-2.html   ===  https://libcat.ru/knigi/proza/klassicheskaya-proza/72329-mihajlo-starickij-bogdan-hmelnickij.html   ===     https://litvek.com/se/35995 ===  

---

 Слушать аудиокнигу - Богдан Хмельницкий - https://knigavuhe.org/book/bogdan-khmelnickijj/  

Слушать аудиокнигу - Богдан Хмельницкий

***

***

***

ПОДЕЛИТЬСЯ

Яндекс.Метрика

---

***

 

Древние числа дарят слова
Знаки лесов на опушке…
Мир понимает седая глава,
Строчки, что создал нам Пушкин.

     Коля, Валя, и Ганс любили Природу, и ещё – они уважали Пушкина.
Коля, Валя, и Ганс, возраст имели солидный – пенсионный.
И дожили они до 6-го июня, когда у Пушкина, Александра Сергеевича, как известно – день рождения...

С Пушкиным, на берегу 

 Созерцатель 

Читать дальше »

 

***

***

---

Фотоистория в папках № 1

 002 ВРЕМЕНА ГОДА

 003 Шахматы

 004 ФОТОГРАФИИ МОИХ ДРУЗЕЙ

 005 ПРИРОДА

006 ЖИВОПИСЬ

007 ТЕКСТЫ. КНИГИ

008 Фото из ИНТЕРНЕТА

009 На Я.Ру с... 10 августа 2009 года 

010 ТУРИЗМ

011 ПОХОДЫ

012 Точки на карте

014 ВЕЛОТУРИЗМ

015 НА ЯХТЕ

017 На ЯСЕНСКОЙ косе

018 ГОРНЫЕ походы

Страницы на Яндекс Фотках от Сергея 001

---

***

***

***

***

---

О книге -

На празднике

Поэт  Зайцев

Художник Тилькиев

Солдатская песнь 

Шахматы в...

Обучение

Планета Земля...

Разные разности

Новости

Из свежих новостей

Аудиокниги

Новость 2

Семашхо

***

***

***

***

***

***

Просмотров: 184 | Добавил: iwanserencky | Теги: Михаил Петрович Старицкий, книги, проза, писатель, слово, Роман, литература, творчество, 17 век, Старицкий Михаил, история, Богдан Хмельницкий, текст, война, книга, трилогия, писатель Михаил Старицкий | Рейтинг: 5.0/1
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *: