Главная » 2022»Сентябрь»7 » Богдан Хмельницкий. Старицкий Михаил. БУРЯ. Книга вторая. 055
16:31
Богдан Хмельницкий. Старицкий Михаил. БУРЯ. Книга вторая. 055
***
===
LV По прошествии первых взрывов шумной радости Кречовский распорядился братским сниданком — трапезой: кашевары изготовили кулеш с салом, достали из байдары сушеной баранины и выкатили полубочку горилки. Хотя было и походное время, но такой необычайный праздник давал право нарушить строгость военных постановлений, и все приветствовали с восторгом это нарушение. Началось широкое дружеское пированье.
Богдан, впрочем, не мог на нем оставаться: он торопился к своему войску, так как неприятель был уже на виду и столкновение могло последовать во всякое время; кроме него, никто не знал настоящей цели поездки гетмана, а потому отсутствие его могло вызвать общее смятение и подвинуть татар на какой-либо злостный поступок.
Богдан выпил вместе с товарищами два ковша оковитой — за общее побратанье и соединение под одним стягом всех сыновей Украйны и за освобождение ее от египетского ига, а затем стал прощаться со своими друзьями. Полковник и вся старшина клялись гетману, что привернут и остальных рейстровиков на его сторону.
— Если б еще нам кони, так мы бы завтра прибыли к тебе, любый мой куме и гетмане, все гуртом на вечерю.
— Кони будут, — воскликнул с уверенностью Богдан, — татаре берут их с собой двойной комплект, а Тугай-бей мне не откажет.
— Расчудесно! — обрадовался Кречовский.
— Что и толковать, пышно! — подхватил Нос.
— Так мы, ясновельможный батько, мигом! — загомонела весело старшина.
— Поезжай себе, ясный гетмане наш, к своему славному войску спокойно, — сказал дед, — и считай всех рейстровиков в своих лавах: у всех нас один дух, одна душа, да и правда у нас одна... Може, она и истаскалась вместе с нашею долей по жидовским шинкам да по панским хлевам, а как крикнешь: «Все разом!», так встрепенется она и к нам пристанет...
— Дай боже, чтоб твое пророчье слово справдилось, — промолвил сердечно Богдан, — на вас все упование наше, в вас все надежды народа: станете дружно — и воспрянет придавленный люд, а как воспрянет, так врагов наших не останется и следа, исчезнут яко дым, растают яко воск от лица огня.
— Так, батько, так! — качал утвердительно седою как лунь головой дед. — Не устоять пекельнику перед честным и животворящим крестом, не устоять и гонителям нашим перед нашею правдой!..
— Вот только за немецкую пехоту не совсем я уверен, — вставил Кречовский, — старшина там — немцы, строго держат жолнеров в муштре и послушестве, а немец, известно, от кого берет плату, за того и стоит.
— Да, пане полковнику, — возразил есаул, — в пехоте же все свои козаки, наш брат, только в немецкой одежде... а что до старшины, так и у нас же она не своя, а ворожья — вся ляшская; а коли и есть два-три человека, будто своих, так они перевертни, еще хуже ляхов!.. С такою старшиной и толковать нечего, и ладить не след: бурьян выполоть нужно, — сорную траву из поля вон!
— В самый раз! Верно! — подхватили злорадно несколько голосов.
— Всех их, аспидов, к дидьку! — крикнул Морозенко. — В одну кучу до панов и арендарей!
— Бесам на бигос! —засмеялся Ганджа.
Все захохотали.
— Да, — вздохнул дед, — не таковы они, чтоб их миловать.
Кречовский немного побледнел, но не возразил й слова:
у него были меж старшиною друзья.
«А хорош и я с своею клятвой Потоцкому! — мелькнула у него мысль. — Хорошо загладил свои вины, добре постарался встретить Хмельницкого!.. Впрочем, что ж? — успокоил он себя. — Я не сбрехал, не сломал клятвенного обещания, а действительно употребил все усилия поскорее свидеться с кумом».
И Кречовский улыбнулся злою, ядовитою улыбкой.
А Хмельницкий, оставив Ганджу и Балагана на помощь куму
{327}
, собрался уже с Морозенком и небольшим конвоем скакать назад к Жовтым Водам, где, по его расчету, должны были отабориться полки.
Прощание рейстровиков со своим гетманом было радостное: всякий знал, что оно кратковременно и что через день, через два настанет еще более радостная встреча. Со всех сторон неслись к нему сердечные пожелания, светлые пророчества, простирались восторженно руки, летели шапки к копытам его коня. Когда, растроганный таким приемом, Богдан после излияния благодарности от себя и от родины поворотил наконец своего Белаша, то грянули со всех концов ему на дорогу залпы из рушниц и мушкетов и провожали долго его перекатным эхом, пока он не скрылся за холмами, подернутыми дымчатою мглой.
По отъезде Богдана пированье приняло еще более широкие размеры; разгулявшихся козаков остановить уже было нельзя, а потому за первой распитою полубочкою последовала неизбежно вторая...
За ковшами шла оживленная, шумная беседа, приправленная веселым смехом и радужными проектами, сдобренная по адресу врагов хлесткою бранью и угрозами. Сговаривались между тем, кому на какой байдак отправляться и какого пустить где жука: иные были той думки, что лучше всего ошарашить всех сразу воззванием, действовать, одним словом, нахрапом, а другие, более осторожные, предлагали вербовать приверженцев исподволь, тихомолком... Спорили, горячились и порешили на том, чтобы вызвать по одному из десятка рейстровиков и устроить в укромном месте черную раду, совет из одной только черни без начальства, а тогда уже, сговорившись, крикнуть так, чтоб и уши старшине заложило.
Переговоривши обо всем, условившись насчет предстоящей встречи с товарищами, некоторые козаки разлеглись отдыхать, а большинство затянуло удалые песни. На звуки песен откликнулась бандура и зазвонила своими струнами и приструнками; нашлись и поэты, начали слагать к данному случаю слова, прилаживать к ним музыку, развивать захватывающий душу мотив, и создалась тут же широкая, пламенная народная песня, пережившая многие поколения, занесенная на страницы истории...
Гармоническими, могучими волнами понеслась она тогда по Днепру навстречу едущим братьям. Очарованные звуками и силою слов, козаки один за другим приставали к певцам и подхватывали дружно молодыми, звонкими голосами:
Течуть річки криваві
Темни ми лугами,
Ой то ляхи, вражі сини,
Глузують над нами...
Ступай, коню, піді мною
Широко ногами, —
Поєднались, побратались
Всі сини у мами...
Летить орел попад морем,
Над байраком в’ється...
Ой там, ой там уже козак
Із ляхвою б’ється.
Ой годі вам, вражі дуки,
Руську крівцю пити, —
Не один лях вже тепери
Посиротить діти...
А тем временем вся флотилия с рейстровиками и пехотой, имевшая во главе своего старшого Барабаша, ночевала лишь за один перегон от пировавших товарищей и не могла двинуться в путь вследствие сильной волны и противного ветра. Барабаш решился даже передневать, отправив вперед на разведки несколько легких челнов с опытными лоцманами, и пригласил в свою роскошную палатку на трапезу своего, товарища Ильяша Караимовича и польскую да немецкую, старшину.
Обширная байдара Барабаша была отделана резьбой, выкрашена пестро с позолотой и выглядела писанкой; на палубе под шелковым пышным навесом белели накрытые скатертями столы, уставленные длинношеими кувшинами, пузатыми флягами, серебряными мисами и полумисами со всякою снедью. Над пологом подымалась вверх высокая мачта, а на ней, вместо флага, болтался повешенный рейстровик.
— Что это у тебя, ясный пане, — спросил подъехавший в лодке Ильяш, указывая на мачту, — новое какое-то украшение?
— А новое, пане товарышу, новое... хе-хе-хе! — захихикал старческим скрипучим смехом старшой. — Недавно вот привели шельму, переметчиком стал, бунтарем... Где-то там наловил брехень мятежных и давай их пускать между рейстровиками: что будто этот скаженый пес Хмель, этот мошенник, этот обманщик стоит недалеко и всех зазывает к себе, что у него будто сила... Так я вот этого глашатая и вздернул повыше, чтобы сзывал к себе воронье... Хе-хе-хе! Пусть покружится на виду у всех!
— Так и след, — кивнул длинными усами Ильяш, — у них у всех очи так и бегают сюда и туда, так и горят изменой... Нужно их осадить сразу!
— Да я послал юркого Пешту по всем байдакам, он наверное выудит таких шпигов на каждом. И через час, не больше, все байдаки украсятся у меня такими же флагами.
— Хи-хи-хи! — потер руки Ильяш, почти сощурив свои узко прорезанные глаза.
Начала сходиться старшина. Все приветствовали наказного с особым почтением и шумно одобряли его остроумную выдумку, встречая дружным хохотом появление оригинального флага на другом байдаке. Только немец Фридман сомнительно качал головою и говорил тихо соседу:
— Один страх — хорош, два — ничего, а много — очень нехорошо! Это на своя голова!
Но немца никто не слушал; да его и не слышно было за осушаемыми келехами, за звоном серебра и стекла, за стуком ножей, за гомоном и возрастающим разнузданным смехом гостей.
— Пусть мне поручат, — говорил уже не совсем твердым языком Барабаш, — справиться с этою рванью, так я им покажу, а то ясновельможный покарает их, а потом снова попустит. Я бы их сразу гайда — и бунта чертма!
— Перевешал бы всех, ясный пан? — спросил весело полковник Дембицкий.
— О найн, нет, нет! — застучал Фридман ножом по столу. — Вешать — ни! Мой ландскнехт* вешать нельзя. На него веревка не можна, он сам вешать всех любит.
* Ландскнехт — наемный воин.
— Ха-ха-ха-ха! — захохотал во все горло Дембицкий. — Перепугался немец и заджеркотел... боится, что веревок не станет. Да я всю свою пеньку подарю на такое дело, а то и колья, проше пана, пойдут в дело.
— Я не пугался, — загорячился немец, — я не боялся никто, а для мой ландскнехт не дам не веревка, вешай, пан, свой рейстровик, а мой — ни! Попробуй пан кол, а он тебе — спис.
— Цо? — вспылил Дембицкий. — Ты, немчура, мне не очень!
— Что? Немчура? Я рыцарь, а не немчура! Я буду показать пану, что такое я! — схватился Фридман за саблю.
Барабаш просто ложился от хохота, потешаясь сценкой немца с полковником; но такой оборот дела встревожил его, и он пошатнулся к Фридману и удержал его за руку:
— На бога! Что ты затеял? Ошалели, панове, что ли? Хе-хе-хе! Как кошка с собакой! Стоит ли из-за быдла? Вот выпейте мировую! — наполнил он им кубки. — Я ведь и сам бы не хотел их перевешать, а лучше переселил бы всех на польские земли, а сюда, на наши, перегнал бы Мазуров и литовцев: из них добрые бы вышли хлопы; они и до работы, и до послушенства привычны, а наши нехай себе там, в Польше, бунтуют. Хе-хе-хе! Покойнее нам, господарям, будет, а козачье там не покурит!
— Досконально! — крякнул восторженно Дембицкий. — Это просто гениальная думка!
— Верно! Пан наказной — гениус! — подхватили другие.
— Это, в самом деле, панове, умнее, чем резать, и прибыльнее, хе-хе-хе... я таки этот проект предложу. Да вот и теперь, — улыбнулся слащаво и самодовольно Барабаш, — я порешил загнать моего кума в Сечь и там истребить, разорить их осиное гнездо до камня, до цеглыны, чтоб и знаку не осталось, а потом переселить.
— Виват нашему гетману! — загалдели все вокруг столов.
— Что Сечь нужно снести до основания, так это первая речь, — стукнул ковшом Караимович.
— Первая, первая! — поддержали его поляки.
— Так и начнем! — поднял келех Барабаш и чокнулся со своим соседом. — На погибель всем бунтарям и на славу пышному лыцарству.
— Виват! — откликнулись ближайшие, а дальние, не расслышав за шумом возгласа, крикнули: «До зброи!» — и обнажили сабли.
— Ха-ха! — замахал руками Барабаш. — Вложите сабли в ножны; сегодня мы мирно пируем, а завтра, говорят, Хмельницкого увидим. Только нет! Эта лисица удерет, услышит про нас — и хвост подожмет, и следы заметет; это целая шельма! Как он только меня одурил! Шельма, хоть и кум, а шельма! Как начнет в глаза, так что твой святой, а письмо напишет — что ни слово — мед, мед-липец, и только! А за пазухой у него камень, да и в печенках стонадцать чертей и пять коп ведьм!
— Хмельницкий — голова, у, копф! — затряс поднятой рукой Фридман.
— Ну, а мы его заструнчим, как волка! — крикнул Дембицкий.
— И будем травить псами в Варшаве! — подхватили поляки.
— Если дастся только в руки, — заметил кто-то из своей старшины.
— Да вот и я утверждаю, — продолжал Барабаш, — что он удерет в степь; его только не допустить до населенных мест, потому что хлопы будут помогать, пристанут, а в степи пусть он к нам выходит. Мы его как стиснем с двух сторон, так он и слюну пустит, хе-хе-хе. Запищит, как мышь в тисках!
— Захмелеет Хмель! — сострил кто-то.
— Го-го-го! Ловко! — поддержала остроту пьяная старшина.
— Только вот беда, — заплетался языком Барабаш, — побоится, утечет чертов кум!..
В это время на палубу шумно взошел Пешта и объявил встревоженным голосом:
— Ясновельможный пане! Только что возвратились два челна; недалеко отсюда, где наша передовая галера, слышна пальба. Очевидно, Хмельницкий напал на нее!
Все сразу осунулись и притихли; какое-то неприятное, подавляющее впечатление отшибло даже хмель в разгоряченных головах и пробежало по спинам панства холодною змейкой. Длилось тяжелое молчание.
LVI — Нам надо скорее бежать к ним, помогать! — встрепенулся первый Фридман, услышав нежданную весть, принесенную Пештой.
— Так, так! — зашамкал беспомощно Барабаш. — Помогайте, друзья мои... все дружно... Сниматься с якорей, конечно... да... нужно сниматься... С божьей помощью! Нас ведь много... Господь сохранит! Так рушать! — возвысил он свой дрожащий голос.
— Тем более, что и ветер стал нам попутным, — ободрил Пешта, — вы, панове, отправляйтесь вперед, а я, ясновельможный пане, буду охранять арьергард, где все наши запасы; неприятель на них главное и ударит.
— Так, так, — хлопал веками Барабаш, — а може б, и я в запас...
— Ясновельможному надо быть на челе! — улыбнулся Пешта.
— Так, так! — вздохнул Барабаш и для освежения выпил целую кружку холодного яблочного квасу.
Пиршество прервалось. Все бросились суетливо к своим байдакам, и через полчаса, окрыленные парусами, они уже неслись вниз по Днепру, словно стая белых лебедей.
К вечеру в тот же день байдаки Барабаша и Караимовича вошли первые в устье Тясмина. Еще до причала Барабаш увидел сам при заходящих лучах солнца рейстровиков Кречовского, спокойно лежащих на протяжении берега. Это привело его в недоумение: не перерезаны ли все? Но позы были так непринужденны, группы живописны, и не замечалось никаких безобразных следов смерти и разрушения. Однако он все-таки послал челнок для разведки и приостановил свой байдак. Разведчик не замедлил привезти ему известие, что у полковника все благополучно и что никакого врага он и в глаза не видал, а стреляли они-де сами, на радостях, что пристали к берегу. Барабаш вздохнул облегченно и, выпивши по этому случаю два добрых ковша березовки, отдал приказ причаливать всем к берегам Днепра и Тясмина, а на утро высаживаться войскам.
Уже вечерняя заря совершенно потухла, когда байдаки начали приближаться и останавливаться у берегов. Обычное оживление при причале, суетливая беготня, перебранка и оклики на этот раз совершенно отсутствовали. Молча и угрюмо совершали свою работу, загадочно посматривая друг на друга, козаки; нигде не было проронено ни шутки, ни, смеха, ни лишнего слова...
Между тем рейстровики Кречовского, завидя пристающие к берегу байдаки, встрепенулись, засуетились и рассыпались вдоль по Тясмину между шелюгами и лозняком, а некоторые переправились на челнах и на берег Днепра; сумрак, слетавший быстро с бурного, облачного неба, прикрыл их движение. На байдаках начали появляться таинственные гости; какие-то тени отделялись потом от толпы и тонули в темноте ночи. Кречовский остался на своем байдаке только с дедом стернычим и стоял неподвижно на корме, испытывая неприятную дрожь и тревожно всматриваясь в налегавшую со всех сторон тьму.
Глухая ночь. По темному небу несутся черные облака, клубятся, набегают друг на друга и заволакивают все мрачною пеленой. Вдали на рубеже горизонта вспыхивают по временам бледные огоньки, словно небо мигает; блеснет, осветит на мгновенье клубящийся полог, а потом и потопит все в непроглядной тьме. Вот-вот брызнет дождь, даже пахнет им, но брызг нет, лишь ветер нагибает лозы да тростник на острове Тясмина, шумит в густой листве обступивших его верб. При отблеске зарницы видно, что у каждой вербы стоит по одному и по два рейстровика, что они окружают этот островок тесным кольцом. Фигуры стоят неподвижно, безмолвно, словно тени выходцев из могил. За вербами у двух протоков, извивающихся между очеретом и составляющих единственный путь к этому тайнику, стоят знакомые нам Дженджелей и Ганджа и прислушиваются с напряжением к шуму ветра, не почудится ли в нем плеска волны. Стоят они окаменевшими, неподвижными фигурами. Время тянется медленно, тоскливо; небо становится еще черней; ветер гудит однообразно и дико.
Но вот послышался треск очерета, легкий удар весла; что-то скользнуло в протоке и тихо причалило к берегу.
— Кто? — спросил Дженджелей, держа в руках пистолет со взведенным курком.
— Черная рада
{328}
, — ответили подъехавшие в челне.
— За что?
— За крест и волю.
Тени вышли из челнока, запрятали его в тростник, а сами проскользнули на остров.
За первым челном последовал другой, третий, четвертый... На обоих протоках опрашивали прибывающих и пропускали на остров; вскоре он весь почти переполнился прибывающими гостями: фигуры входили, протеснились молча в толпу и стояли, не обращаясь друг к другу ни единым словом. Наконец и Ганджа, и Дженджелей, сообразив, что все уже съехались, оставили у челнов одного вартового, а сами вошли тоже в таинственный круг собравшихся здесь в полночь товарищей.
Дженджелей взобрался на пень и, подняв свой шлык, обратился к собранию громким голосом:
— Почтенная черная рада, позвольте речь держать?
— Говори, рады слушать! — отозвалась глухо толпа и, всколыхнувшись, сжалась еще потеснее.
— Шлет вам, братья, привет гетман наш кровный, батько Богдан Хмельницкий, поставленный богом и всем низовым козачеством на защиту нашей веры, наших былых прав и вольностей давних.
— Благодарим бога за ласку, а батька Хмеля за витанье, — ответили дружнее и оживленнее съехавшиеся рейстровики.
— Братья родные, запроданные своими перевертнями, своими обляшками в неволю, ограбленные, приниженные нашими гонителями, нашими напастниками! — поднял Дженджелей голос, взволнованный и дрожащий от напряжения. — Бог нам дал душу, чтобы мы боронили ее от греха, а есть ли на свете более тяжкий грех, как продать свою веру? Есть ли страшнее, пекельнее дело, как надругаться над матерью, поднять руку на братьев? Прокляты ли мы на земле? Выродки ли мы последние во всей твари, что не станем защищать своих жен и детей, своих хат, своих храмов? Ведь всякий зверь боронит свое логовище от врага... Что зверь? Птица божья, безоружная, невинная ласточка, и та бьется с иволгой за детей, нападает с сестрами дружно на коршуна и отгоняет его от своего гнезда. Что вольная птица? Муравей, на что уже крохотная тварь, и тот со своим товарыством отстаивает до последнего дыхания свои кубла и отваживает в десять раз сильнейшего врага. Неужто же мы хуже этой последней комашки? Неужто мы, как придохлые псы, не станем и обороняться от ката? Неужто мы обнажим еще наши клинки на братьев своих, на защитников наших? Да провались тогда под нами земля, поглоти нас пекло на самое дно! Пусть там и черти, и гады, и всякая нечистая сила терзают нас неслыханными, бесовскими муками до конца и за конец света!
— Не быть такому греху! — крикнул первый Нос.
— Не быть, не быть! Не проклятые мы! Не христопродавцы! — завопили все и заволновались.
— Мы идем за веру, за козачество и за весь народ русский! — махал знаменем Ганджа. — Силы наши немалые: позади нас идет Тугай-бей, мурза татарский, известный богатырь ногайской орды. За чем же лучше вам стоять — за костелами или за церквами божьими? Короне ли польской пособлять станете, что заплатит вам неволей, или своей матери Украйне?
— Украйне! — вырвался грозный крик и, смешавшись со стоном ветра, покатился эхом по Тясмину.
— Мы всею хоругвью своей поклялись и за себя, и за вас, — воскликнул зычным голосом Нос, — стать под стяги нашего гетмана Богдана, поклялись лечь костьми вместе с братьями за веру и за край наш родной, так не подведите же вы нас в клятве!
— Не подведем! Не бойтесь! Все клянемся! — отозвалось большинство горячо и подняло вверх руки.
Некоторые же позамялись.
— А как же будет с нашею первою присягой, что дали мы своей старшине?
— Какой такой своей старшине? Нет у нас своей старшины! Старшина у нас — кодло ворожье, ироды, гады пепельные! — посыпались со всех сторон разъяренные отзывы.
— Держать клятву таким аспидам — грех! Мы ломаем ее и даем вольную клятву Богдану! — завопили все дружно и бурно.
— Долой старшину! — прорезал общий гвалт чей-то взволнованный молодой голос. — Этот клятый обляшек Барабаш повесил сегодня моего брата! Смерть мучителю!
— Погибель, погибель! — завопили дикие голоса. — Он было украл и наши привилеи! Смерть ему!
— Смерть и Пеште-иуде, — выделился снова чей-то хриплый голос, — он сам задавил сегодня моего товарища, друга!
— Смерть всем до единого! Погибель и ляхам, и перевертням, и немцам!
— Стойте, панове! — крикнул в это время звонкою, высокою нотой чей-то молодой голос. — Подарите нам одного немца, нашего атамана Хирдму
{329}
, он хоть и строг, да правдивая душа!
— Эка невидаль! Найдешь себе другого! — загалдели одни.
— На базаре немоте будет дешевая цена! — засмеялись другие.
— Нет, панове, жалко немца! — настаивал-таки молодой.
— Да целуйся с ним! Возьми себе его хоть за пазуху! — огрызнулся Нос.
— В чем же станет честная черная рада? — спросил для формальности Дженджелей.
— Все клянемся стать под знамена своего гетмана Богдана, — ответил сиплым и резким голосом Ганджа, — всю теперешнюю старшину вылущить и избрать себе нового старшого. — Так? Згода, панове? — обратился он жестом к толпе.
— Згода, згода! — замахали все шапками, и у всех, по словам летописца, вспыхнул огонь ярости и гнева.
— Так рушать, по байдакам! — вскрикнул Дженджелей, и с громким ревом ринулась толпа, уже не скрывая своего присутствия, к лодкам.
Не было еще рассвета, но небо уже начинало бледнеть, когда выборные подъехали на легких челнах к байдакам. Молчаливо, напряженно ждали их товарищи, лежавшие только для виду, но не сомкнувшие и на мгновенье глаз.
Переданное решение подняло всех сразу на ноги и вырвало из сотен грудей единодушный, не сдержанный уже осторожностью крик:
— На погибель ляхам и перевертням!
Барабаш, успокоенный и подкрепленный настойкой, безмятежно храпел под шелковым навесом своей гетманской палатки, но страшный крик донесся и до его пьяного уха и заставил вздрогнуть всем телом. Полураздетый привстал он на перине и, широко открывши полные недоумения и страха глаза, стал с ужасом прислушиваться к этому приближающемуся крику. Через мгновенье он понял все и беспомощно заметался, не зная в отчаяньи, куда броситься. Но и спасаться было уже поздно: разъяренная толпа с обнаженными саблями и нагнутыми копьями неслась бурным потоком к его палатке. Барабаш схватил было мушкет, но увидел эти искаженные злобой лица, эти устремленные на него свирепые глаза, в которых не было и тени пощады, растерялся, выронил его из рук и в смертельном страхе повалился на колени.
— Вот он — иуда, предатель! Вот он — враг церкви святой! — вопили неистово козаки, устремляясь на бледного, как мел, Барабаша.
— Пощады! Милосердия! На бога! — беспомощно защищал Барабаш старческими трясущимися руками свою обнаженную грудь и молил всех рвущимся от слез и ужаса голосом. — Я за вас, мои дети... будь я проклят, что хотите... куда хотите!
— Ишь, что запел идол! А привилеи украл? А нас всех запродал?
— А сколько перемучил народа, в угоду панам? — протискивались задние ряды с копьями. — Сколько посиротил детей? Скольких пустил по миру нищими, калеками?
— Берите все мое... — шептал беззвучно Барабаш, ломая руки, и искал безумным взором хоть у кого-нибудь сострадания, — все... все... берите... Только жизнь даруйте... покаяться дайте... Христа ради!
— Еще Христом молит христопродавец!
— И руки марать об эту гадину тошно! — заметил другой.
— Татарам продать его! — вскрикнул третий.
У Барабаша уже шевельнулась было надежда: последнее предложение могло бы действительно взять верх, так как татары могли дать за Барабаша приличную сумму, а корысть для всякого соблазнительна; но в это время из толпы вырвался молодой рейстровик со зверским лицом и пеной на губах.
— Пустите меня посчитаться с собакой! — вскрикнул он хриплым голосом. — Он моего родного брата повесил вчера для потехи.
Расступились козаки перед таким аргументом, и Барабаш понял, что час его последний пробил. Стуча зубами, он инстинктивно схватился за нож... Одеревеневший язык его еще лепетал бессвязно и безумно:
— Ой ратуйте... ратуйте...
— Ступай к бесам, в пекло! — крикнул бешено рейстровик и, взмахнувши копьем, пригвоздил бывшего гетмана к мачте.
Барабаш замахал как-то по-детски руками, словно ища опоры, и, вскинув раза два белками, опустился и повис, словно мешок на гвозде.
На других байдаках разыгрывались в это время подобные же сцены. Некоторые из старшин прятались в трюме; но их находили и там, вытаскивали за ноги и подымали на копья; другие бросались в воду, желая спастись вплавь, но пущенные пули и стрелы настигали их и тянули, при взрывах проклятий, ко дну; иные, пойманные уже в лозах, были вздернуты на мачтах. Одного Пешты, которого все порешили было посадить на кол, нигде не нашли, словно он провалился сквозь землю, да немца Фридмана успел еще вовремя спрятать в камышах молодой рейстровик.
Через час, при проснувшемся утре, кровавая драма уже была закончена на всех байдаках; погибла в ней вся польская старшина, погибла и своя, ополяченная, изменившая народу и вере
{330}
.
Совершив короткий суд и расправу, козаки быстро сошли с байдар, словно убегая от места жестокой казни, и составили на берегу короткую раду: на ней они порешили оставить у себя старшим Кречовского, а полковниками — Кривулю да Носа
{331}
, выбрали из среды своей себе старшину, и у всех шести тысяч стал один ум и забилось беззаветным стремлением одно сердце.
LVII
Уже восьмой день близился к концу, а польские войска все углублялись в степь, направляясь по средней линии между Днепром и Ингульцом к Саксагани; они имели своею конечною целью занять три пункта между нею и Кодаком, чтобы отрезать Хмельницкому путь в населенные места Украйны и атаковать его с трех сторон. Перешедши Тясмин и Цыбулевку, войска вступили в совершенно безлюдные пустыри; на протяжении десяти миль не встречалось ни хутора, ни поселка, тянулось однообразно ровное, не тронутое плугом плоскогорье, окаймленное справа синеющею бахромой лугов и перерезанное байраками да пологими балками, поросшими дубняком и кленом. Чем дальше двигался отряд к югу, тем больше понижалось плоскогорье, переходя в волнистую котловину, тем чаще попадались на пути овраги с бегущими на дне ручьями, топкие болота и илистые речонки, оттененные гайками из ольхи и береста. Не то что следов врага, но и следов живого человека почти не встречал Потоцкий в этих местах; несколько диких степняков, пойманных по дороге его разведчиками, не могли или не хотели показать, где Хмельницкий; Чарнецкий, несмотря на свои опыт и знание, не мог выудить про старого лиса ни малейшего слуха: очевидно, сведения, принесенные относительно его движения, были ложны, и Хмельницкий, по всем вероятностям, сидел еще в Сечи. Чарнецкий был, впрочем, очень рад этому и тешил себя уже мыслью, как он вместе с Барабашом и Гродзицким обложит чертово гнездо
{332}
и раздавит в нем гада со всем его отродьем. Но молодой герой, Степан Потоцкий, раздражался тем, что до сих пор не встречал врага; пылкий, мечтательный, славолюбивый, он рвался на подвиг, жадно ища бури, чтобы упиться поэзиею борьбы, поиграть с опасностью, глянуть с улыбкою в глаза смерти; он весь горел нетерпением и отвагой. Движение предводимого им тысячеголового чудовища, закованного в блестящие кольчуги и латы, сверкающего стальною щетиной, украшенного в бархат и шелк, в гребни разноцветных перьев, звенящего оружием и шелестящего бесчисленным множеством крыл, увлеченному юноше казалось бесконечно медлительным; он метался в раздражении от одной хоругви к другой, торопя всех, или уносился со своею свитой далеко вперед.
Особенно тяготил юного героя хвост этого чудовища — обоз; в нем неуклюже двигались и громоздкие брики, наполненные сулеями, бочонками, провиантом, посудой, коврами, перинами, и неуклюжие буды с поварами и всякою кухонною прислугой, и тяжелые колымаги с панским добром, и роскошные, удобные кареты, — все это, при отсутствии дорог, затрудняло движение войска, а при переправах через балки, овраги и топкие места задерживало иногда на полдня. В походе Потоцкий не отставал от последнего жолнера; он ни разу не захотел сесть в экипаж и сходил с коня разве только на общих привалах. Такой ригоризм не нравился изнеженной шляхте, обязанной, тоже по примеру своего вождя, нести непривычные тягости службы; паны ворчали друг другу: «Детку забава, а нашим костям вава!»
Только закаленный в битвах суровый полковник Чарнецкий да старый и честный служака пан ротмистр одобряли поведение молодого региментаря *, суля ему венец славы. Юный вождь действительно был теперь неузнаваем: задумчивое выражение, казалось, навсегда слетело с его прекрасного лица, глаза его горели энергией и воодушевлением, на щеках беспрестанно вспыхивал и потухал нервный румянец.
* Региментарь — полководец.
Солнце уже близилось к закату, косые лучи его, словно гигантские стрелы, пронизывали всю равнину, окрашивая запад ярким заревом; по противоположным краям обширного небесного купола сбегали уже смутные, лиловатые тени, сливаясь с темнеющим сводом, когда группа блестящих всадников, далеко опередив полки, растянувшиеся по склону котловины сверкающим поясом, подскакала к небольшой речонке. Окаймленная густым тростником и оситнягом, она то терялась, то снова разливалась и пересекала равнину во всю даль извивающеюся змеей. Мутные воды ее, окрашенные теперь низкими лучами солнца, казались кровавыми; на ясных плесах, выглядывавших то там, то сям среди расступившегося тростника, горели такие же огненные пятна.
Лошади всадников зашуршали раздвигающимися стеблями тростника и скрылись в этом зеленом море. Первым вынырнул из него стройный золотистый конь Потоцкого. Остановившись на илистом берегу реки, он широко вдохнул свежий воздух своими раздувающимися ноздрями, издал тихое ржание и потянул свою гибкую шею к разлившейся у его ног неподвижной глади воды. Юноша оглянулся: кругом было тихо и величественно, все замирало, все готовилось ко сну. Облитый розовыми лучами, весь облик белокурого юноши и его стройного коня, разукрашенного драгоценною сбруей, напоминал скорее какого-то сказочного принца, заблудившегося в степи, чем предводителя войска, высланного против грозной запорожской силы.
Между тем из тростника вынырнула и свита юноши.
— Что это за речонка, не знает ли пан полковник? — обратился Потоцкий к Чарнецкому.
— Если не ошибаюсь, ее зовут Жовтыми Водами. Не так ли, пан ротмистр? — повернулся Чарнецкий к седому гусару, находившемуся в задних рядах свиты.
— Точно так, пане полковнику, — ответил тот почтительно.
— Я думаю, мы можем перейти ее вброд? — спросил Потоцкий.
— Сомнительно, — возразил Чарнецкий, — речонка мелка, но, видимо, дно ее вязко.
— Пустое! — пришпорил коня Потоцкий.
Осторожно, вздрагивая всем телом, вступил стройный
конь в прохладные воды реки. За Потоцким двинулся Чарнецкий; остальные пустились за ними в беспорядке. Вода, поднявшаяся лошадям выше колен, казалась теперь какою-то огненною жидкостью.
— Жовтые Воды, — повторил словно про себя юноша, — я бы назвал их скорее «кровавые воды»... Мне кажется, что мой конь бредет по колено в крови.
— Дай бог, чтобы это так и случилось, — произнес торжественно Чарнецкий и вдруг перебил сам себя испуганным возгласом: — На бога! Пусть пан региментарь подтянет повод, лошадь, видно, хочет пить.
— Что, что там случилось? — раздалось среди свиты.
— Конь гетмана потянулся к воде, — ответил резко Чарнецкий.
Но передовые видели, в чем было дело... «Лошадь под предводителем споткнулась!» — пробежал среди панов недобрый шепот.
Действительно, пугливый конь Потоцкого, испугавшись островка лилий, шарахнулся в сторону и, оступившись, упал на передние колени. Хотя это замешательство продолжалось не больше мгновения, но оно произвело какое-то неприятное впечатление на всю группу. Ротмистр нахмурил свои мохнатые брови, и помотавши несколько раз головою, украшенной пернатым шлемом, проворчал несколько невнятных слов, понятных только ему одному.
Перешедши с большим трудом речонку, всадники остановились на берегу.
— Что это? Мне кажется, к нам мчится какой-то всадник, — прикрыл Потоцкий рукою глаза, вглядываясь в какую- то смутную точку, быстро летящую к ним.
— Клянусь палашом, правда! Это из наших разведчиков! — поравнялся с Потоцким Чарнецкий.
Вся свита всполошилась.
— Из драгун?
— Нет. Из коронных жолнеров.
— Татарин!
— На двести злотых — козак!
Раздались кругом тревожные восклицания.
Между тем точка все росла и расширялась. Вот уже обрисовались очертания лошади и всадника. Вот уже вырисовался его убор, его отчаянно машущие руки; вот стало приметно и лицо, словно встревоженное, словно испуганное, с выражением чего-то страшного и решительного.
— Да это Чечель! Он бледен, словно его догоняют все полчища сатаны! — вскрикнул Чарнецкий, закусывая ус. — Потонули, что ли, все рейстровые, ведьмы им в глотки? — попробовал он засмеяться.
Но никто не поддержал ни его проклятий, ни смеха: все с каким-то болезненным напряжением поджидали гонца. Вот он приблизился и, осадивши взмыленного, шатающегося коня, произнес задыхающимся голосом:
— Пане гетмане! Неприятель — за мною... отаборился... ждет!
Словно ветер, пролетел не то вздох, не то какое-то восклицание среди всей свиты.
— Vivat! — воскликнул в восторге молодой вождь. — Панове полковники, есаулы, ротмистры, — обратился он к свите, — скачите к полкам своим, пусть переправляются скорее и строятся к атаке! Да принесут еще эти прощальные лучи известие богу о нашей победе!
Поскакали более горячие и завзятые начальники к своим частям, а более степенные, украшенные пробивающимся на висках морозом, нерешительно повернули коней и в недоумении направили их тихо через ручей.
— Пышный мой пане, — наклонился Чарнецкий к загоревшемуся неизведанною еще страстью Потоцкому, — сегодня начинать атаку поздно, а с наличными силами даже опасно.
— Почему?
— Разорвать козачий табор без сильного артиллерийского огня невозможно, а перевезти нашу тяжелую армату через эту вязкую тину немыслимо без фашин и загаты.
— Но наши гусары? — обернулся резко Потоцкий. — Они своими всесокрушающими копьями и неудержимым стремлением разорвут и фалангу Филиппа
{333}
.
— Совершенно верно за фалангу Филиппа, но не за табор козачий.
— Как? Полковник сравнивает козаков с могучими воинами древней Греции, ставит выше их? — даже отпрянул в изумлении молодой рыцарь.
— Я сравнивал не строй, а способ защиты, — продолжал сдержанно, но с достоинством Чарнецкий. — Ясновельможный пан, конечно, знает эти подвижные козацкие крепости, но не брал их еще никогда приступом, а мне уж это случалось не раз. Ведь они иногда устанавливают даже в десять рядов свои широкие, обитые железом и скованные цепями колесо к колесу, возы! Как могут прорвать кони эту неразрывную десятисаженную стену? Они напарываются на торчащие, как пики, оглобли, а в это время сидящие между возов козаки палят в гусар из мушкетов. О, промахи для них редки, а гусарские пики не достигают до козаков! Так вот, и не угодно ли подойти к этой Трое
{334}
пехотой или перескочить ее кавалерией? Нужно иметь или крылатых пегасов *, или строить туры да подвижные башни.
— По словам пана, — улыбнулся недоверчиво и слегка насмешливо юный региментарь, — это нечто даже недоступное воображению; но мне интересно самому убедиться в его неприступности...
* Пегас — в греческой мифологии крылатый конь.
И, приподняв слегка свой кованный из серебра шлем с золотою чешуей, спадающей на шею, с гребнем белых страусовых перьев, он дал шпоры коню и понесся стрелою в окрашенную алою мглой даль.
Вспыхнувший от насмешки Чарнецкий грозно сжал брови, но также рванул с места коня; за ним понесся пан ротмистр с некоторыми из ближайшей свиты.
Едва Потоцкий вынесся на небольшую возвышенность, тянувшуюся по правому берегу протока, как перед глазами его раскинулась величественная картина. Среди обширной глади чернел гигантским четырехугольником козацкий лагерь, обрамленный широкою, более светлою каймой; по углам этой рамы блестели, словно украшения, козацкие пушки. Вдоль каймы тянулись в три ряда сверкающие точки.
— Их гораздо больше, чем я предполагал, — подскакал Чарнецкий к Потоцкому, остановившемуся неподвижно перед этой картиной. — Взгляни, ясный пане, какой громадный квадрат!
— Да, в лагере будет, пожалуй, до десяти тысяч, — добавил с уверенностью и ротмистр.
— Всего только по два пса на льва! — пожал презрительно плечами Потоцкий.
— В поле их и десять на одного гусара мало, но за этой стеной...
— Да, их там не достанешь ни копьем, ни палашом, ни кривулей, — заметил серьезно пан ротмистр, — да и бьются они молодцом, славно!
Потоцкий молчал и кусал себе в досаде усы.
— Вот негодяи! — прошептал сквозь зубы молодой есаул, перебирая плечами от резкого, своевольно охватившего его тело морозца. — Ощетинились, словно кабаны, да и поджидают, как бы запустить нам в бок клыки...
— Ощетинились! — сверкнул глазами ротмистр. — Да ты взгляни, пане, как ощетинились? Думаешь, если бы нам удалось даже прорвать их возы, дрогнули б они, разбежались? Все бы до единого полегли, а не подались бы назад ни на шаг! Да! Знаю я их!
У есаула, несмотря на его усилия, пробилась еще явственнее непослушная дрожь.
Потоцкий не мог устоять на месте от охватившего его задора и понесся дальше к козацким рядам; за ним погнались Чарнецкий и ротмистр; остальная свита поскакала только для вида, стараясь держаться в стороне.
— На бога, яснейший пане! — кричал Чарнецкий. — Не слишком приближайся к собакам: эти шельмы целятся метко. Марс поощряет отважных, но безумных карает... Какая-нибудь шальная пуля или стрела...
— Мужество ясновельможного пана поразительно, — вскрикнул с восторгом ротмистр, — но жизнь твоя дорога нам!
— А мне доблесть и долг дороже ее! — бросил запальчиво своим советчикам юноша и осадил коня, только прискакавши почти на выстрел к лагерю.
Теперь лагерь растянулся перед ним еще шире. Грозный четырехугольник сбитых широкою рамой возов представлял действительно необоримое препятствие, а за ним внутри чернели тяжелыми темными массами готовые к бою запорожские потуги.
Торжественно, стройно стояли козаки, не слышалось среди них ни крика, ни насмешки, ни боевого возгласа; освещенные последним отблеском зашедшего солнца, они казались какими-то мрачными бронзовыми изваяниями, сурово поджидавшими к себе на грудь недобрых гостей. Все было тихо и неподвижно в козацком лагере, и от этой мрачной тишины и от угрюмых теней, уже покрывавших весь табор темным пологом, эта затаившаяся масса казалась еще непреклоннее, еще грознее.
Охваченные сильным впечатлением, всадники также молчали. Вдруг в тылу их раздался звук труб и литавр. Потоцкий быстро оглянулся и увидел, что войска его переходят уже через ручей
{335}
, помешавший ему упиться немедленно восторгом атаки.
— Поспешим, ясный пане, — обратился к нему Чарнецкий, — вижу, что уже строятся наши полки.
— Только легкая кавалерия, если мне не изменяют мои старые очи, — поправил ротмистр.
У Потоцкого снова было вспыхнула надежда рискнуть и ударить в это укрепление страшным натиском гусарских пик... но где же они, эти славные гусары и драгуны? И Потоцкий стремительно понесся назад к своим строящимся хоругвям.
В то время, когда Потоцкий доскакал, легкая кавалерия стояла уже в строю с распущенными знаменами и встретила своего полководца воинственным криком: «До зброи!»