Главная » 2022»Август»20 » Богдан Хмельницкий. Старицкий Михаил. БУРЯ. Книга вторая. 051
16:19
Богдан Хмельницкий. Старицкий Михаил. БУРЯ. Книга вторая. 051
***
===
XLIII
На берегу Днепра, на пограничной черте запорожских владений, приблизительно где ныне находится город Екатеринослав
{299}
, приютилась в овраге корчма.
Незатейливое здание, с круглым, крытым двором и высокою въездною брамой, напоминало огромную черепаху, застрявшую в тесном овраге, между каменных глыб и высоких яворов и тополей. Как самое дворище, так и внутренние помещения были здесь попросторнее, чем в обыкновенных дорожных корчмах, даже на бойких местах; кроме общей, довольно обширной светлицы, где стояли бочки с напитками и все прочие принадлежности шинка, имелось еще здесь и несколько отдельных покоев. Такие корчмы ютились по границе земель вольного Запорожского войска от Днестра и до Днепра; их содержали преимущественно женщины-шинкарки, имена которых попадали иногда даже в народные думы и песни. Степовые шинкарки держали непременно и прислугу женскую, каковую доставляла им безбрежная степь. Летом эти вольные как степи красавицы почти все расходились по хуторам на полевые работы, к осени же, за исключением немногих, остававшихся в зимовниках, большинство их прибывало возрастающею волной к пограничным корчмам, где эти гостьи находили и приют, и веселую бесшабашную жизнь, а отчасти и заработок. Такие корчмы любило посещать запорожское рыцарство; в них, после долгого монашеского поста, разнуздывалась вольно пьяная удаль, распоясывались пояса и чересы и швырялись скопленные добычей за целое лето богатства на вино, на азартную игру, на красоток.
Насколько были строги в запорожской общине законы во время похода или в черте самого Запорожья, настолько за чертою его запорожский козак был от них совершенно свободен: женщина, под страхом смертной казни, не имела права переходить границы Сечевых владений; связь с нею козака где-либо на Запорожье подвергала счастливого любовника смертоносным киям; такую же жестокую расплату влекла за собой и чарка выпитой горилки в военное время... Оттого-то козак, проголодавшись за лето, и спешил к зиме в свои пограничные корчмы, где и предавался бешеному, а часто и дикому разгулу; оттого-то в этих корчмах с утра и до поздней ночи играла шпарко музыка, звенели бандуры и кобзы, цокали подковки, раздавались широкие песни и дрожал воздух от веселого хохота; оттого-то хозяйки-шинкарки богатели страшно и набивали коморы свои панским, еврейским и татарским добром, оттого-то и слетались сюда со всех концов Украйны красотки дивчата, не признававшие общественных пут, а любившие волю, как птицы.
Собирались сюда иной раз целыми кошами запорожцы и проводили по корчмам всю зиму. Тут даже зачастую решались на шинковых радах вопросы первостатейной важности и большие дела. Такие скопища завзятых весельчаков притягивали и из Украйны рейстровых козаков и голоту; первые спешили сюда пображничать и поиграть с славным рыцарством, а вторые стекались в надежде на даровую чарку оковитой, на ложку кулешу, а то и на участие в каком-либо добытном предприятии. Шинкарки хотя и обходились грубо с голотою, но гнать ее из-под теплого навеса не гнали, боясь мести и пользуясь иногда их услугами.
Было начало декабря. Стояла между тем теплая, почти весенняя погода. Выпавший в ноябре снег совершенно растаял; легкие утренние морозы и теплые, сухие дни почти осушили намокшую землю. Мало того, несколько дней назад разразилась над Днепром даже гроза; целую ночь вспыхивало со всех концов небо ослепительным белым огнем, и грохотали удары грома. Народ, смущенный необычайным явлением, крестился, зажигал по хатам и землянкам страстные свечи и шептал в суеверном ужасе, что это все не к добру, что и метла на небе, и гроза зимой вещуют великое горе и что быть страшным бедам, а то и концу света.
Впрочем, гроза миновала, и светлый день рассеял призраки ночи. Теперь солнце ярко светило и врывалось в открытую браму и в дырья на крыше светлыми косыми столбцами, ложась на дворище пестрыми пятнами и освещая его до темных углов. У стен дворища к яслям привязано было много оседланных и с распущенными подпругами коней; все они по большей части принадлежали к породе бахматов и имели сильно развитую грудь и крепкие ноги; в углах навеса стояли повозки с приподнятыми оглоблями и сани, а посредине, вокруг столба с множеством колец, разместились живописными группами козаки: некоторые из них сидели по-турецки на кучках сена, другие ютились на повозках, свесивши ноги, иные возились возле лошадей, но большинство лежало вповалку на разбросанной соломе, то облокотившись на локти, с люльками в зубах, то распластавшись навзничь и разметавши чуприны, храпело гомерическим храпом с присвистами и даже с трубными звуками.
По плохой одежде, представлявшей странную смесь и польских кунтушей, и козацких жупанов, и жидовских кацавеек, и мужицких кожухов, свит и женских кожушанок, корсеток и татарских халатов, и черкесских бурок, по смелым заплатам и рискованным лохмотьям в гостях сразу можно было признать голоту, бежавшую от панских канчуков и от арендаторских когтей под гостеприимные кровли запорожских шинков, к братчикам под защиту. Теперь эти беглецы предавались, после изнурительных работ широкому отдыху и безделью, терпеливо ожидая даровых угощений от богатых гуляк; один, впрочем, штопал и зашивал прорехи и дырья в своем фантастическом костюме, а другой, почти нагой, что-то усерднейше шил.
Среди голоты сидел у столба и седоусый козак, с двумя почетными шрамами на лице, с закрученною ухарски за ухо чуприной, и настраивал бандуру; он все поплевывал на колышки и ругательски их ругал, что не держат струн:
— А, чтоб вас тля поточила, чтоб вы потрухли, ведьме вас в дырявые зубы, либо что, — пригонял козак слово к слову, — а вашему майстру чтоб и руки, и ноги покорчило! Не держат, проклятые, да и что хочь!
Соседи сочувственно относились к этой ругани, вставляя и свои словечки.
Из растворенных настежь дверей большой светлицы то и дело выбегали дивчата, шныряли между голотою, смело переступая через ноги, и через головы лежавших, то в погреб и лех за напитками, то в комору за съестным, то в амбар за овсом да ячменем. На пороге дверей у светлицы сидело два знатных козака, захмелевших порядочно. В открытую браму виднелись причал и широкое зеркало Днепра, что сверкал своими стальными, холодными волнами, но говор их был заглушен диким шумом, стоявшим в светлице и на дворище. Из шинка неслись звуки музыки, нестройные хоры песен и топот каблуков да звон подков, перемешанные с выкриками, взвизгами и женским разнузданным хохотом; на дворище пели песни и перебранивались от скуки; на перевозе кто-то кричал...
В шинке, рассевшись на лавах и склонивши на столы отягченные головы, рейстровое знатное козачество, в луданых * жупанах и распущенных шелковых поясах, не обращая внимания на бешеный гопак двух запорожцев, на целые тучи взбитой ими на глиняном полу пыли, несмотря на веселые звуки «козака», тянуло хором заунывную песню:
Ой не шуми листом, зелена діброва:
Голова козача щось-то нездорова,
Клониться од думи, плачуть карі очі,
Що і сна не знали аж чотири ночі.
Старый козак на дворище наконец наладил бандуру и, ударив шпарко по струнам, подхватил сильным грудным голосом:
* Лудан — блестящая материя, иногда расшитая золотом.
Гей, татаре голомозі
Розляглися на дорозі;
Ось узую тільки ноги —
Прожену вас, псів, з дороги!
Подсевшая невдалеке к красавцу козаку, блондину с синими большими глазами, черноокая Химка, не расслышавши мелодии, затянула совершенно другую, бойкую песню:
Ой був, та нема,
Та поїхав до млина...
Молодой козак пробовал зажать ей рукой рот.
— Да цыть, Химо, не мешай; не та ведь песня.
Но Хима расхохоталась и еще визгливее стала выкрикивать:
Ой був, та нема,
Поїхав на річку, —
Коли б його чорти взяли,
Поставила б свічку!
Не выдержали наконец такой какофонии козаки, вышедшие из душного шинку на прохладу.
— Да цыц, ты! Замолчи, ободранный бубен! — крикнул один из них подброднее, с откормленным брюшком и двойным подбородком, с черною как смоль чуприной, лежавшей на подбритой макушке грибком, — слушайте лучше, как добрые козаки поют.
— Кто это? — спросил у соседа бандурист, не отрывая глаз от ладов.
— Сулима, бывший полковник козачий, — ответил тот, — а теперь на хуторе сел под Переяславом, богачом дело... отпасывает (откармливает) себе брюхо подсоседками.
— Гм-гм! — промычал старый и ударил еще энергичнее по струнам.
— Да цыц же, тебе говорят! — снова крикнул Сулима.
— Начхал я на твои слова, — огрызнулся молодой блондин и снова начал что-то нашептывать Химке.
— А и правда, — поднял голову лежавший до сих пор неподвижно атлет с серебристым оселедцем, откинувшимся змеей, и разрубленным пополам носом, — что вы нам за указ, пузаны, что надели жупаны? А брысь! Мы сами вольные козаки!
— Верно, — мотнул головой и бандурист, — вы что хотите горланьте, а ты пой свое, вы что хотите, а ты им впоперек! — и, сорвавши громкий, удалой аккорд на бандуре, подгикнул:
Ну, постойте ж вы, татары,
Ось надену шаровары...
— Да что, братцы, — тряхнул молодой красавец козак своею волнистою чуприной, — правду Небаба говорит, что впоперек, у каждого глотка своя, ну, и воля своя; моя, стало быть, глотка, ну, я и горлань!
— Эх, горлань, — отвернулся с досадой Сулима, — да у кого теперь глотка своя? Теперь наши глотки у иезуитов да у польских магнатов в руках, а ты свою целиком заложил Насте-шинкарке.
— Что ты? — повернули некоторые головы с любопытством.
— А гляньте, сидит, как турецкий святой, да зевает ртом, не вольет ли кто туда горилки.
— А ты вот, разумная голова, — отозвался наш старый знакомый Кривонос, — велика Насте залить ему глотку мокрухой, да и мне кстати скропи горло, потому что засуха в нем — не приведи, господи!
— Да и нам не грех! — промычали нерешительно другие. — Богатый ведь дидыч, поделиться бы след.
— Конечно! — одобрил и бандурист Небаба.
— Что, брат, зацепил? — толкнул локтем Сулиму его товарищ, — теперь не отцураешься, голота что пьявки...
Сулима только развел руками, а его товарищ пошел распорядиться в корчму.
А молодой козак нашептывал между тем Химке:
— Выйдешь ли, моя чернобровая, вечерком потешить сердце сечевика?
— Да вам же нельзя с нашею сестрой и разговаривать, не то что... — взглянула лукаво дивчына и засмеялась, отвернувшись стыдливо.
— То в Сечи, моя ягодка, а тут все можно, — и под звуки бандуры запел звонким обольстительным баритоном:
Ой пишно уберуся,
Бо в садочку жде Маруся:
Обніму я тонкий стан —
Над панами стану пан!
Од дуба і до дуба —
Ти ж, квітка моя люба,
Нишком-тишком хоч на час
Приголуб же грішних нас!
— Ловко, ловко! — сплюнули даже некоторые козаки от удовольствия. — Эх, у Чарноты до скоромины много охоты!
XLIV В это время появился у брамы молодой, статный козак, держа за повод взмыленного коня, и крикнул:
— Эй вы, бабье сословье! Встань которая да дай коню овса!
Химка вскочила и, вырвавшись от Чарноты, побежала сначала к хозяйке, а потом с ключами к амбару.
— Чи не Морозенко? — толкнул запорожец локтем товарища. — Мне так и кинулись в глаза его курчавые черные волосы да удалое лицо...
— Должно, взаправду он, — кивнул головою товарищ, — мне тоже как будто сдалось... Только если это он, то исхудал страшно, бедняга... должно быть, в Гетманщине не наши хлеба!
{300}
— Овва! А пойти бы разведать, он ли, да порасспросить как и что?
— Конечно, пойти, — потянулся товарищ.
— Так вставай же.
— Ты пойди сначала, а я послушаю, что ты расскажешь.
— Вот, лежень! — почесал запорожец затылок и пошел сам на разведки.
Приезжий козак действительно был никто иной как Морозенко.
Он передал Чарноте про зверства Чаплинского и Комаровского, про их насилия, про свое сердечное горе. Чар нота слушал его с теплым участием и подливал в ковш молодому товарищу оковитой; но хмель не брал козака, — горе было сильнее: у Морозенка только разгорались мрачно глаза да становилось порывистее дыхание. Вокруг нового гостя собралась порядочная кучка слушателей, возмущавшихся его рассказом.
— Жироеды! Дьяволы! Кишки б им повымотать, вот что! — раздавались и учащались все крики.
— Братцы мои! — взмолился к ним Морозенко. — Помогите мне, други верные, спасите христианскую душу, дайте с этим извергом посчитаться! Ведь сколько через него, литовского ката, слез льется, так его бы самого утопить было можно в этих слезах; нет семьи, какой бы он не причинил страшной туги, нет людыны, какой бы он не искалечил, не ограбил... Помогите же, родные! Не станете жалеть: добыча будет славная, добра у него награбленного хватит вволю на всех, да и, кроме этого дьявола, найдется там клятой шляхты не мало... Потрусить будет можно.
— А что же, братцы, помочь нужно товарищу, — отозвались некоторые.
— Помочь, помочь! — подхватили другие. — И поживиться след.
— Вот тебе рука моя! — протянул обе руки взволнованный Чарнота. — Головы своей буйной не пожалею, а выручу другу невесту и аспида посажу на кол!
— Друже мой! — бросился к нему на шею Морозенко. — Рабом твоим... собакою верною... и вам, мои братцы, — задыхался он и давился словами, — только, ради бога, скорее... Каждая минута дорога... каждое мгновение может принести непоправимое горе...
— Да что? Мы хоть зараз! — подхватили хмельные головы.
— Слушай, голубе, — положил юнаку на плечо руку Чарнота, — Кривонос-батько набирает тоже ватагу... надоело ему кормить себя жданками... заскучал. Так вот ты и свою справу прилучи к нему: ведь и у него в тамошних местах есть закадычный приятель...
— Ярема-собака? Так, так! — вспыхнул от радости Морозенко и снова обнял Чарноту.
— Перевозу! Гей! —донесся в это время крик издалека, вероятнее всего, с берега Днепра. Прошла минута-другая молчания; никто не откликнулся. — Пе-ре-во-зу! — раздалось снова громче прежнего и также бесследно пропало.
— Подождешь, успеешь! — поднял было кто-то из лежавших голову да и опустил ее безмятежно.
— Пе-ре-во-зу! Па-ро-му! — надсаживался между тем без передышки отчаянный голос.
Но большинство козаков и голоты лежало уже покотом; немногие только обнимались и братались, изливаясь друг перед другом в нежных чувствах и в неизменной дружбе. Сулима с Тетерею
{301}
тоже челомкались и сватали, кажется, детей своих... Назойливый крик раздражил наконец пана дидыча.
— Да растолкайте кто этих лежней, — крикнул он на голоту, — ведь ждут же там на берегу.
— А пан бы потрусил сам свое чрево, — откликнулся Кривонос, — ведь откормил его здорово в своих поместьях.
— Пан? Поместьях? — вспыхнул Сулима. — Нашел чем глаза колоть, дармоед: мы трудимся и на общественной службе, и на земле.
— Только не своими руками, а кабальными, — передвинул Кривонос люльку из одного угла рта в другой.
— Брешешь!.. Кабалы у нас не слыхать.
— Заводится, — поддержал бандурист, — все значные тянутся в шляхетство, а с шляхетством и шляхетские порядки ползут.
— Откармливаются на шляхетский лад, — добавил кто-то.
— А вам бы хотелось всю знать уничтожить, — загорячился Сулима, — а с чернью разбоями жить?
— Придет слушный час, — отозвался невозмутимо Кривонос, — с чернью и погуляем.
— Да вы, случается, — вмешался один рейстровик, — и наймытами у бусурман становитесь.
— А вы не наймыты коронные? Стакались с сеймом, понахватали маетностей, привилегий.
— Мы заслужили честно, а не ярмом! — кричали уже значные рейстровики и Сулима.
— Да в ярмо других пихаете! — послышался ропот голоты.
— Записать всех в лейстровые! — поднял властно Кривонос руку и покрыл гвалт своим зычным голосом.
— Записать, записать! — подхватили многие.
— Записывайте — беды не будет! — заметил Тетеря, не принимавший до сих пор участия в споре.
— Так бы то сейм вам и позволил! — натуживался перекричать всех рейстровик.
— Да кто же за вас, оборванцев, руку потянет? — покачнулся Сулима и ухватился обеими руками за плечо Тетери.
— Не бойсь! Найдется! Вот!! — выпрямился Кривонос и потряс своими могучими кулаками.
— Есть по соседству и белый царь! — махал шапкою какой-то голяк. — Земель у него сколько хошь... селись вольно... и веры никто не зацепит.
— Да наших немало и перешло туда, — отозвались другие, — говорят, что унии там и заводу нет.
— Ах вы, изменники! — побагровел даже от крику Сулима.
— Мы изменники? — двинулся стремительно Кривонос.
— То вы поляшенные перевертни! Предатели! Иуды! — схватывалась на ноги и вопила дико голота.
— К оружию! За сабли! — обнажили рейстровики оружие.
— На погибель! Бей их!! — орал уже неистово Кривонос.
Тетеря бросился между ними и, поднявши руки, начал
молить:
— Стойте, братцы! На бога! Да что вы, кукольвану * облопались, что ли?
* Кукольван — растение, семенами которого отравляют рыбу
Из шинка выбежали на гвалт все. Перепуганная, бледная, как полотно, Настя начала метаться среди рейстровиков, запорожцев и голоты, умоляя всех поуняться, заклиная небом и пеклом: она знала по опыту, что такие схватки заканчивались вчастую кровавой расправой, а когда пьянели головы от пролитой крови, то доставалось и правым, и виноватым... Сносилась иногда до основания и корчма, да и все нажитое добро разносилось дымом по ветру.
— Ой рыцари! Голубчики, лебедики! Уймитесь, Христа ради, — ломала она руки, кидаясь от одного к другому. — Ой лелечки! Еще развалите мне корчму. Кривонос, орле! Ломаносерце, Рассадиголова! Да уважьте же хоть Настю Боровую
{302}
. Чарнота, соколе! Ты горяч, как огонь, но у тебя, знаю, доброе сердце... Почтенные козаки, славные запорожцы! К чему споры и ссоры? Не злобствуйте! Братчик ли, рейстровик ли, простой ли козак — все ведь витязи, все ведь рыцари! Лучше выпьемте вместе да повеселимся!!
ХLV Тетеря, заметив, что его последняя фраза о Богдане произвела на слушателей сильное впечатление, еще добавил, выждав паузу:
— А что Богдан поехал в Варшаву, так это хлопотать о своих хуторах да о шляхетстве.
— Не может быть! Не верю! — горячо возразил Чарнота.
— Нет, это так! — отозвался запорожец. — Я с Морозенком там был... все говорят, что он поехал в Варшаву тягаться с Чаплинским за хутора и за жинку, что тот отнял.
— Чаплинский изверг! Собака! Сатана! — не выдержав, крикнул и Морозенко. — Таких аспидов раскатать нужно, чтоб и земля не держала!
— Ого! — удивились одни.
— На то и выходит! — протянули уныло другие.
— Перевелось козачество! — вздохнули тяжело третьи.
— Коли и Богдан стоит только за свою шкуру, так погибель одна! — качнул головой Кривонос.
— Ложись и помирай! — рванул по струнам бандурист, и они, словно взвизгнувши, застонали печально.
— Нет, други, — возвысил тогда голос Тетеря, — не згинуло козачество, не умерла еще наша слава!.. Лишь бы голова... а то натворим еще мы столько дел, что весь свет руками всплеснет! А где нам, братья милые, искать головы, как не на Запорожье? Вокруг себя... именно, — только оглядеться — и готово! Кто потолковее... поумнее... Н-да, на то только и есть наше братство, чтоб хранить родину; без него слопают Украйну соседи... русского и следа не останется... так нам, значит, и нужно перво-наперво про Запорожье печалиться.
— Что так, то так! — промолвил Чарнота.
— Как с книги! — встряхнул головой Кривонос.
Кругом послышался возбужденный одобрительный гул.
— Что и толковать, голова не клочьем набита, — заметил и бандурист.
— Так вот, друзья, о себе-то нам и надо радеть, — смелее и увереннее продолжал Тетеря, — а чем нам подкрепить себя? Добычей! А как добычу добыть? Войною, походом, набегом... Ведь без войны мы оборвались, обнищали...
— Да он, ей-богу, говорит Дело! — просиял Кривонос и поднял задорно голову.
— Правда, правда! Хвала! — крикнул Морозенко.
— Молодец! Рыцарь! — воодушевился Чарнота.
— Слава! Слава! Вот голова так голова! — уже загалдели кругом.
Толпа заволновалась. Эти мешковатые, апатические фигуры, с пришибленным тупым выражением лиц, преобразились сразу, словно по мановению волшебной руки, в каких-то пылких атлетов, готовых ринуться, очертя голову, в самое пекло: лица их оживились энергией и отвагой, в глазах заблистал благородный огонь, в движениях сказалась ловкость и сила.
Значные козаки, зная запальчивость своих собратьев и безумную страсть их ко всякому отчаянному предприятию, смутились несколько этим настроением, так как оно могло повредить их интересам, и начали сбивать толпу на другое.
— Оно бы хорошо, — стал возражать Сулима, — да ведь мир у нас со всеми соседями... татар зацепать не след, а своих и подавно.
— Кто же это своих будет трогать? — уставился Кривонос на Сулиму. — Только пан, может быть, и ляхов считает своими?
— Конечно! Как же! — отозвались Морозенко и Чарнота. — Этих католиков за родных братьев, верно, считает!
— Стойте, — поднял руку Тетеря, чтоб остановить возраставший ропот, — да для чего бусурманы на свете?
— Чтоб бить и добру учить! — заорали в одном углу, а в другом засмеялись.
— Да ведь и Богдан передавал, чтоб воздержались пока, — попробовал было еще опереться на его авторитет Сулима.
— Передавал, передавал! — подхватили и другие значные.
— Эх, что там передавал! — раздражительно крикнул Кривонос. — Наслушались уже, будет!
— Позвольте речь держать! — вскарабкался было на бочку Тетеря.
Но Кривонос перебил его:
— Не нужно! Разумнее не скажешь! В поход так в поход!
— В поход! — уже заревели кругом. — Веди нас в поход!
Тетеря побагровел от восторга.
— На неверу, на турка! — поднял он высоко шапку.
— Нет, не турка! — завопил, потрясая кулаками, Кривонос. — Что, братцы, турок? Нам от него мало обиды; сидит себе за морем да чихирь пьет... А вот свои собаки хуже невер, вот как этот иуда — Ярема!.. Что он там творит, так чуб догоры лезет!.. Вот этого волка заструнчить — святое дело! Да и поживиться-то будет чем.
— На Ярему! На ляхов! — завопили неистово Морозенко и Чарнота.
Многие отозвались сочувственно на этот крик. Но в другом конце крикнули:
— На бусурман! На неверу!
Значительная часть публики поддержала и этих.
Тетеря, испугавшись, чтоб не выскользнуло из его рук главенство, попробовал оттянуть решение этого вопроса до более удобной минуты.
— Панове! Товарищи! Братья! — закричал он, натуживаясь до хрипоты, и замахал руками, желая осадить поднявшийся шум. — Куда идти — мы решим потом, — напрягал он голос и багровел от натуги, — довольно и того, что решили: в поход! А перед походом ведь нужно выпить... Так вот и выпьем за счастье. Я угощаю всех!
— Вот дело так дело! Ловко! Голова! — загалдели все единодушно и начали швырять шапки вверх.
— Гей, Настя, — обратился Тетеря к стоявшей тут же и все еще дрожавшей от страха шинкарке, — тащи сюда и оковитой, и меду, и пива, чтобы по горло было! За все я плачу!
— Ох, расходился, сокол мой ясный! — обрадовалась она наконец такому счастливому исходу. — Только чтоб уже без свары.
— Не будет больше, не бойся... Сабля помирила. А вот если взойдет моя звезда, — обнял он ее и наклонился к самому уху, — так тогда вспомнит гетман Тетеря Настю Боровую.
— О? Дай тебе боже! — поцеловала его звонко Настя.
— Тс! — зажал он ей рот. — Тащи-ка все, что есть у тебя.
Но повторять приказание было не нужно: дивчата уже
по первому слову Тетери начали сносить сюда все хмельное и все съестное. Началось великое, широкое пированье. Зазвенели ковши, полилась рекой оковитая, потекли черною смолой меды, запенилось пиво... Зарумянились лица, развязались языки, и потянулись к объятиям руки. Поднялся шум, гам, перемешанный с выкриками, возгласами, пересыпанный хохотом... Осушались ковши за успех предприятия, за веру, за благочестие, на погибель врагов, и за разумную голову — за Тетерю, а в некоторых кучках кричали даже:
— За нового кошевого!
Взволнованный и разгоряченный Тетеря только обнимался со всеми и пил за всех.
— Эй, гулять так гулять! — кричал он. — Чтоб и небу было душно! Музыку сюда! Плясать давай, чтоб и корчма развалилась.
— Плясать так плясать! — подхватили одни.
— Песен! — крикнули другие. — Жарь, бандура!
Рассыпались аккорды, зарокотали басы, зазвенели приструнки, и разлилась удалая песня:
Ой бре, море, бре!
Хвиля гра, реве —
Злотом одбиває,
Чаєчку гойдає...
Гей, напруж весло.
Хвилю бий на скло;
Ген байдак синіє —
Серце молодіє!
Мріється й чалма,
Ех, вогню чортма...
Люлька гасне в роті —
Видно, буть роботі!
— Эх, козаки мои родные, орлы мои славные, — распалилась Настя, — давайте-ка и я вам песню спою!
— Валяй, валяй! — подбодрили ее весело все.
И Настя запела звонким, сочным голосом, запела, заговорила, и каждый звук ее песни задрожал зноем страсти, огнем лобзаний и ласк:
Спать мені не хочеться,
I сон мене не бере,
Що нікому пригорнути
Молодую мене, —
Нехай мене той голубить,
А хто вірно мене любить,
Нехай мене той кохає,
Хто кохання в серці має...
Ох, ох, ох, ох!
Хто кохання в серці має!
И все подхватили дружно:
Ох, ох, ох, ох!
Хто кохання в серці має!
С каждым новым куплетом наддавала Настя больше и больше огня, с каждым куплетом воспламенялись больше и больше слушатели, наконец, не выдержал какой-то козак и начал душить Настю в объятиях.
— Зверь-девка! Зверь! — приговаривал он шепотом. А другие еще подзадоривали. — Так ее, шельму! Так анафему!..
Настя только кричала и отбивалась.
— Гей, до танцев! Подковками! Жарь, музыка! — скомандовал кто-то.
Бандура зазвонила громко, козаки подхватили:
Коли б таки або сяк, або так,
Коли б таки за порозький козак...
А дивчата пели:
Коли б таки молодий, молодий,
Хоч по хаті б поводив, поводив!
Настя же, вырвавшись из объятий, додала еще:
Страх мені не хочеться
З старим дідом морочиться!.. —
и закружилась, зацокала подковками.
Все понеслось за ней в бешеном танце; вздрагивали могучие плечи, сгибались и стройные и грузные станы, подбоченивались руки, вскидывались ноги, извивались змеями чуприны, разлетались чубы; и молодые, и старые головы, разгоряченные вином и задористою песней, в каком-то диком опьянении предавались безумному веселью, забывая все на свете, не помня даже самих себя, не сознавая, что через минуту может налететь лихо — и занемеет перед ним разгул, и превратится безмятежный хохот в тяжелый болезненный стон, в вопли... Но тем человек и счастлив, что не знает, не ведает грядущей минуты...
XLVI Бешеный танец захватывал то одну, то другую пару и наконец увлек почти всех... Закружились, заметались чубатые головы, опьяненные бесшабашным, диким весельем, и среди гиков да криков не заметили нового посетителя, остановившегося у столба и залюбовавшегося картиной широкого, низового разгула. Вошедший гость был статен, красив и дышал молодою удалью; щегольской и богатый костюм его был мокрехонек; с темно-синих бархатных шаровар, с бахромы шалевого пояса, с золотом расшитых вылетов сбегала ручьями вода.
Наконец Чарнота, несясь присядкой, наткнулся на стоявшего приезжего и покатился кубарем.
— Какой там черт на дороге стоит? Повылезли буркалы, что ли?
— Дарма что упал! Почеши спину, да и валяй сызнова! — подбодрил упавшего витязь.
Взглянул козак на советчика, как обожженный схватился на ноги и кинулся к нему с распростертыми объятиями.
— Богун! Побратыме любый!
— Он самый! — обнял его горячо гость.
— Богун! Богун прибыл к нам, братья! — замахал Чарнота рукой.
— Богун, Богун, братцы, Богун! — раздались в разных концах восторженные возгласы, и толпа, бросивши танцы, окружила прибывшего козака.
— И правда, он! Вот радость так радость! — потянулись к нему жилистые, железные руки и длинные, развевавшиеся усы.
— Здорово, Кнур! Всего доброго, Бугай! Как поживаешь, идол? — обнимал своих друзей, то по очереди, то разом двух-трех, Богун.
— Да откуда тебя принес сатана, голубе мой? — целовал его до засосу Сулима.
— Прямехонько из Днепра.
— Как из Днепра? — развел руками Сулима.
— У русалок в гостях был, что ли? — засмеялись запорожцы.
— Чуть-чуть было не попал к кралям на пир! — тряхнул витязь кудрявою чуприной.
— Да он взаправду как хлюща, — подбросил бандурист Богуну вверх вылеты и обдал холодными брызгами соседей.
— Глядите, братцы, да ведь он переплыл, верно, Днепр? — подошел к Богуну богатырь.
— Кривонос! Батько! — бросился к нему козак. — Вот счастье, что застал здесь наиславнейшее лыцарство!
— Дружище! Брат родной! — тряс его за плечи Кривонос. — Переплыл ведь, а?
— Да что же? Дождешься у вас паромщиков? Перепились и лежат, как кабаны! Насилу уже я их растолкал на этом берегу.
— Так, так! Чисто кабаны, — кивнул головой улыбающийся блаженно Сулима; пот струями катился по его лбу, щекам и усам, но он не обращал на него никакого внимания, не смахивал даже рукавом.
— Молодец, юнак! Настоящий завзятец! Шибайголова! Орел! — посыпались со всех сторон радостные, хвалебные эпитеты.
— Да, отчаянный... на штуки удалец! — со скрытою досадой подошел к Богуну и Тетеря.
— Вот с кем идти на турка! — крикнул козак по прозвищу Бабий.
— И к самому поведет — проведет! — подхватил Чарнота.
— Тобто к Яреме! — подчеркнул Кривонос.
— Орел не козак! Сокол наш ясный! И ведьму оседлает, не то что!.. Вот кого вождем взять, так, люди?! — загалдели кругом.
Тетеря прислушивался к этим возрастающим крикам и кусал себе губы. «Вот и верь этой безумной толпе, этой своевольной, капризной, дурноголовой дытыне, — проносилось в его возбужденном мозгу. — Кто за минуту был ей божком, тот свален под лаву, а другой уже сидит на покути в красном углу! Ей нужно или новых игрушек, как ребенку, или крепкой узды».
— Да будет вам, — отбивался между тем Богун от бесконечных объятий, — и ребра поломаете, и задушите. Хоть бы «михайлика» одного-другого поднесли оковитой, а то все насухо... Погреться бы след...
— Верно! После купанья теперь это самое впору! — поддержал своего друга Чарнота.
— И не догадались! — почесали иные затылки.
— Гей, шинкарь! — крикнул Кривонос.
— Тащи сюда всякие напитки и пои! — распорядился Сулима.
— Тащи, тяни! Я плачу! — завопил и Тетеря.
Через минуту Настя уже стояла с кувшином и кубком перед Богуном.
— Вот лыцарь так лыцарь! Сечевикам всем краса! Такому удальцу поднесть ковш за счастье!
— Спасибо, черноглазая! — подморгнул бровью Богун и, крикнувши: — Будьте здоровы! За всех! — осушил сразу поданный ему ковш.
— Будь здоров и ты! Во веки славен! — поклонились одни.
— Пей, на здоровье, еще! Да веди нас в поход! — крикнули другие.
— В поход! В поход! Будь нашим атаманом! — завопили все, махая руками и подбрасывая шапки вверх.
— Дякую, братья! Много чести! Есть постарше меня, попочетнее! — кланялся во все стороны ошеломленный нежданным предложением Богун.
Тетеря позеленел от злости и попробовал было поудержать задор пьяных голов.
— Верно говорит лыцарь, хоть и молод, и на штуки лишь хват, а умнее выходит вас, братья... За что же обижать наше заслуженное, опытное в боях и походах лыцарство?
Но толпа уже не слушала Тетерю; новоприбывший гость, очевидно, был ее любимцем и сразу затмил выбивавшегося на чело честолюбца.
— Что его слушать! Веди нас, Богуне! Веди в поход! — присоединилась к общему гвалту даже и Настя с дивчатами.
— Да стойте, братцы! Куда вести? Куда? — пробовал перекричать всех Богун.
— На море! В Синоп! На погулянье! На Ярему! Потешиться! Раздобыть молодецким способом себе что! выделялись среди страшного шума то там, то сям выкрики.
— Нет, братцы! Стойте! Слушайте! — перебил всех зычно Богун. — Слушайте!
Гвалт стих. Передние ряды понадвинулись к Богуну с возбужденным вниманием, в задних рядах бродило еще галдение, но и оно мало-помалу начало униматься.
— Нет, братцы мои родные! — продолжал серьезным тоном Богун, и в голосе его задрожало глубокое чувство. — Не те времена настали! Не до потех нам, не до лыцарского удальства! Нас зовет теперь Украйна-ненька, поруганная, потоптанная врагами... К сынам своим протягивает руки в кандалах мать и с воплями кличет их к себе на помощь, на защиту!
Долетело во все концы обширного двора слово Богуна и обожгло всех, дрогнули от боли сердца, опустились на грудь головы... и упала сразу среди этой возбужденной, разудалой за минуту толпы грозная тишина.
— Что сталось с ней? — сурово спросил бандурист.
— Разве там своих сил нет, если что и случилось? — заметил Тетеря и, объяснив общее молчание нерешительностью, добавил, желая воспользоваться мгновением: — Каждый про свою шкуру должен печалиться, у каждого свои раны.
— Братья! — ударил себя в грудь кулаком Богун и двинулся на них вперед, сверкнув на Тетерю острым, презрительным взглядом. — Да есть ли такой человек на свете, чтоб отречься смог от своей матери? Жид, татарин, последний поганец чтит ее, потому что она вспоила, вскормила его своею грудью... Да что поганец — зверь лютый, и тот свою мать защищает, а мы будем лишь думать про собственные шкуры, материнское тело отдадим на поругание лиходеям, врагам? Ведь она и без того уже наймычкой — рабой у панов да ксендзов, а теперь уж ударил для нее смертный час: гонят ее вон из своей родной хаты, истязают, как быдло, жгут ее кровное добро.
— Не может быть! — заволновались одни.
— Неслыханное дело! — крикнули другие, сдвинувши брови.
— Изверги! Псы! Лиходеи! — поднялись с угрозой сжатые кулаки.
— На погибель им! Все встанем, как один! Грудью заслоним свою мать от зверья! — завопили все.
— А за нас-то самих кто заступится? — пробовал тщетно Тетеря отклонить направление умов товарыства, затронув чуткую струну эгоизма. — Нам за себя след.
— Да? За свою шкуру? За свои карманы? — неистово крикнул возмущенный Богун. — А стонущая Русь вам нипочем? А на кровных братьев плевать? Через кого полегли Тарас Трясило, Гуня, Павлюк? Через своих! Не захотели вы из-за корысти, не захотели все разом повстать и раздавить врага да снять с своей шеи ярмо, а пустили бойцов за веру, за волю, за общее благо одних расправляться с изуверами... ну, и положили витязи-удальцы за родимый край свои головы, пали в неравной борьбе.
— Богом клянусь, что то правда! Горькая, кровавая правда! — ударил Кривонос шапкой о землю.
— Ох, еще какая! — застонал бандурист.
— Что же? — возразил Сулима. — Стояли мы тогда за Речь Посполитую... за свою державу...
— Да, за свою родную державу... — подхватил было Тетеря.
— За род-ну-ю?! — закричал вдруг, наступая на Тетерю, Богун и обнажил саблю. — Да как у тебя язык повернулся на такое слово? Мало вам, что ли, тех коршунов, что терзают наш край? Доконать желаете родину? И когда же? Когда палач ведет ее на последнюю смертную пытку?
— Да что там за беда? Какое новое лихо? — загремел бандурист густым басом.
— Расскажи скорей, голубе! — подошел Кривонос.
— Расскажи, поведай! — окружила Богуна тесным кругом разъяренная, взволнованная толпа.
— Не я, друзи мои, товарищи кровные, поведаю о том, а вот кто вам оповестит о предсмертном часе Украйны, — указал энергичной рукой Богун на открытую браму.
Все обернулись лицом к ней.
На пороге стоял с сыном своим Тимком писарь Чигиринского полка Зиновий-Богдан Хмельницкий.
Три года не был на Запорожье Богдан и не виделся с большинством своих старых товарищей. В зрелом возрасте при могучем здоровье в такой сравнительно небольшой срок почти не изменяется внешний вид человека; но упавшее на Богдана горе да сердечные тревоги и муки осилили его мощную натуру и положили на нем резкие, неизгладимые черты своей победы. Никто почти не узнал сразу Богдана; даже Кривонос, видевший его год назад, и тот отшатнулся, не веря своим глазам. Перед товарыством стоял не прежний цветущий здоровьем атлет, а начавший уже разрушаться старик: черные волосы и усы у Богдана пестрели теперь изморозью, а в иных местах отливали даже совсем серебром; на высоком благородном лбу лежали теперь глубокими бороздами морщины; взгляд черных огненных глаз потемнел и ушел в мрачную глубь; стройная фигура осунулась, гордая осанка исчезла.
— Бью нашему славному товарыству челом до земли от себя и от умирающей матери Украйны, — произнес взволнованным голосом бежавший от смертной казни заслуженный козак, — она теперь, как раненая смертельно чайка, бьется, задыхаясь в собственной крови.
— Хмель, Хмель тут! Богдан наш! Батько наш славный! — раздались теперь радостные приветствия со всех сторон.
— Да будь я католицким псом, коли узнал тебя, друже мой любый! — заключил Кривонос Богдана в свои могучие объятия. — Покарбовало, видать, тебя лихо и присыпало снегом!
— Не то присыпало, а й пригнуло к земле! — подошел, раскрывши широко руки, Чар нота.
— Будь здоров, батько! Привет тебе щырый! — понеслись отовсюду уже радостные возгласы.
Богдан молчал и только жестами отвечал на дружеские приветствия. По покрасневшим глазам и по тяжелым вздохам, вырывавшимся из его мощной груди, можно было судить, что необычайное волнение и порывы возрастающих чувств захватывали ему дыхание и не давали возможности говорить.
— Какое же там нежданное лихо? — спросил наконец бандурист.
— Что случилось, брате? —подошел и Сулима.
— В гетманщине... неладно... ужасы... — начал было Богдан да и оборвался на слове.
— Да что неладно? Какая беда? Где смерть? — посыпались в возбужденной толпе вопросы.
— Шановное лыцарство! Почтенные вольные козаки и славные запорожцы, позвольте речь держать! — оправившись, поднял наконец голос Богдан.
— Держи, держи, батько! Мы рады тебя слушать! — подхватили запорожцы под руки Богдана и поставили на шаплике (перерезанная пополам бочка дном вверх).
— Товарищи, и други, и братья! — начал после паузы уже более уверенным тоном Богдан. — Наше горе не молодое, а старое, началось оно с тех пор, как одружилась с Польшей наша прежняя благодетельница Литва. Завладела эта Польша всем государством, стала могучей, да нерассудливой и жестокой, а особенно с того времени, когда иезуиты оплели своими путами все можновладное панство и окатоличили Литву... Они засеяли злобу и подожгли наше братское согласие, наш тихий рай. Эх, да что и говорить! Разве вам, мои друзи, неизвестно это старое горе, что болячками нам село на сердце и струпом даже не заросло, из-за которого уже полстолетия льется наша кровь, озерами стоит на родных полях и удобряет для врагов-напастников землю?..
— Знаем, знаем, — отозвались некоторые голоса глухо в толпе, и снова воцарилось кругом мрачное молчание, только чубатые головы опустились пониже.