Главная » 2022»Август»17 » Богдан Хмельницкий. Старицкий Михаил. БУРЯ. Книга вторая. 038
16:57
Богдан Хмельницкий. Старицкий Михаил. БУРЯ. Книга вторая. 038
***
Богдан взглянул на Елену с удивлением, пораженный скрытым раздражением, прозвучавшим в ее словах.
А Елена продолжала, теребя нервно свой шитый платок:
— Ты сам топчешь свою долю! К тебе так ласков и пан гетман, и пан староста, и вся шляхта братается с тобой, а ты как нарочно окружаешь себя всякою рванью, хлопством, быдлом... Да, да, не говори, я многое узнала теперь! — вскрикнула она нетерпеливо, не давая возражать Богдану. — Я не все знаю, но понимаю много! Вот когда на охоте сообщили о том, что сейм разбил все планы короля, и Оссолинского, и всех его приверженцев, а значит и твоих, я видела, как ты изменился в лице, как ты не спал целую ночь, как ходил темнее тучи, как скрывался все дни... Но я думала, что ты сильный и гордый человек, что ты бросишь свои затеи и сумеешь пристать к шляхте, которая тебя примет со всею душой... А ты! Ты снова окружил себя рванью! Я понимаю, в каждом панстве, в каждом магнатстве есть свои партии: если одна падает, то благоразумные люди примыкают к другой.
— Елена, не говори так, это вероломство, измена! — вскрикнул гневно Богдан, сжимая ее руку; но Елена продолжала дальше с вспыхнувшими щеками и недобрым огоньком, загоревшимся в глазах, вырывая свою руку из его рук.
— Кому? Тому, кто уничтожен? Или ты думаешь еще, что король и его партия будут бороться?
— Не знаю, вряд ли, если толки справедливы.
— Так зачем же ты медлишь? Я понимаю, что для короля нужны были и панове и хлопы, но теперь, когда его дело уже погибло, зачем ты якшаешься с ними и только порочишь себя?
— Потому что я стою за них! — ответил гордо Богдан.
— За них? За них? — повторила еще раз Елена, как бы не понимая сказанных ей слов. — Но какое же тебе дело? Тебя ведь не утесняет никто?
— Это мой народ, Елена!
— Совсем не твой. Твоих людей на хуторе не трогал никто.
— Дитя мое, — обнял Богдан Елену ласково рукой, — ты не понимаешь, что говоришь! Да, настало время сказать тебе многое, что я таил от тебя в душе своей. Я сказал тебе: это мой народ, и помни, Елена, что это не пустое слово. Народ это мой, потому что мы с ним одной крови, одной веры, одной доли! Каждая обида ему — есть обида мне! Каждый рубец на его теле ложится рубцом на сердце мое.
— Так ты хочешь быть заодно с толпой бунтующих хлопов? — отстранилась от Богдана Елена, обдавая его холодным, презрительным взглядом.
— Я хочу спасти мой порабощенный народ, обуздать своевольную шляхту и утвердить мир и покой в нашей земле.
— Ха-ха-ха! — усмехнулась Елена надменным смешком. — А если шляхта обуздает тебя и разгонит батожьем твоих оборванцев-друзей?
— Об этом я и хотел тебя спросить, дитя мое, — продолжал Богдан, снова обнимая ее и притягивая к себе, — ты одна у меня отрада... В моей тревожной, бурной жизни одна ты светишь мне, как звезда в бурную ночь. Скажи мне, жизнь моя, счастье мое, если фортуна отвернется от нас, если Богдану придется бежать и скрываться в татарских либо московских степях, скажи, последуешь ли ты всюду за мною? Будешь ли ты меня любить так и в горе, как любила в славе и чести?
— Я люблю только сильных, — произнесла медленно Елена, отстраняясь от Богдана и смеривая его надменным взглядом.
VII Долго стоял Богдан, ошеломленный ответом Елены. И надменный тон, и презрительный уход, не дождавшись даже от него слова, — все это встало перед ним такою чудовищною новостью, что он просто оторопел и стоял неподвижно у двери, в которую скрылась Елена.
Что ж это? Лицемерие ли все было до сих пор с ее стороны, а теперь только оказалась правда? И в такой резкой, в такой грубой форме? Раздражение начинало овладевать Богданом; внутреннее волнение росло, кипятило кровь, стучало в виски и ложилось в грудь каким-то тяжелым балластом. Он вышел в сад и, блуждая машинально по тропинкам, очутился на берегу Тясмина, под склоненными ветвями ив. Свежий ветерок и болтливый лепет игравшей по камням реки утишили несколько жар, разгоревшийся в его груди, и дали другое направление мыслям.
«Что ж я так строг к ней? Она ведь и родилась, и воспиталась среди самой знатной шляхты; их думки и привязанности всосались ей в кровь! Да и в самом деле, народ ведь этот не родной ей, и откуда может она знать его страдания?» — оживлялся Богдан, подыскивая бессознательно оправдания для Елены и чувствуя, что, при обелении ее, у него самого сползает с сердца черный мрак и проскальзывает туда робкий луч. Он сам, сам, конечно, во всем виноват! Она, кроме Варшавы и этого хутора, и не видала ничего, а он до сих пор не познакомил ее с положением края. Знай она все, она никогда не отнеслась бы так холодно к чужому страданию своею ангельскою душой. И подкупающие, лживые уверения чувства брали верх над его умом. Да разве может скрываться за такими дивными глазами холодная душа? Чистое, невинное дитя! Конечно, ей скучно здесь на хуторе: все сторонятся ее, а он сам, убитый бездольем, какую радость может дать веселому, живому ребенку? Она сказала, что любит только сильных... Да разве это рабская подкупность души? Это тоже сила и благородная гордость!
— О моя гордая королева, ты не разлюбишь меня, потому что силы моей никто не согнет! — воскликнул Богдан и, совершенно успокоенный, с сияющими глазами и счастливою улыбкой, отправился в будынок. Богдан постучался в дверь горенки, но дверь была заперта, — или королева сердилась, или ее вовсе не было дома.
Богдан сошел с лестницы, несколько смущенный, и направился к овину. По случаю моросившего дождя молотьба на току прекратилась. Богдан обошел скирды и стоги, заглянул в клуню, и снова его сердце защемила тупая тоска.
«Тешился, растил, и все это, быть может, прахом пойдет... если то правда...» Вот уже целую неделю ходит он, напрягает мозги, но думки разлетелись куда-то, как будто все провалились, замерли... Так перед страшною грозой прячется в тайники зверь... Хоть бы луч откуда в эту беспросветную тьму!.. Но нет... нет его! Тучи не тучи, а однообразная серая пелена сгущается, темнеет и налегает свинцом...
Вдруг до Богдана долетели окрики: его ищут всюду; какой-то гонец или пан прискакал из Каменца.
Богдан встрепенулся, перекрестился и пошел...
Темная осенняя ночь спустилась над суботовским двором. День, такой теплый и тихий с утра, совершенно изменился к вечеру. Стало холодно. Ветер подул и зашуршал уныло в полузасохших листьях. К ночи зарядил дождь. В погруженном в тьму и сон хуторе стало совершенно тихо и безлюдно. И дом, и постройки, и ток — все потерялось и потонуло во тьме. Все спит, даже собаки, забившиеся под коморы, притаились неподвижно. Только капли дождя, падая на сухую почву, производят скучный, однообразный шум. В верхней горенке пробивается из-за закрытой ставни узкая струйка света. На пуховой постели, полураспустив свои тяжелые косы, сидит Елена. Зося, стоя на коленях, разувает свою красавицу панну, не смея произнести ни одного слова, так как панна не в духе. В комнате царит молчание, прерываемое только слабым монотонным шумом, долетающим со двора.
— Что это шумит? — спросила наконец Елена досадливым, нетерпеливым голосом, забрасывая косы за спину.
— Дождь, дорогая моя панно, — как зарядил, так, верно, уже будет идти до утра... Ох! Что-то будет здесь осенью! Чистая яма! — вздохнула Зося.
— Пожалуй, и могила! — усмехнулась едко Елена.
— Так, так моя панно дорогая! Остаться здесь жить еще дольше — лучше умереть! — подхватила Зося, не понимая слов Елены.
— Да, лучше умереть! — повторила Елена с каким-то особенным выражением и, обратившись к Зосе, приказала сухо и отрывисто: — Гаси свечу и оставь меня.
— А ответ на письмо будет? — спросила несмело Зося.
— Завтра. Посмотрю еще.
Послушная и ловкая покоевка встала, загасила свечу, притворила двери и удалилась неслышно из светлицы. В комнате стало совершенно тихо и темно. Елена укрылась шелковым одеялом, но неприятная холодная сырость не давала ей согреться и заставляла нервно вздрагивать ее нежное тело. Глаза ее пристально глядели в темноту, словно хотели что-то разглядеть в этой бесформенной тьме. Дождь шумел за окном, как будто плакал покорно, безропотно и уныло.
Елена поднялась на кровати и, набросивши на плечи одеяло, охватила колени руками.
Итак, она сделала роковой промах. Она, Елена, такая умная и ловкая, попалась в ловушку, как глупый зверек. Не за короля стоял Богдан, не для него собирал он и уговаривал хлопов... нет, нет! Для них он принял сторону короля, чтобы поднять бунт и стать самому во главе. Хлопский батько, схизмат, и она, Елена, рядом с ним. Бежать вместе в московские степи или к татарам? «Ха-ха!» — даже вздрогнула Елена. Для этого лишь она оставила Варшаву и пышный дом коронного канцлера, и благородную шляхетскую жизнь?.. «Ха-ха-ха!» Много выиграла она и завоевала себе роскошь и почет! Вот почему и не торопится он с женитьбой. Мнение этих хамов ему дороже ее чести. Конечно, да и к чему теперь уже торопиться? Губы Елены искривились... Положим, он закохан в нее, беззаветно предан... Да, она чувствует свою силу, и много раз ведь уступал ей Богдан; но в изгнании из его сердца хлопов — она чувствует глубоко, что все ее чары разобьются, разлетятся вдребезги, как удары прибоя о каменную скалу. Да если бы и так, если бы даже он и поддался ей? Ему не вырвать из этой тины корней; сколько жал поднялось бы на него за измену, сколько доносов полетело бы в Варшаву и в сейм! И что же впереди? Позорная казнь, а ей — тюрьма, или жалкая роль покоевки при панском дворе, или еще того хуже. Нет, нет!.. Пока есть время, надо подумать о спасении; то, что говорилось на охоте, — не слух, не сплетня, а ведь каждый наступающий день может принести еще горшую весть.
Елена ощупала под подушкой маленькое письмецо.
Пресвятая дева несмотря на измену не оставляет ее! Не здесь ли спасенье? Зося говорит правду. Чаплинский — правая рука старосты... а дальше, кто знает? Умному и ловкому шляхтичу дорога открыта везде! Что он обезумел от любви, это она заметила и сама. Правда, в нем нет той доблести и силы, какая есть в Богдане, зато он все отдаст за Елену и выше нее у него ничего не будет на земле.
И Елене вспомнились опять слова письма: «Королева, богиня моя, — целовать твои ножки, быть твоим рабом и послужком — вот счастье, выше которого я ничего не желаю».
«А Богдану этого мало, — усмехнулась она в темноте, — каждый рубец на теле его хлопов ложится на сердце ему, а обида моя, небось, рубцом не ляжет?!»
— «Вельможной паней, царицей сделаю я тебя, уберу в шелк и бархат, осыплю самоцветами», — повторила она шепотом слова письма.
Ах, правда ли только? И Богдан когда-то говорил такие же жгучие речи и обещал все, а теперь, предлагает ей бежать к татарам или в московские степи!
«Ты наш прекраснейший диамант, — вспоминала она дальше письмо, — и тебе надо дать оправу, достойную тебя!» Так, так, ей надо ее, ей надо блеска, силы и власти! Но Богдан?.. Ведь он ей был дорог... она так на него надеялась... она принесла такую жертву... а теперь... Конечно, не ее вина; но как быть, на что решиться?
Елена завернулась в одеяло и опустилась на мягкие подушки. «Спасаться надо скорее, потому что топор уже поднят над головой. Но... Богдан?»
Елена закрыла глаза, и перед ней словно выросли в темноте две фигуры: одна статная и красивая, с смелым, уверенным лицом, а другая — надменная и кичливая, с слишком широким станом, оловянными, выпуклыми глазами, которые, казалось, так и впивались в нее.
— Ах, Богдан! — произнесла вслух Елена. — Богдан! — прошептала она еще раз совсем тихо и смежила глаза. И мысли, и мечты, и картины долго еще беспорядочною вереницей сменяли друг друга в ее усталой головке; но, наконец, молодость взяла свое и Елена уснула тревожным, прерывистым сном.
В светлице Богдана тоже темно, как в могиле; даже лампадка не озаряла своим кротким сиянием лика пречистой девы. Некому опорядить ее, зажечь... То, было, Ганна заботилась, а теперь темно здесь и сыро, как в подвале тюрьмы...
Давно уже уехал таинственный гость, давно уже подкралась мрачная, осенняя ночь, а Богдан сидит неподвижно на лаве, тяжело опустившись на руки головой.
Итак, все погибло... Гонец подтвердил все сведения, услышанные Богданом на той злополучной охоте: король разоблачен, уничтожен... они преданы. Погибло все, чем он жил сам, чем поддерживал весь народ! Какими глазами взглянуть ему теперь на все товарыство? Не скажут ли ему: «Богдан Хмельницкий, наш батько, и предатель, и лжец!» А, да что значит его позор! Пускай бы он висел над ним до веку; но ведь это смерть всего края... Да и что присоветовать? Бессильное, бесплодное восстание?.. Без поддержки короля и его приверженцев, без их участия — что значит оно?! Не то ли будет, что было при Гуне, при Острянице, при Тарасе и Павлюке? Новые казни, позор и униженье!.. А если еще король, униженный и обессиленный, не только отречется от своих планов, но и выдаст своих пособников головой? А что тогда? Богдан стремительно встал и бурно зашагал по светлице. Тогда шляхетской разнузданности и насилиям не будет границ! Все занемеет в рабстве, его собственные дети станут рабами панов... О, лучше видеть их мертвыми, чем видеть их униженье, их позор! А если еще обвинят его в измене, тогда что? Ужасная, постыдная смерть! Расстаться с Еленой... ее покинуть сиротой... А?! Богдан провел рукою по лбу и ощутил на нем крупные капли холодного пота. Окончить жизнь так глупо, так позорно, чтобы все усилия, все труды, все лицемерие, которое он сознательно принял на себя, погибло даром, не вырвавши для родного края ни воли, ни жизни! Богдан тяжело опустился на скамью и сжал свою воспаленную голову руками, опершись локтями на колени.
Долго сидел он неподвижно, в каком-то немом оцепенении, слушая только, как жалобно бились в стекла капли холодного дождя. «Оплакивай, поливай слезами свою бедную землю, — прошептал он тихо, — потому что не подняться уж ей никогда!» И словно другой кто проговорил в груди его чуждым, безжалостным голосом: «Смерть! Смерть!» Повторил за ним и Богдан вслух:
— Смерть!
Слово прозвучало холодно, неприятно, и вдруг по всему его телу пробежал лихорадочный, смертельный озноб.
Сколько раз в жизни стоял перед ним этот мрачный вопрос, почему же теперь он так страшно холодит его душу и замораживает кровь?
Он, козак, смотрел всегда на жизнь равнодушно, как на шутку, на жарт, отчего же теперь ему стало жаль ее? Что притягивает его к ней?
— Елена! — прошептал он вдруг тихо и, утомленный, измученный, опустился головой на дубовый стол, стоявший у лав. Да, Елена, солнце, богиня, королева, счастье живое, горячее, жгучее счастье, блеснувшее ему только раз в жизни на закате дней! Ох, какою кипучею, безумною страстью зажгла она ему сердце! И бросить ее? Да помилует нас бог! Что это за мысли ползут в его голову! Богдан порывисто распахнул свой кунтуш, но думы, сперва мягкие и нежные, как вечерние облака, теперь сливались, свивались и мчались, не слушая его рассудка, каким-то огненным вихрем вперед.
Почему ему нельзя думать о счастье? Жизнь ведь дается только раз навсегда! Он ведь такой же человек, как и другие. Зачем же эта бесцельная жертва? Да и в самом деле, что даст его смерть родному краю? Ничего, ничего! Бороться при таких условиях безумно, дать только повод к поголовному истреблению. Не лучше ли уйти от пекла в московские степи либо к Тугай-бею, — испытать хоть год тихого счастья вдали от тревог и волнений. А если ей эта далекая глушь будет хуже могилы? Разве примириться со шляхтой, быть полезным народу хоть малым?
Мысли Богдана оборвались; какая-то смутная слабость наполнила все его существо; он прислонился к стене и полузакрыл глаза; образ Елены, обольстительный и нежный, словно вырос перед ним из окружающей темноты. Он чувствовал на шее своей ее гибкие, теплые руки, ее нежный шепот как бы раздавался в его ушах, она шептала ему что-то невнятное, необъяснимое, и сердце Богдана порывисто билось, сладостная истома разливалась по всему телу, разум и воля немели под жгучим наплывом какой-то необоримой силы.
— Уйти, забыть все, против судьбы не пойдешь! — вырывался у него едва слышный шепот и замирал в тишине.
Вдруг словно яркая молния ворвалась в толпу его неясных мечтаний. Богдан вздрогнул и поднялся.
«Как? Уйти для низкой утехи и знать, что в это же время здесь распинают, сажают на колья твоих братьев? Ведать, что топчут волю и веру, за которую уже пролили столько крови твои деды и отцы, знать это и жить и не задушить себя собственными руками?»
Богдан стремительно приподнял окно: ему не хватало воздуха, он разорвал ворот своей сорочки. Холодный, сырой воздух охватил его, но он ничего не заметил.
Итак, сдаться на волю судьбы, покорно сложить головы под секиры? Забыть им все те казни и муки, которые они изобретают для нас? Нет, нет! Забыть этот ужасный звон цепей, который остался у него навеки в ушах? Забыть те головы, что катились тогда так безмолвно с плахи, останавливая на нем свой умирающий взор? Нет, нет; сто, тысячу раз нет! Уж если погибать так лечь всем в одной братской могиле! А если уж погибать всем, так хоть упиться всласть местью, да так упиться, чтобы захлебнуться в их черной крови!
— Месть! — крикнул он хриплым тоном. — Месть — вот единая за наши муки награда! Налететь на них мечом и пожаром, пусть заплатят за каждую козацкую душу десятком, сотней ляшских тел, а там хоть и смерть! Мертвые срама не имут!
Богдан заходил в волнении по комнате и остановился перед открытым серевшим уже окном. Сердце его энергично билось, грудь горела, в окно врывался ему в упор резкий холодный ветер.
Но как узнать, как разведать настроение короля и намерения сейма? Ждать дольше немыслимо, невыносимо! Послать кого? Там не доверят тайны, неизвестному. Самому поехать? И не отпустят, и поставят в улику. Этот волк степной Чаплинский натравит всех. Горит он на него завистью и за хутор, и за Елену, да только все это напрасно: она любит Богдана искренно и чисто, как непорочное дитя. Беззаветною жертвой доказала она свою любовь. И он никогда не забудет этого, никогда, никогда...
Богдан широко вдохнул в себя свежий воздух и снова заходил энергично по светлице.
«Да, может же, еще и погибло не все? Может, еще есть возможность, надежда? Может, король еще не оставил своих намерений? — мелькали у него все чаще и чаще светлые мысли. — Ведь и гонец говорил что-то об Оссолинском. Собирается, кажись, ехать сюда?
{240}
О, если только король не совсем упал духом, тогда еще поборемся, повоюем и добудем себе счастье!»
Сердце Богдана билось все энергичнее и бодрее.
— Поборемся и повоюем! И ты, моя гордая королева, увидишь, что сильного полюбила; увидишь, что перед храбростью моего родного народа бледнеет мишурная доблесть шляхетных панов. Только силы, силы дай, господи, — заговорил он порывисто и страстно, останавливаясь перед образом Христа, едва выделявшимся из мрака, при слабом рассвете бледного дня. — Отрини от сердца моего всякую скверну, да не вниду во искушение: человек бо есмь!.. Ты греховным создал меня, но избави мя от греха моего... дай мне силу и волю. О господи, сил! — сжал он до боли руки, падая на колени. — Нет ничего невозможного для тебя! Ты дал Давиду силу встать и пойти на Голиафа. Ты пред народом своим разверз Чермное море и спас его от египетского пленения. Ты в безводной пустыне посылал ему пищу и воду, не оставь же и нас, обездоленных и забитых, защити, укрепи и помилуй!
Уже слабый свет забрезжил в окнах, когда усталый пан сотник повалился на свое жесткое ложе.
VIII Утро настало ясное и тихое снова выплыло солнце, и с чистого, словно омытого неба исчезли все тучи, омрачавшие его лазурь.
Елена проснулась довольно поздно; проснулась, пробужденная ярким лучом солнца, упавшим ей прямо в глаза.
Она потянулась в своей мягкой постели, еще не отрешившись от сладкого сна; но, вспомнив вдруг, что с нею случилось вчера что-то смутное, неприятное, сразу открыла глаза. Яркий свет уже наполнял комнату. Елена потянулась еще раз и забросила руки за голову. Что же это с ней было вчера? Ах, да!..
Прежде всего ей пришел в голову Тимко, и при этой мысли по лицу ее промелькнула довольная улыбка. Дикий, горячий... А если пробудить его, может, пожалуй, и сжечь. Только груб козак. Губы Елены презрительно сжались, затем мысли ее перешли на Богдана. Но сегодня все уже представлялось ей не в таком мрачном виде. Вчера она так вспылила, что не пустила его и в горенку, а сегодня? Что ж? Если он решительно откажется от шляхты, значит, и от нее, значит, развяжет ей руки сам! Она думала, что он добивается власти и силы, а он стоит за хлопов! За хлопов...
— Пан хлопский, — повторила она с презрением, — так пусть и ищет для себя хлопку!
И перед Еленой встала снова та дивно роскошная охота, тенистый спуск к озеру, легонький туман, подымающийся из сыроватых прогалин, озаренное розовым мерцанием озеро, прохладный воздух, переполненный ароматом прелого листа, тихий, убаюкивающий шаг коня, и рядом с нею пан подстароста на дорогом коне, в роскошной одежде, с кречетом на пальце. И снова припомнились ей его речи. «Богиня, королева, самоцветами бы осыпал тебя!» — повторила она мысленно. Подстароста, затем староста, а там и до польного гетмана недалеко... Да, она любит только сильных и властных! И Елена быстро поднялась на своей постели.
— Зося! — крикнула она громко и весело, спуская розовые, точеные ножки на цветной ковер.
Дверь отворилась, и в комнату вошла служанка.
— Что, уже поздно? — спросила Елена, сладко потягиваясь и отбрасывая свои тяжелые косы назад.
— О так, любая панно! Пан сотник не велел будить панну к сниданку.
— А! — усмехнулась Елена. — Где же он?
— Уехал на целый день. Я слыхала, как он говорил Тимку, что, может, не вернется и к ночи и не велел ему выезжать со двора.
— Сторожит?
— Ну, уж этот и сторожить-то сможет разве конюшню! — поджала губки служанка. — А вот, панно, прилетел ко мне опять гонец от вельможного пана подстаросты, — заговорила она пониженным голосом, и лицо ее приняло плутоватое выражение, — просил ответа; но я сказала, что панна спит и нельзя их будить, а что пан сотник уехал на целые сутки, да, может, не вернется и к ночи назад.
— Зося! — вскрикнула Елена, грозя ей шаловливо пальчиком, — ты хитрый чертенок!
— Что ж, панно, я думала, что, может, пану подстаросте есть какое дело до пана сотника, так чтобы он не приехал даром, когда пана сотника дома нет.
— Ой-ой! — рассмеялась Елена и, быстро поднявшись на ноги, скомандовала: — Ну, одеваться скорей!
Когда костюм был уже почти готов и ловкая покоевка набросила ей на плечи синий оксамитный кунтуш, Елена обратилась к ней с вопросом:
— Что ж, Зося, — хуже я стала, чем была?
— Прекраснее, во сто крат прекраснее! — вскрикнула Зося на этот раз вполне искренно, отступая в восторге перед красотой своей госпожи.
— Так, значит, наше не пропало еще! — заметила уверенно Елена и гордо забросила свою прелестную головку назад.
К полудню к подъезду суботовского дома лихо подскакали три всадника на дорогих конях. Два из них летели впереди, третий же скакал на некотором почтительном расстоянии сзади.
Осадивши своих горячих коней, они бросили поводья на руки третьего и соскочили с седел.
— Вот это, пане зяте, и есть самый Суботов, — заметил старший из них, тучный блондин, со светлыми, торчащими усами, обращаясь к своему более молодому спутнику, который был повыше и постройнее его, — осмотри все повнимательнее...
— Одначе, — изумился младший, подымаясь на ступеньки, — пан тесть говорил мне, что это хутор, а это настоящий фольварок, бес его побери!
— То-то ж и есть! Да то ли еще увидишь в будынке! А хлеба-то, хлеба, смотри, полный ток! А в конюшнях каких только нет коней! И все это у подлого хлопа и вдобавок еще бунтаря и схизмата!
— Сто тысяч дяблов! — вскрикнул собеседник. — Клянусь святейшим папой, это слишком хорошая награда, чтобы заставить бунтовать всех хлопов.
— Об этом я уже сообщил пану старосте, но тс-с... сюда идет Елена, красавица, — увидишь... И ведь экий же, пся крев, сумел достать и обольстить такую богиню, которая могла бы быть украшением и королевского двора.
Собеседники замолчали, потому что в сенях действительно показалась Елена. Хотя лицо ее было совершенно спокойно и приветливо, но сильное волнение, охватившее ее при виде въезжающих панов, не оставляло ее до сих пор и заставило даже замедлить немного свой выход.
— Падаю к ногам панским, — склонился Чаплинский при виде ее и опустил шапку почти до самой земли.
— Благословляю случай, который завел пышное панство в нашу убогую господу, — ответила Елена.
— Не случай, нет, — воскликнул с жаром Чаплинский, — а необоримое, горячее желанье! Но надеюсь, что и пан сват мой дома, так как, собственно, у меня есть к нему дело от пана старосты.
— К сожалению, пана сотника нет дома; но думаю, что вельможное панство не лишит нас чести поднести хоть по келеху меда, без которого мы не отпускаем никого.
— Если панна нам рада...
— Я всегда рада.
Пан Чаплинский взял белоснежную руку Елены в свою большую, жирную руку и проговорил негромко, пристально заглядывая Елене в глаза:
— Всегда?
— Всегда, — ответила та еще тише, краснея под взглядом подстаросты.
— О, в таком случае, — вскрикнул шумно Чаплинский, медленно прижимая к губам белую ручку Елены, — мы позволим себе надоесть пышной крале! Осмелюсь репрезентовать ясной панне и зятя моего, пана Комаровского
{241}
: молод, красив и вдов... томится от тоски, и я сказал ему, что если он не сложит ее у панских ног, то ему остается лишь попрощаться с белым светом.
— Буду рада спасти от смерти, — улыбнулась приветливо Елена и попросила знаменитых гостей до господы.
Вельможное панство расположилось на Богдановой половине, куда Елена велела подать в ожидании обеда оковиту, всякие соления, мед и наливки. После первых приветствий и расспросов разговор, естественно, перешел на известия о последнем сейме и о распоряжении разыскать приверженцев заговора.
— Так, так, — закручивал Чаплинский свои подстриженные усы, — теперь мы, конечно, узнаем всех истинных врагов нашей воли; доподлинно известно, что король и Оссолинский имели своих приверженцев и пособников среди значных козаков; открыть их имена не так-то будет трудно.
— Неужели? — побледнела Елена, но постаралась придать своему голосу самый равнодушный вид, — нужно ведь доказать их преступность против ойчизны.
— Достаточно, моя панна кохана, одного подозрения.
— Такая кривда в панском суде? Что ж, пан думает, сделают с заподозренными? — прищурила она свои глаза, но смущение ее не укрылось от Чаплинского.
— А что ж, моя пышная панно, — ответил игриво Чаплинский, — главным отрубят головы, а меньших, которые не так нам важны, объявят банитами, — отымут у них все имущество, выгонят из Речи Посполитой, — словом, объявят вне всяких законов.
— Но ведь это ужасно! — вскрикнула Елена, закрывая лицо руками.
— Что ж, вольность Речи Посполитой дороже мертвых артикулов статута и горсти каких-то хлопских бунтарей, — ответил важно Чаплинский и тут же переменил сразу тон. — Боже мой, мы засмутили криминалами нашу королеву! Прости, прости, ясная зоре, и не скрывай от нас своего дивного лица!.. Но, право, я должен сознаться, что такого дивного оружия, какое я вижу здесь, у пана свата моего, редко где случится увидать! — переменил он круто разговор.
— Совершенно верно! — вскрикнул Комаровский, рассматривавший во все время разговора дорогие сабли и мушкеты, висевшие по стенам. — Поищи-ка, пане, в другом месте такую вещь! — снимал он со стен то турецкие золоченые сабли, усыпанные дорогими камнями, то мушкеты с серебряными насечками, то старинную гаковницу.
— Ге-ге! Это еще что, — махнул рукою Чаплинский, — цацки! А ты посмотри, какие левады да сады развел пан сват мой, как заселил эти пустоши подданством, на что... хе-хе-хе!.. не имел никакого права... Ты поди-ка, пойди!
— С позволения панского, — поклонился Комаровский Елене.
Елена хотела было остановить его, но Чаплинский предупредил ее.
— Иди, иди смело, пан: сват мой любит показывать гостям свой хутор и свои сады.
Комаровский вышел; дверь за ним тихо затворилась; в комнате осталось только двое — Елена и Чаплинский.
Елена посмотрела на него, и вдруг ей сделалось так жутко, что она хотела сорваться и убежать; но было уже поздно: Чаплинский крепко держал обе ее ручки в своей руке.
Несколько мгновений в комнате не прерывалось молчание. Елена чувствовала только, как подстароста сжимает ей руку сначала тихо, а потом все горячей и горячей.
И от этого пожатия, и от возмутившегося в ней чувства кровь прилила к ее щекам. Елена попробовала настойчивее освободить руки.
— Пане, — произнесла она веско, — пусти: я не люблю... не привыкла...
— Ах, не могу! — воскликнул напыщенно Чаплинский, но выпустил одну только руку. — Ужели я так противен панне?
— Я этого не говорю, но желаю видеть в пане рыцаря.
— Пшепрашам, на спасенье души, пшепрашам! — заговорил Чаплинский молящим тоном. — Если б панна знала, какой здесь ад, какой пекельный огонь!
— Так отодвинься, пане, немного; я не хочу сгореть! — улыбнулась она лукаво.
— Ах, мой ангел небесный, мой диамант! — начал было он восторженно, но захлебнулся: его дряблую, истрепанную излишествами натуру теперь действительно жег нестерпимый огонь. И дивная красота Елены, и новизна препятствий, и трудность борьбы — все это воспламеняло его кровь до напряжения бешеной страсти.
— Панна получила мое письмо? — спросил он наконец после долгой паузы.
— Получила, но кто дал пану право писать такие письма? спросила в свою очередь Елена с некоторым оттенком лукавства.
— Бог! — воскликнул Чаплинский. — Если он вдохнул в мою грудь такую бурю страсти, так это вина не моя, я тут бессилен!
Ну, если бог... — начала было панна и замолчала.
— И что же, что думает панна? Неужели на мои страстные моленья у ней не отыщется в ответ ни единого слова любви? — заговорил негромко Чаплинский, овладевая снова обеими ее руками и придвигаясь к ней так близко, что Елена почувствовала его горячее дыхание у себя на щеке. Она молчала, но не отымала рук.
Чаплинский придвинулся еще ближе.
— Если бы я знал языки всех народов, и то бы я не смог высказать пышной панне ту безумную страсть, которая от одного твоего взгляда охватила мое сердце. Казни меня, но выслушай! С первого раза, когда я увидел тебя, ты уже владела всем моим существом. Ни днем, ни ночью не могу я забыть тебя, вся ты передо мной, живая, пышная! Жить и не иметь тебя — не могу! — говорил он хриплым от прилива страсти голосом, сжимая руки Елены горячей и сильней. — Своей красы и силы ты и не знаешь еще! Тебе надо роскошь и поклонение, а ты поселилась в этом хлеву. Что пан сотник? Да если бы мне хоть половину его счастья, рабом бы твоим, холопом стал! Воля твоя была бы для меня законом! Каждый твой пальчик был бы священным для меня!
— Оставь, пане! — поднялась с места взволнованная Елена. — Мне нельзя того слушать, у меня шляхетское сердце... оставь... не говори.
Но Чаплинский уже не владел собою.
— Как нельзя? Кто мог запретить?! Быть может, пан сотник?! О, пся крев, бунтарь! — сжал он кулаки. — Я все знаю, он оскорбитель... Знаю и люблю тебя страстно, безумно, дико... — шептал он, бросаясь перед Еленой на пол, обнимая ее колени, прижимаясь к ним головой.
— Пан забывается, — отстранилась Елена; щеки ее вспыхнули от волнения, поднимавшего ей высоко грудь; вся ее фигура замерла в позе горделивого величия, — я не рабыня, я благородного шляхтича дочь... и терпеть панской зневаги не желаю!
— Королева моя! — не вставал с колен Чаплинский и старался поймать ее руку, — я раб, я твой подножек! Пойми ты, — задыхался он от прилива чувства, — песня Богдана спета, об этом я приехал оповестить тебя... Его участие в заговоре открыто... голова его предназначена каре, имущество будет отобрано, а ты, наш пышный, роскошный цветок, где же ты останешься? На произвол судьбы?
Елена слушала его, дрожала от угроз, но не теряла рассудка, а быстро соображала, что сила, действительно, была теперь на стороне подстаросты. При том же вид молящего ее любви почетного шляхтича приятно щекотал ее самолюбие и кружил голову легким опьянением.
— Так с оставленной позволительно все? — подняла она с некоторым презрением голову.
— Да если б ты мне сказала одно слово, — вскрикнул с жаром подстароста, — за счастье, за честь почел бы обвенчаться с тобой... сейчас, без колебаний!.. Все, что имею, сложил бы у твоих ног! Сам со всеми своими рабами пошел бы в рабство к тебе!
— Разве и вправду пан подстароста так любит меня? — спросила лукаво Елена, вполне овладевая собой.
— Умираю, умираю от любви! — вскрикнул он, падая снова перед ней на колени и прижимая ее крошечные ножки к своим губам.
— Оставь, оставь, пане! — попробовала было отстраниться Елена.
— Не властен! Сил нет!
— Пан говорил, что как раб будет чинить мою волю? — произнесла она полустрого.
— Слушаю, слушаю! — поднялся с трудом Чаплинский, садясь рядом с нею и отирая красное, вспотевшее лицо.
Несколько минут он молчал, тяжело отдуваясь.
— Что же, на мои страстные мольбы будет ли какой ответ от жестокой панны? — потянулся он снова к ее руке.
Елена смущенно молчала: по затрудненному дыханию, по дрожи, пробегавшей по ее телу, видно было, что она переживала в эту минуту мучительную борьбу.
— Нет! Отплатить неблагодарностью... по доброй воле... низко, низко!..
— Ну, а если б все так случилось, что панна помимо воли попала бы в мои руки? — произнес многозначительно Чаплинский.
Елена замолчала и побледнела. В поднявшейся в ее голове буре ясно стояла одна мысль: Богдан в своих безумных желаниях не отступится ни перед чем. Следовательно, ей остается выбор: или разделить изгнание с Богданом, или быть Старостиной, польною гетманшей. Но если и этот? Нет, нет! Он весь в ее руках. Да, наконец ей пора выплыть в открытое море, а там она уже найдет корабль по себе!
— Что ж, панна? — повторил свой вопрос Чаплинский.
— Я фаталистка, — ответила загадочно Елена.
Между тем пан Комаровский, выйдя из дому и не встретив
никого, направился во двор. Он осмотрел конюшни и скотские загоны, побывал и на току, завернул и к водяным млынам.
— Ого-го-го! — приговаривал он сам себе, при каждом новом богатстве, открываемом им в усадьбе пана писаря, и при этом бескровное лицо его принимало самое алчное, плотоядное выражение.
Возвращаясь с мельниц, он заметил, что в одном месте с плотины можно было легко проникнуть в сад, перескочив лишь через узкий и мелкий рукав Тясмина. Он перепрыгнул его сам и очутился возле пасеки в саду. Это последнее обстоятельство привело его почему-то в прекрасное расположение духа.
— Досконале! — заметил он вслух и пошел по саду.
В воздухе было тепло и тихо. Пахло грибами. Под ногами
его меланхолически шуршал толстый слой пожелтевших листьев, сбитых ветром с дерев. Элегическая, мирная обстановка навеяла тихое раздумье даже на деревянную натуру пана Комаровского. Не зная ни расположения, ни величины сада, он пошел прямо наудачу и очутился вскоре в совершенно уединенном месте. Вдруг до слуха его донеслась какая-то тихая песня. Пан Комаровский прислушался, — пел, очевидно, молодой женский голос. Он прислушался еще раз и пошел по направлению песни. Вскоре звуки стали доноситься до него все явственнее и явственнее, и наконец, развернувши кусты жимолости и рябины, он очутился на небольшой полянке, вдоль которой шел плетень, граничивший с чистою степью. На плетне, обернувшись вполоборота к степи, сидела Оксана. Черная коса ее свешивалась ниже пояса, босая, загоревшая ножка, словно вылитая из темной бронзы, опиралась о плетень; корсетки на ней не было, и под складками тонкой рубахи слегка обрисовывались грациозные формы ее молодой фигуры. Лицо ее было задумчиво и грустно. Устремив глаза в далекий, синеющий горизонт, она пела как-то тихо и печально:
Ой якби ж я, молодая, та крилечка мала,
То я б свою Україу кругом облітала!
Пан Комаровский остановился, пораженный таким неожиданным зрелищем. «Что за чертовщина! — воскликнул он сам про себя. — Да, кажись, этот знаменитый пан сотник лучше турецкого султана живет, — окружил себя такими красавицами и роскошует. — Несколько времени стоял он так неподвижно, не отрывая от Оксаны восхищенных глаз. — Но кто б она могла быть? Может, дочь?.. По одежде не видно, чтоб она принадлежала к числу дворовых дивчат...» И, решившись разузнать все поподробнее, пан Комаровский откашлялся, сбросил с головы шапку и произнес громко:
— Кто бы ты ни была: прелестная ли русалка, или лесная дриада, или пышная панна, укравшая красоту свою у бессмертной богини, — все равно позволь мне, восхищенному, приветствовать тебя! — и пан Комаровский низко склонился.
— Ой! — вскрикнула Оксана, спрыгивая с плетня, но, увидев незнакомого шляхтича в роскошной одежде и встретившись своим испуганным взглядом с каким-то странным, неприятным взглядом его светлых глаз, она быстро повернулась и, не давши пану Комаровскому никакого ответа на его витиеватую речь, поспешно скрылась в кустах.
Комаровский бросился было за ней в погоню, но, не зная расположения сада, он принужден был вскоре остановиться.
— Этакий ведь дикий чертенок!.. Показалась и скрылась как молния! — ворчал он про себя, возвращаясь в будынок... — А ведь хороша же, черт побери! Огонь... Молния!.. Опалит... сожжет!.. Как бы узнать, однако, кто она и откуда — недоумевал он. — Может, она совсем и не здешняя, а из хуторянских дивчат? Только нет, у тех и руки, и ноги грубые, а эта вот словно вылита, словно выточена! — Пан Комаровский сплюнул на сторону. — Вот это кусочек так кусочек, можно и не жевавши проглотить! — мечтал он, стараясь возобновить перед собою снова образ Оксаны, мелькнувший перед ним так неожиданно.
Войдя в сени будынка, он услыхал где-то недалеко два молодых женских голоса, из которых один, — он узнал его сразу, — был голосом дивной степной красавицы, появившейся так неожиданно перед ним.
В ожидании обеда Комаровский отправился разыскать покоевку Елены Зоею, о которой он слыхал уже не раз. Сунувши ей в руки пару червонцев и ущипнув за полную щечку, пан Комаровский получил все желаемые сведения и узнал, что Оксана не дочь пана сотника, а принятая им сирота.
«Тем лучше», — решил про себя Комаровский и сунул Зосе в руку еще один золотой.
К обеду вышла вся семья; в числе их Комаровский заметил сразу и свою степную красавицу. Она была одета теперь в красный жупан и такие же сапожки.
За обедом ему не удалось перекинуться с нею ни словом. Но, несмотря на видимое смущение девушки, он не спускал с нее глаз, забывая даже опоражнивать кубки, усердно подливаемые ему.
Оксана сидела все время словно на раскаленных угольях. Пристальный, непонятный ей взгляд шляхтича и смущал ее, и наводил какой-то непонятный страх на ее душу.
— Ишь, вылупился как на бедную дивчыну! — ворчала даже баба, наблюдавшая за подаванием обеда. — Сорому у этого наглого панства ни на грош!
Наконец томительный обед кончился. Но как ни искал Комаровский свою незнакомую красавицу, она скрылась куда-то так, что он при всем желании не мог ее найти.
Вечером, когда уже совсем стемнело и солнце скрылось за дальними синевшими горами, отягченные вином и яствами гости возвращались рысцой к Чигирину.
— Ну, что, как нашел? — спрашивал самодовольно Чаплинский.
— Красавица, краля! — воскликнул с жаром Комаровский.
— И этакую-то королеву хаму держать!
— Пся крев! — поддержал с досадой и Комаровский. — Хлопское быдло!
— А косы-то — золотые, словно тебе спелое жито! — смаковал Чаплинский, зажмуривая глаза.
— Как вороново крыло! — перебил Комаровский.
— В уме ли ты, пане зяте? — уставился на него Чаплинский.
— Да ты, пане тесте, не хватил ли через край? — загорячился Комаровский. — Что мне в твоих блондинках? Надоели! Да и мало ли их между наших панн? А тут: косы черные, глаза как звезды, кожа смуглая, а румянец так и горит на щеках! Огонь, а не девушка!
— Да ты это о ком? — даже привскочил в седле Чаплинский.
— О ней же, о воспитаннице пана сотника.
— Бьюсь об заклад на сто коней, что ты рехнулся ума! — вскрикнул Чаплинский. — Елена.
— Кой бес там Елена! — вскрикнул в свою очередь и Комаровский. — Оксана зовут ее, Оксана!
— А! — протянул Чаплинский. — Значит, там есть и другая, а я и не знал... ну да и сотник!
Несколько минут всадники ехали молча. Наконец Чаплинский обратился к Комаровскому.
— Ну, что ж, пане зяте, не раздумал ли ты относительно моего предложения?
— Рассади мне голову первый татарин, если я теперь забуду его! — вскрикнул с жаром Комаровский. — Только чур, пане тесте, добыча пополам!
— Добре! — согласился Чаплинский.
Всадники перебили руки и подняли коней в галоп.