Главная » 2022»Август»20 » Богдан Хмельницкий. Старицкий Михаил. БУРЯ. Книга вторая. 049
11:39
Богдан Хмельницкий. Старицкий Михаил. БУРЯ. Книга вторая. 049
***
===
XXXVII Стук, раздавшийся в это время в дверь, отвлек внимание Богдана и заставил его оглянуться. Вошел Золотаренко. Он торопливо поздоровался с Ганной и, не заметив ее взволнованного лица, обратился к Богдану:
— Будут все те, которых с тобой мы наметили.
— Ну, слава богу! — вздохнул облегченно Богдан. — А Барабаш? Узнал ты?
— Знаю, вчера уже не вечерял, чтобы больше было места па Писарев обед.
— Отлично, мы его нальем до краев, как бочку! Одно вот только... когда б Богун, — прошелся по комнате Богдан, — мы бы с ним сейчас на Запорожье; у него ведь там и друзей, и побратымов чуть ли не три куреня!
— Поспеет, — произнес уверенно Золотаренко, — вчера мне говорили, что видели его уже в Трахтемирове.
— Ну, так все... Жаль только, что Чарноты да Кривоноса нет. Да те пристанут всегда, — улыбнулся уверенно Богдан, — а Нечай, вражий сын, уже с неделю у меня в коморе сидит.
— Одного только я боюсь, — произнес с беспокойством Золотаренко, — как бы твои паны-ляхи не налезли, а то помешают всему!
— Не тревожься: об этом я подумал, — кивнул уверенно головою Богдан, — сегодня ведь освящение дома, а значит, и все наше духовенство будет. Не бойсь, панство этого не любит! А если бы кто из них и забрел, то мы его живо накатим.
— Ладно, — согласился Золотаренко.
В это время раздался несмелый стук в двери.
— Кто там? — спросил недовольным голосом Богдан.
— Какой-то дед, а с ним мужик и баба, — послышался голос козачка, — говорят, что очень им нужно видеть пана писаря.
— Кой бес там еще вырвался на мою голову? Скажи — не до них! — крикнул сердито Богдан.
— Говорил, — отвечал голос, — не слушают. Кажут, что важная потреба.
— Ну, так веди их, вражьих сынов, сюда! — произнес раздраженно Богдан и, дернув себя сердито за ус, прошелся по комнате.
— Кому б это я еще понадобился? — потер он себя рукою по лбу.
— Что-нибудь важное, — заметил серьезно Золотаренко.
Через несколько минут раздались тяжелые шаги, и в дверях появились три странные фигуры: белый как снег старик, опиравшийся на руку высокой, худой и мускулистой молодыци с красивым, но суровым и жестким лицом, напоминавшим скорее козака, чем бабу, и мужик, опиравшийся на толстую суковатую палку.
— Дед?! — вскрикнули разом все присутствующие, отступая в ужасе назад. — С того ли вы света, или с этого?!
— С того, с того, детки, родные мои, — заговорил радостно старик, заключая Богдана в свои объятия. — Видишь, бог было взял, а потом и назад отпустил, — шамкал дед, улыбаясь, целуя Богдана и отирая слезы грубыми рукавами свиты. — Да ты постой, постой, сыну, дай посмотреть на тебя, какой ты стал! Ну, ничего, ничего... сокол соколом, — гладил он Богдана и по голове, и по щекам. — Что ж, приймешь опять старого? Правда, плохо оборонил твою господу... в другой раз не попадусь!
— Что вы, что вы, диду? — вскрикнул Богдан, прижимая к сердцу старика. — Да для меня вас видеть такая радость, такая утеха! Да и где же вам жизнь кончать, как не у меня?
— Так, так... я и сам так думаю: или у тебя, сыну, или на поле, — отер несколько раз глаза дед и повернулся к Ганне, что уже стояла за ним и с сияющим лицом бросилась целовать старческие, сморщенные руки
— Голубка моя, слышал уже я дорогою, что ты здесь, — целовал он ее и в лоб, и в голову, и в глаза, — слава богу, слава господу милосердному... Значит, все, что бог дал, вернулось...
— Да что это вы меня, диду, не витаете? — спросил радостно и Золотаренко. — Или уже и не признаете?
— Таких-то и не признаешь! Да если б я теперь мог, детки, вот всех бы вас, кажется, передушил! — вскрикнул, сияя от счастья, старик. — Говорят, что на том свете лучше бывает, а вот попадись я опять на зубы ляху, когда на этом не веселее! — Старик обнял Золотаренка. — Да ты тише, тише, брате, — крикнул он ему, когда Золотаренко охватил его своими сильными руками, — помни, что дед не тот стал; кабы не эти вот люди, так уже кто его знает, где бы я гулял теперь?
— А как же вы, люди добрые, отходили нашего деда? — обратился Богдан к молодыце и ее спутнику и вдруг вскрикнул с изумлением. — Господи, да никак это Варька и Верныгора?!
— Ну, уж теперь не Вернигора, а Вернысолома; только ее все время и ворочал, — усмехнулся горько козак, посматривая на свою палку.
— Да идите вы сюда, поцелую я вас, — раскрыл широко свои объятия Богдан. — Рассказывайте толком, где и как перебирались вы с того света сюда?
После первых приветствий заговорил Вернигора.
— Да что там говорить, и слушать не стоит! Как это приютил ты нас, приносила нам баба-старуха пищу... прошло дня три хорошо. Только смотрим, не пришла она раз, забыла ли, или помешал ей кто, или захворала — не знаю, только не пришла она, не пришла и на другой день. Голод, а выйти боимся. На третий день слышим шум, гам, крики: «Наезд!» Хотели было броситься помогать твоим защищаться, да некому было, все такая ведь каличь собралась! Одна была только Варька, так она сторожила нас! Прошло, так думаю, с полдня, из лесу приползло еще двое голодных насмерть. Слышим — тихо все стало. Прождали мы до вечера — тихо, и есть никто не несет. Ну, думаю, значит, не весело дело окончилось, а тут есть, знаешь, как хочется, что готов бы, кажется, сам себе руку изгрызть, вот мы и вылезли ползком, а там ты уже сам видел. Сначала кой-как еще перебивались, то корову перепуганную поймаешь, то мешок пшеницы отыщешь. Вот и деда подобрали. Ничего, голова крепкая, вылечилась, а потом еще и нам советы давала. Только долго так нельзя было пробиваться: раз, что есть уже нечего было, а другое то, что Чаплинский на хутор дозорцев своих прислал, чуть-чуть они было нас не слопали! Кто поднялся на ноги, на Сечь ушел, а мы, — как уже так бог дал, — перебрались в степь в один зимовник *. А там как услышали, что ты сюда вернулся да заварил кашу, то уже кто как мог, — кто на ногах, кто на карачках, — доплелись-таки до Чигирина.
— Ай да друзи, ай да молодцы! — вскрикнул весело Богдан, хлопая козака по плечу. — Как раз в самое время и поспели. Ну, а что твой муж, Варька? — обратился он к женщине с суровым, мужским лицом.
— Умер, — ответила она коротко и мрачно.
— Что ж ты теперь?
— Пришла просить тебя, чтобы взял меня с собою.
— Нет, этого нельзя, теперь я еду на Запорожье. Оставайся у меня, Варька; ты оборонишь вместе с Ганной гнездо мое, покуда мы вернемся с Сечи, а тогда уже, бог даст, сольемся в одну реку!
Варька сурово посмотрела на Ганну; глаза последней глядели на нее с немым, но задушевным сочувствием. При виде этого грустного и глубокого взгляда, что-то женское шевельнулось в ее огрубевшей уже душе, она помолчала с минуту и затем произнесла отрывисто:
— Ладно!
* Зимовник — хутор в степи.
— Ну, вот теперь и слава богу! — вскрикнул облегченно Богдан. — Теперь я буду совершенно спокоен за мое гнездо: Варька, да Ганна, да еще дед, так лучших воинов мне и не надо! Одначе, идемте, панове! Покажу я вам свою новую оселю, дед. Да еще дети не знают, надо и их порадовать!
Компания вся двинулась в нижнюю большую светлицу. Встреча детей с дедом была поистине трогательна: и старый, и' малый плакали от радости.
— Одного только нет, — прошептал дед, утирая глаза и гладя всех по головам. — Эх, Богдан, когда б ты видел, как он боронился. Очи горят, саблей машет, летает от одного к другому, так сам и рвется в огонь... Козацкая душа! И хотя б тебе в одном глазу страх! Обступили нас кругом, а он, малютка наш, кричит: «Не сдадимся, все ляжем!» Смотрят на него старые и набираются веры да храбрости. Как ангел божий летал среди нас... Эх! — махнул дед рукою и отер жестким рукавом глаза. — Был козачок-вогнычок (огонек), да потух... — голос деда осекся.
Все как-то грустно потупились кругом.
Между тем, несмотря на раннюю пору, на двор уже прибывал толпами народ. Он размещался и подле кухонь, и в сараях. День был теплый и светлый, словно весенний.
Закусивши хорошенько, Богдан сказал несколько слов деду, Вернигоре и Варьке и вышел вместе с ними и с Золотаренком во двор. Скоро вокруг деда и его товарищей собрались кучки народа; все о чем-то таинственно шептались, кивали головами с восторгом и изумлением и торопливо сообщали что-то другим.
Ганна же вместе с дивчатками и прислужницами начала приготовлять в большой светлице стол для приглашенных старшин. Она делала все как-то лихорадочно и торопливо. Руки ее дрожали от волнения, а в голове вертелся неотвязно один и тот же вопрос: «Удастся или нет, удастся или нет?»
Все уже было готово; столы накрыты и установлены дорогой посудой. Уже и вина, и наливки, и меды, и запеканки были принесены из погребов, уже и в пекарнях покончили работы, а Ганна все еще ходила с нетерпением от одного стола к другому, то поправляя скатерть, то передвигая кубки, стараясь чем-нибудь отвлечь себя от томящего ее ожидания.
Вдруг в комнату влетел стремглав Юрко и, крикнувши: «Ганно, Богун, Богун приехал!» — метнулся дальше. Вслед за криком ребенка дверь порывисто распахнулась, и в комнату вошел статный и мужественный красавец козак лет тридцати.
— Богун! — вскрикнула радостно Ганна, и по лицу ее разлился бледный румянец.
— Он, он, Ганно! — ответил с восторгом вошедший и, перекрестившись на образа, быстро подошел к девушке: — Ганно, сестра наша, опять ты с нами! — поцеловал он ее крепко в лицо. — Я знал, что ты вернешься, что ты не запрешь себя в холодных стенах, когда здесь начинается новая жизнь!
— Да, да... — заговорила, вспыхнувши, Ганна, — сегодняшний день...
— Знаю, — перебил ее Богун, — ох, душа моя горит, Ганна! Когда получил я от Богдана весть — земли не услышал под собою! Как на крыльях летел я сюда... А все кругом поднимается, шевелится, — говорил он оживленным, радостным голосом, — еще не знают что, а подымают голову, настораживаются и слушают, как конь по ветру, откуда шум летит!
— Господь нас услышал...
— Так, так! — продолжал воодушевленно Богун. — Но если бы ты видела все то, что мне пришлось видеть за это время, Ганна! Если б был камень, а не человек, то и он утопился бы в слезах! Ну, да что! Теперь все уж минуло! Мы уж их больше на посмешище ляхам не оставим! А как подумаю, Ганна, что настанет, — сердце вот так и рвется из груди!
— Брате мой, друже мой! — вскрикнула Ганна, не отрывая радостно сияющих глаз от воодушевленного, энергичного лица козака.
— Да, друг, — взял ее крепко за руку Богун, — помни, Ганна, друг верный и незрадлывый! Теперь настанут страшные времена; но ты имеешь здесь руку, которая защитит тебя от всего.
— Да вот он, вот он сам! — раздался в это время громкий возглас, и в комнату вошли, запыхавшись, Богдан, Золотаренко, Нечай и другие старшины.
— Батьку! — вскрикнул Богун, раскрывая свои широкие объятия.
Несколько минут в комнате слышался только звук крепких козацких челомканий и не менее крепких радостных слов.
— Ишь ты, вражий сын, — улыбался во весь рот Нечай, похлопывая Богуна по плечу своею широкою, мохнатою рукой. — Даром, что трепался по дождям да по ветрам, как и я, а смотрите — какой красавец.
— А, и Ганджа тут? — радостно обнял Богун подошедшего к нему черного как смоль козака с длинною чуприной и широко прорезанным ртом.
— «Без Грыця и вода не святыться», брате! — широко осклабился тот, показывая ряд блестящих, белых зубов.
XXXVIII После первых приветствий, шуток и расспросов Богдан притворил двери и обратился ко всем серьезным и деловым тоном:
— Ну, панове, теперь мы все в сборе. Все вы знаете, зачем я вас созвал сегодня: день этот для нас важнее всех будущих дней. Если нам удастся выманить у старого хитреца эти привилеи, успех будет за нами. Этими привилеями мы подымем все поспольство, всю чернь, а главное, привлечем ими на свою сторону и татар. Поэтому прошу вас, друзи, будьте настороже: никто не пророни шального слова. Старого лиса трудно будет обмануть. Не пейте много, смотрите за мной, что я буду делать и говорить; подбрехайте мне, да ловко.
— Гаразд, батьку, — кивнул своею мохнатою головой Нечай. — Брехать — не цепом махать.
— Только не передавать кутье меду! — заметил Золотаренко.
— Смотрите ж, — продолжал Богдан. — Что бы я ни говорил, не возражать мне ни слова. Я в большой звон, а вы в малые. А если господь нам поможет вырвать привилеи из рук лиса, ты, Богун, ты, Ганджа, и сын мой, Тимко, сегодня же ночью со мною на Сечь.
— Ладно, — согласились все.
— А если, — спросил Нечай, — этот старый лантух их уничтожил?
— Это и мне сердце морозит, — сжал брови Богдан, — впрочем, не такой он, их на всякий случай припрячет... чтоб и вашим, и нашим.
— Дай бог! — мотнул головой Нечай.
— Так, так! Дай, боже, и поможи! — перекрестился Богдан. — Одначе за мною, панове; я вижу, Барабаш приехал; Кречовский
{295}
с ним... А вот и батюшки с дьячками.
Освящение дома произошло с полным великолепием. Служили два священника с причтом и хором, который если и пел не с полным уменьем, зато с чувством и умиленьем.
После служения радушный хозяин пригласил всех на «хлеб радостный». В сараях, где разместили нищих, калек и бандуристов, потчевали всех водкой и пивом дед, Варька, Верны- гора и Золотаренко. Слышались всюду какие-то таинственные тосты и пожелания. Оживление за столами росло все больше и больше.
А в парадной светлице, за роскошно убранными и уставленными всевозможными яствами столами пан писарь вместе с Ганной, Катрей и Оленой витали дорогих гостей, особенно же пана полковника, который сидел на самом почетном месте; несколько дивчат и козачков с блюдами, кувшинами и фляжками стояли осторонь, ожидая только приказаний хозяина.
— Ну, панове, — произнес Богдан, наливая первую чарку Барабашу, — прежде чем начинать наш пир, выпьем за здоровье его милости короля, панов сенаторов и всего вельможного панства!
— Vivat, vivat! — подхватили кругом старшины.
— Пусть господарюют себе на утеху, а нам на счастье!
— И мятежникам на страх и на горе! — гаркнул во все горло Нечай, ударяя со всей силы широкою ладонью по столу.
— Слава! Слава! — подхватили опять старшины.
— Приятно слышать, — наклонился Барабаш к Хмельницкому, — приятно слышать такие речи... а я думал... поговаривали, знаешь... о Нечае, что он из тех головорезов, которые не хотят видеть своей пользы.
— Э, куме, — усмехнулся Богдан и долил кубок Барабаша, — мундштуком всякого коня обуздаешь, пойдет, как шелковый.
— Так, так, а без него, смотри, и простой конь с седла сбросит, — всколыхнулся Барабаш и осушил кубок. — Добрый мед у тебя, куме, добрый... даже истома по ногам пошла.
— Так пей же, пей, куме! Сделай честь моей убогой хате, — поклонился низко Богдан и крикнул громко: — Гей, Ганно, дочки, припрашивайте пана полковника!
Ганна встала со своего места и, взявши в руки серебряный поднос, поставила на него высокий кувшин с тонким горлышком и подошла к Барабашу; за нею последовали робко и Оленка, и Катря.
— Прошу покорно! — поклонилась она низко перед Барабашем.
Барабаш взглянул на нее, — со своими вспыхнувшими щеками и длинными, опущенными ресницами, она была изумительно хороша в эту минуту.
— Ну, вот и не пил бы, да нельзя отказаться! — вскрикнул Барабаш и подмигнул Богдану. — А у тебя, куме, рассада! Ей-богу, рассада, цветник! Да и стоило ли хлопотать о той, куме, когда здесь такая курипочка, красунечка осталась? Ишь щечки как горят! — протянул он к Ганне руку, но Ганна вспыхнула и отдернула голову назад. — Пугливая еще... хе-хе-хе, — затрясся всем тучным туловищем Барабаш, — сноровил ты, пане куме, ей-ей, сноровил!
— Ты им прости, — кивнул Богдан Ганне головою, чтоб отошла, — не умеют они как следует по твоей чести почтить тебя. Хозяйки настоящей нету, а эти молодые...
— Что молодые, то ничего, хе-хе-хе... хорошо, — всколыхнулся снова своим тучным животом, подвязанным широчайшим поясом, Барабаш, — люблю таких кругленьких, пухленьких, — выводил он в воздухе пальцами, — хе-хе-хе... беленьких, знаешь, куме, беленьких... Да и ты не от того... Ишь, бездельник! — погрозил он ему пальцем. — И где он таких берет? Что б с кумом поделиться!..
— А пани полковница? — подморгнул бровью Хмельницкий.
— Э, не вспоминай, куме, не вспоминай, — замотал головою развеселившийся Барабаш и, нагнувшись к уху Хмельницкого, шепнул: — А то и охоту до еды отобьешь!
— Те-те-те! — вскрикнул весело Богдан. — А мы это все до вина да до меда, а о еде и забыли. Вот, куме, грибки, вод огурчики, вот капуста, вот и лапша шляхетская... для них готовится... а вот тарань, смотри, словно пух, а жирная, так и просвечивается, как янтарь, — придвигал он к Барабашу одну за другою миски и тарелки с горами закусок.
— Спасибо, спасибо, — причмокивал губами старик, осматривая нежными глазами аппетитные блюда.
— А вот и рыбка, тащите ее сюда, хлопцы! — крикнул Богдан двум козачкам, державшим на блюде огромного осетра. — Важная рыбка, куме, такого осетра вытащили хлопцы, что, говорят, еще покойного короля знавал... ушел от панов, а козакам в руки попал.
— Хе-хе-хе! Так сюда его, сюда, старого дурня, чтоб не попадался! — потянулся Барабаш к огромной рыбе, что лежала, словно бревно, на блюде. — А я, правду сказать, куме, еще, того, и не закусывал, так у меня в животе, как в Буджацкой степи, пусто!
— Напакуем! — тряхнул головою Богдан, накладывая на тарелку полковника огромные куски.
— И нальем, — заметил с улыбкой его сосед с левой стороны, с шляхетским лицом и умными, но совершенно непроницаемыми глазами, полковник Кречовский, — потому что рыба, говорят, плавать любит.
— М-м-м!.. — замотал головою Барабаш, не будучи в состоянии произнести слова, вследствие туго набитого рта, показывая Кречовскому, чтобы тот не наливал ему стакана; но последний не обратил должного внимания на ворчание Барабаша.
За рыбой подали великолепные борщи с сушеными карасями, а к ним разные каши; за борщами следовали пироги: были здесь и пироги с грибами, и с капустой, и с рисом, и с гречневой кашкой, и с осетриной, и с картофелем. За пирогами потянулись товченики из щуки, потравки, коропа с подливою, бигосы из вьюнов, за ними вареники с капустой, за варениками дымящиеся галушечки, распространившие ароматный запах грибов, и кваша... Барабаш ел с какой-то волчьей жадностью, он набивал себе до того рот, что его выбритые, побагровевшие щеки широко раздувались, а не умещавшиеся куски выпадали изо рта обратно на тарелку. Нагнувши низко над ней голову и широко раздвинувши локти, он только мычал какие-то одобрительные восклицания. В то же время опустошаемые с необычайною быстротой блюда исчезали и заменялись все новыми и новыми. Богдан и остальные соседи Барабаша беспрерывно подливали ему вина и меда, так что уже к середине обеда глаза полковника совершенно посоловели, а язык ворочался как-то изумительно неловко и лениво. Несмотря на то, что все старшины и ели, и пили исправно, глаза их следили за Барабашем и Богданом с каким-то лихорадочным волнением. Иногда кто-нибудь обронял короткое слово или бросал многозначительный взгляд на соседа. Но среди этих сдержанных слов и затаенных взглядов чувствовалось общее горячее волнение, которое мучительно охватывало всех этих закаленных и мужественных людей. Один только Пешта не принимал участия в общем возбуждении. Поместившись между Ганджой и Носом, он сидел как-то пригнувшись, незаметно бросая повсюду свои волчьи взгляды и бдительно прислушиваясь ко всему тому, что говорилось кругом. Впрочем, и было к чему: среди полковников и старшин завязывался весьма любопытный разговор.
— Так, так, — говорил громко полковник Нос, человек лет сорока пяти, с длинным, худым, смуглым лицом и тонкими черными усами, спускавшимися вниз, — было их много, а еще и теперь есть немало тех дурней, что кричат среди голоты о бунтах, да о бунтах, да о каких-то своих правах. А до чего доводят бунты? Видели уж мы их довольно! Пусть теперь там бунтует кто хочет, а я и сам зарекаюсь, и детям своим закажу. Ляхов нам не осилить, а если будем сидеть тихо да смирно, то перепадет и нам кое-что... а то всем — волю! Ишь, что выдумали, — и у бога не всем равный почет... И звезды не все равные.
— Ина слава солнцу, ина слава месяцу, а ина и звездам, — вставил серьезно один из седых старшин.
— Верно, — завопил Нечай, — верно, бес меня побери! Как всем волю дать, то никто мне не захочет и жита намолотить.
— Рабы, своим господнем повинуйтесь! — заметил Кречовский.
Пешта вздрогнул и повернул свои волчьи желтоватые белки в его сторону. Хотя Кречовский говорил слова эти вполне серьезно, но под усами его бродила едва приметная улыбочка. Однако, несмотря на все усилия, нельзя было бы определить, к кому и к чему она относилась — к глупому ли и трусливому Барабашу, все еще недоверчиво посматривавшему кругом, или к благонамеренным речам козаков.
— Ну, этого никак не раскусишь! А что Нечай врет, то верно, да и остальные прикинулись овцами, а в волчьих шкурах, — буркнул про себя с досадою Пешта и перевел свои глаза на Богдана.
Красивое, энергичное лицо последнего имело теперь какое-то решительное выражение; глаза его зорко следили за всеми сидевшими за столом; казалось, это полководец осматривает опытным взглядом поле сражения, предугадывая заранее победу. Но Барабаш еще не сдавался. Несмотря на то, что челюсти его продолжали беспрерывно работать, он внимательно прислушивался к раздающимся кругом разговорам, подымая иногда от тарелки свое жирное, лоснящееся лицо с отвислыми щеками и мясистым носом, и тогда хитрые, заплывшие глазки его бросали пристальный взгляд на говорившего.
— Опять что до веры, — продолжал снова Нос, поглаживая усы, — оно конечно горько, что отымают наши церкви и запрещают совершать богослужение, да что делать? Не лезть же, как бешеным, на огонь, можно лаской да просьбой у ксендза, да у пана, а и то — бог ведь один! Прочитай про себя молитву... Господь же сказал, что в многоглаголании нет спасения...
— Ох-ох-ох! — вздохнул смиренно Нечай; но вздох у него вырвался из груди — словно из доброго кузнецкого меха. — Все от бога, а с богом не биться.
— Что ж, лучше терпеть, — усмехнулся едва заметно Кречовский, — а за терпенье бог даст спасенье.
— Разумное твое слово, — заключил Хмельницкий, — смирение — самоугодная богу добродетель.
— Шут их разберет, кто кого дурит? — промычал про себя Пешта.
— Приятно, отменно, — покачнулся к Хмельницкому Барабаш, — смирение, послушание, но не монашеский чин... Скороминку люблю...
— Так, так, куме, — наполнил снова его кубок Богдан, — при смирении и пища, и прочее оное не вредительно.
— Хе-хе! Куме, любый мой! — потянулся и поцеловал он Хмельницкого.
— Ну, будьте же здоровы! — чокнулся тот кубком. — За нашу вечную приязнь!
— Спасибо... Я тебя... и-и, господи... Только не. сразу, куме: так и упиться недолго.
— Пустое! — тряхнул головою Богдан. — А хоть и упиться, то найдется у нас и перинка, и белая подушечка... Зато ж наливочка — сами губы слипаются.
— Хе-хе-хе! Доведешь ты меня, куме, до греха!
— Таких грехов хоть сто тысяч — все принимаю на свою душу...
— Ну, смотри ж! — погрозил ему пальцем Барабаш и приложился губами к кубку. Он тянул наливку долго, мелкими, жадными глоточками. — Добрая, — заключил он наконец, опуская кубок на стол и отирая лицо, вспотевшее и красное, шитым платочком.
— А коли добрая, то повторить, ибо всему доброму надо учиться, а гереtitio, — налил Богдан снова кубок Барабаша, — est mater studiorum! *
— Ой куме, куме! — слегка покачнулся Барабаш, но осушил кубок и на этот раз.
— ВОТ же, кажись, верно, — продолжал Нос, — и малому ребенку рассказать, так поймет, а им в головы не втолчешь! И через этих баламутов лютует на нас панство, постоянно урезывает нам права.
— А как же, как же, — послышались кругом возгласы, — и земли отбирают, и уменьшают реестры, все через запорожских гуляк.
* Повторение — мать учения! (латин.)
— Что, теперь, не бойсь, и они разобрали, где смак, — нагнулся опять к Хмельницкому Барабаш, и Богдана опять обдало спиртным духом, — а прежде не то пели, да и ты; куме, того, признайся, прежде... — Барабаш сделал какой-то мудреный жест пальцами и улыбнулся хитрою улыбкой; посоловевшие и совсем замаслившиеся глаза его глядели нежно на Хмельницкого, — да, того... прежде... да... — повторил он снова, вертя пальцами, словно не находил слов для выражения своей мысли, — да, того... разумом за порогами витал... а сколько раз говаривал я тебе: эй, куме Богдане, куме Богдане, — покачивался уже слегка Барабаш, — чем нам своим белым телом мошек да комарей в камышах годувать, лучше будем с ляхами, мостивыми панами, мед да горилочку кружлять.
— Ге-ге, куме, — усмехнулся, тряхнув головою, Богдан, — что там старое вспоминать! Смолоду, говорят, и петух плохо поет!
— То-то, а вот через эти, так сказать, гм... да, — остановился снова Барабаш, — да, через эти шальные мысли, вот уж на что, кажись, я?.. Малый ребенок обо мне ничего не скажет, воды не замучу, а и то косятся ляхи, ей-богу, до сих пор совсем веры не ймут!
— Да что же с ними, с этими гультяями (повесами), церемониться? — раздался сердитый возглас одного из старшин. — Урезать этим птахам крылья! Не терпеть же нам из-за них! Всяк про себя дбает... Коли б не они, нам, старшине, может быть, и шляхетство дали...
— Во, во, именно! — покачнулся Барабаш, но Хмельницкий поддержал его, ласково обнявши рукой.
— Урезать! Урезать! — крикнули голоса. — Разметать это кодло разбойничье, чтоб неоткуда было брать огня!
— Да что там с ними еще раздобарывать? — гаркнул во все горло Нечай. — Правду говорит князь Ярема: вырезать всех, да и баста!
Богдан вскинул на него испуганные глаза, в которых блеснула выразительно мысль: «Эк хватил, брат! Еще все испортишь!»
Брови Кречовского многозначительно приподнялись.
— Ну вырезать не вырезать, — заметил серьезно Богдан, — а попритянуть вожжи не мешает, да...
Барабаш, впрочем, покачивался в блаженной полудреме, не замечая этой игры.
XXXIX Между тем Богун и Ганна, сидя в конце стола, следили с лихорадочным, мучительным вниманием за происходившими сценами.
— Одно мне не по сердцу, — говорил негромко Богун, наклоняясь к Ганне и сжимая свои черные брови, — не верю я Пеште, а он тут, — взглянул он в сторону Пешты, который сидел все также молча, не принимая участия в общем разговоре, а только бросал по сторонам угрюмые взгляды,
— И дядько не лежит к нему сердцем, — ответила Ганна, — но что было делать? Нет в нем верного ничего, а обойти приглашением, пожалуй, разгневается, — завистлив он очень, — и передастся ляхам.
— Так, так, — закусил свой ус Богун и бросил быстрый взгляд в сторону Барабаша, который теперь уже совершенно раскис, размякнул и смотрел какими-то маслеными глазками на прислуживавших дивчат, словно жирный кот на птичек. — Не могу его видеть, — прошептал Богун глухим голосом, наклоняясь к Ганне, — так вот и подмывает раздавить голову этой гадине! Когда я увидел, что он протянул к тебе руку... нет, — отбросил козак резким движением голову назад, — не могу так кривить душой, как они!
— Ты думаешь, это легко дядьку? — подняла на него глаза Ганна. — Для блага нашего...
— Знаю, знаю, — перебил ее горячо Богун, — у него золотое сердце, разумная голова и ловкий язык! А я со своим ничего не поделаю! Козацкий! Рубит только с плеча, да и баста! Но ты скажи мне, — оборвал он сразу свою речь, — я слышал о том горе, которое постигло его, — как он теперь?
— Забыл, все забыл! — произнесла с воодушевлением Ганна. — Ты посмотри на него, вон как светится седина, а морщины? Не легко они ложатся, но все забыл он теперь для счастья нашей бедной родины. Да и кто бы мог, брате, думать в такое время о своем горе?
— Правда твоя, Ганно, — поднял энергично голос Богун, устремляя на нее свои черные, горящие воодушевлением глаза, — стыд тому, кто в такую минуту сможет подумать о себе!
В это время громкий голос Богдана, прозвучавший с каким-то особым выражением, заставил всех замолчать и насторожиться.
— Так, свате, так, — говорил он, все подливая Барабашу меду, — а волнуется народ и козацтво все через слухи о тех привилеях, которые выдал тебе король. И надо же было разболтать об этом в народе! Только гуторят теперь бесовы дети, будто ты их припрятал нарочито для того, чтобы самому ими воспользоваться.
— Вздор, куме, ей-богу, вздор! — покачнулся Барабаш. — Ну, и на что мне эти королевские цяцьки? Да они имеют столько же весу, как прошлогодний снег! Слыхал ведь...
— Правда-то правда, — согласился Богдан, — да народ волнуется из-за них... А когда доберется... ой-ой-ой! Не знаю, и как это ты не боишься только держать их, куме?..
— Фью-фью! — свистнул Барабаш.
— Уничтожил их? — вскрикнул побледневший Богдан.
Все так и застыли на местах.
Барабаш отрицательно качнул головой.
— Припрятал, стало быть?
— Хе-хе-хе! — расплылся Барабаш в какую-то глуповатую, довольную улыбку, и пьяные глаза его взглянули хитро на Богдана. — Ты думаешь, что я их так на виду и держу? Эх, не такой я простой, куме... как могу на первый раз сдаться... да... — покачивался Барабаш и обводил все собрание пьяными, но еще плутоватыми глазами. — Меж жинчиными плахтами, — нагнулся он к самому уху Хмельницкого, — в скрыньке лежат... жинка так и возит с собою...
— Ха-ха-ха! — покатился со смеха Хмельницкий, и лицо его покрылось яркою краской, а в глазах сверкнул торжествующий огонь. — Не может быть, куме! Прости меня, а я не верю, чтоб можно было... Ха-ха-ха! Меж жинчиными плахтами, говоришь?
— Ей-богу... чтоб я не дождал святого праздника, — говорил заплетающимся языком Барабаш, ударяя себя кулаком в грудь. — Оно, видишь... оно безопаснее... туда, думаю, не всякий полезет... Меж тем и думка такая: а что, как кривая козаков вывезет... — говорил он, уже не стесняясь ничьим присутствием, — тогда мы и вытянем из подспуда привилеи... и объявим... вот и нам перепадет... хе-хе-хе... — всколыхнулся он и едва не опрокинулся, — хе-хе-хе... перепадет на зубок!
— А отчего же пани полковникова не сделала мне чести? Засиделась в Черкассах?
— Какое? — вскинулся Барабаш. — Клятая баба... меня одного не пускала, но бог сжалился... заболела... Так я ее у Строкатого... у свата... на хуторе и кинул...
— У Строкатого, в Лыпцах?
— Гм... гм!.. — мотнул Барабаш головою.
— Ай да кум, ай да старшой! — закричал Богдан, подымаясь с места. — За здоровье его да за его мудрую голову, дай, боже, чтобы у нас побольше таких было...
— Слава, слава, слава! — закричали кругом шумные голоса.
Началось всеобщее целование. Нос и Нечай поддерживали Барабаша; но, несмотря на это, он едва стоял на ногах и сильно покачивался вперед. Теперь он уже совершенно растрогался. Глаза его слезились, язык едва ворочался во рту.
— Спасибо, спасибо... детки... батьки!.. — говорил он, утирая глаза и целуясь со всеми... — Дай, боже, вам... и того... и сего... и всякого... А тебе, Богдане... уж так ты меня развеселил, потому один я на свете несчастный... А полковница иссушила меня, панове... А ты, Богдане... давай побратаемся... потому один я... ей-богу ж, один как палец! — уже совсем захныкал Барабаш.
— Добро! — согласился Богдан. — Только ты прежде, куме, сядь, а я тебе для побратанья такой венгржинки поднесу, какой ты у гетмана не пробовал! Эй, Катря и Оленка, сюда! — скомандовал он дивчатам, которые уже тут и стояли. Краснея и робея, подошли они к отцу. У одной в руке была пузатая фляжка, вся седая от моха, у другой на подносе две солидные чары.
— У-у! — потянулся к дивчатам Барабаш. — Цыпляточки... курип... курип... кур-рипочки... малюсенькие... беленькие... пухленькие, ух! — потянулся он и ущипнул Оленку за подбородок. — Люблю таких... пухляточек...
— Да ты пей, пей, куме, — поднес ему чарку Богдан.
Барабаш опрокинул ее в рот и зажмурил от блаженства глаза.
— Ну, утешил ты меня, куме, — залепетал он, склоняясь головой на плечо Богдана, — утешил. Проси теперь, что хочешь, — все дам... Дивчатки... курипочки... цыпляточки... берите у меня все... я один... все равно пропадет... берите и саблю и пистоли... и все, все, что хотите...
— Ну, это на что им! — усмехнулся Богдан. — А вот, если твоя милость, перстенечек да хусточку на память им дай, чтобы помнили твою ласку...
— Нате, а тебе, Богдане, вот эту печатку... на спогад, — снял он кольцо, печатку и хустку.
— Спасибо, друже и куме! — обнял его Богдан.
— А кури-поч-кам... сам я надену и за это их по-це-це-лую... старому можно... ей-богу... не оскоромлю... ух! Пухленькии... — потянулся он было к дивчатам, но покачнулся и непременно бы свалился под стол, если бы Нос не поддержал его. — Кур-рипочки... цяцяные... знаешь, куме, пухленькие... кругленькие... — лепетал он уже с полузакрытыми глазами, стараясь вывести пальцами какие-то круглые очертания и опускаясь головою на стол.
Но Богдан уже не слышал его пьяного бормотанья. Зажавши в руке кольцо, печатку и хустку полковника, он быстро выскочил в сени.
— Тимко! — крикнул он, задыхаясь от волнения.
— Тут, батьку, — отвечал молодой козак, который уже поджидал с нетерпением отца.
— Оседлан конь?
— Готов.
— Лети стрелой к полковнице на хутор... в Лыпци, до Строкатого... Вот хустка, печатка и кольцо Барабаша... Скажи ей, что полковник велел выдать тебе те привилеи, которые он получил от короля и запрятал между ее плахт в скрыньку... Скажи, что их нужно передать сейчас же пану старосте... а то козаки сделают наезд...
— Ладно, батьку!
Смелое лицо молодого хлопца горело решимостью.
— Не забудь ничего.
— Все помню.
— Лети ж, не жалей коня: помни, от этого зависит все дело.
— Вчас буду назад!
Хлопец вышел из сеней, и через несколько секунд до Богдана долетел звук крупного конского топота. Богдан выглянул в двери и увидел, как Тимко промчался мимо дома во весь карьер. «Ну, с богом», — произнес он мысленно и возвратился в большую светлицу. В комнате уже темнело, но никто не думал зажигать свечей. Все столпились в величайшем волнении посреди светлицы. Барабаш уже лежал совершенно пьяный, склонившись головою на стол, иногда только из его полуоткрытого рта вырывалось какое-то неопределенное и бессмысленное мычанье.
— Кого послал? — окружили Богдана старшины.
— Тимко уже полетел.
— Ладно, — произнес Нечай, — а эту рухлядь, — указал он на Барабаша, — помогите мне кто выволочить, чтоб не мешала тут.
— Идет! — согласился Нос.
— Ну, и выпасся ж на наших спинах, — крякнул Нечай, подымая Барабаша за плечи, тогда как Нос взял его за ноги, — словно кабан откормленный!
— М-м! — промычал Барабаш, приподнимая веки, и, взглянув тусклыми пьяными глазами на Нечая, пробормотал бессвязно: — Пухленькие... знаешь, куме... пух-пух-х-х...
Выволокши огромное тело Барабаша, Нечай и Нос вернулись в светлицу. Зимние сумерки быстро надвигались. Никто не садился больше за стол; в полутьме он выдвигался какою-то безобразною грудою с опрокинутыми скамейками и лавами, и кругами меду и вина.
— Седлать коней! — распоряжался Богдан отрывистым, напряженным тоном. — Ты, брат Богун, да Ганджа, да сын мой Тимко со мной на Запорожье... сейчас же, не теряя времени, чтобы не успели нас слопать паны... Тебе, Ганно, поручаю дом мой... охрани его... с тобою будут Варька и дед. Вы, братья, — обратился он к старшинам, — ждите наших известий... сидите тихо и смирно... валите все грехи на меня... не подавайте никакого подозрения до тех пор, пока мы не встретимся с вами лицом к лицу.
— Ладно, батьку! — отвечали кругом взволнованные, напряженные голоса.
— Ты, Пешта, — обратился Богдан... но ответа не последовало.
— Да где же он? Где Пешта?
Все старшины осмотрелись кругом; Пешты не было.
— За обедом сидел; я сам следил за ним все время, — заметил с тревогой Богун.
— Ушел? Когда?
Все молча переглянулись; никто этого не заметил.
Лицо Богдана потемнело.
— Недобрый знак... — произнес он глухо, проводя тревожно рукою по голове, — когда б только Тимко благополучно вернулся...
Никто не ответил ни слова. Кругом разлилось какое-то сдержанное зловещее молчание...
Прошло с полчаса; в комнате уже потемнело настолько, что лица всех присутствующих казались какими-то бесформенными пятнами, но об освещении не вспоминал никто. Все прислушивались с каким-то мучительным напряжением... Ничтожный шорох казался бы грохотом в этой тишине, но кругом было тихо.
— О боже, боже, боже! — шептала Ганна, сжимая до боли руки. — Ты не допустишь, не допустишь, нет!
Прошло еще томительных, ползущих полчаса.
На небе уже выступили звезды; огромная огненная комета смотрела зловещим оком прямо в окно.
В большой светлице, наполненной людьми, не слышно было ни слова, ни звука; казалось, каждый боялся дыханьем своим нарушить безмолвную тишину. Становилось жутко.
Проползла еще одна тяжелая минута, другая.
Вдруг Богдан встрепенулся, поднялся нерешительно с места, простоял с секунду — и бросился из комнаты.
— Что, что там? — раздался чей-то голос.
— Тише! — крикнул нетерпеливо Нечай и припал ухом к окну.
Издали донесся слабый топот. Ближе, ближе, явственнее. Вот уже 'ясно слышен топот летящей стремглав лошади.
Еще... еще...
Дверь порывисто распахнулась, и на пороге показался Богдан. В руке он держал высоко над головою толстый пергаментный лист, перевитый лентой.
— Добыл! Есть, братья, есть! — крикнул он прерывающимся, захватывающим дыханье голосом. — Это наш стяг к свободе! — поднял он высоко свиток.
— Бог за нас! — перекрестились умиленно старшины.
— А мы за него, братья! — произнес он торжественным тоном, опуская на стол бумагу. — Теперь же поклянемся перед господом всевышним, перед этим страшным мечом его, — указал он на горящую комету, — что никто из нас не отступит от раз начатого дела и не выдаст ни словом, ни делом братьев!
— Клянемся! — перебили его дружные голоса.
— Что забудем на сей раз все свои хатние чвары
{296}
(домашние междоусобия), забудем жен, матерей и детей и не скривим душой перед братьями ни для какого земного блага!
— Клянемся! — перебили его опять дружные голоса.
— Поклянемся же и в том, — продолжал Богдан с одушевлением, и голос его задрожал, как натянутая струна, — что не пожалеем ни крови, ни мук, ни жизни своей и что не отступим до тех пор, пока не останется ни единого из нас!
— Клянемся господом всевышним и страшной карой его! — раздался горячий, захватывающий душу возглас, и десять обнаженных сабель опустилось со звоном на стол.
XL В просторной и роскошной светлице пана подстаросты Чигиринского горели яркие огни. За столом, уставленным кушаньями и напитками, сидел сам пан Чаплинский; рядом с ним, отбросивши небрежно свою прелестную головку на спинку стула, сидела красивая, надменная пани Марылька, подстаростина Чигиринская. Роскошные, бархатные рукава ее кунтуша спускались до самого пола; в руках она вертела рассеянно и досадно нить красивых кораллов; на прелестном, изящном лице ее лежал отпечаток скуки и недовольства. Тонкие губы ее были сжаты в какую-то пренебрежительную улыбку; стрельчатые ресницы ее были опущены и закрывали синие глаза; иногда, впрочем, из-под них мелькал быстрый как молния взгляд, который с каким-то легким презрением останавливался на тучной фигуре пана подстаросты и снова уходил в свою синюю неведомую глубину.
— Что нового? — спросила Марылька, не разжимая губ.
— Ничего, моя богиня! — поднес к своим губам ее руку Чаплинский.
— Я слышу этот ответ от пана чуть ли не десять раз на день. Никого... ни души... какая-то пустыня.
— Что ж делать? — пожал плечами со вздохом Чаплинский. — Наша Украйна — не то что Варшава. Откуда здесь взять панов? Козаки кругом!
— Однако же есть здесь и Остророги, и Заславские, и Корецкие, да, наконец, сам коронный гетман!
— Богиня моя, помилуй! — сжал ее руки Чаплинский и притиснул их к своей груди. — Ведь к ним ехать надо! А с тех пор, как этот волк поселился опять в Чигирине, кругом так и пошаливает быдло.
— Но если пан так боится быдла, то ему опасно выходить и на скотный двор.
Щеки Марыльки вспыхнули, ресницы вздрогнули, и в лицо смущенного пана подстаросты впился холодный, презрительный взгляд.
— Не за себя, моя крулева, брунь, боже! — вспыхнул в свою очередь, как бурак, пан подстароста и оттопырил свои щетинистые усы. — Да клянусь белоснежной ручкой моей богини, я их нагайкой разгоню! Го-го-го! — вскинул он хвастливо голову. — Они от моего имени трясутся как осиновый лист! И доказательством этого может служить моей повелительнице то, что кругом шевелится хлопство, а в моем старостве ни гугу! Тихо как в могиле! Пусть не забывает пани, — заговорил он мягким и внушительным тоном, овладевая снова рукою Марыльки, — что я беспокоюсь не за себя, а за мою королеву, за мою прекраснейшую жемчужину, — поцеловал он ее руку повыше локтя. — Ведь этот дьявол Хмельницкий здесь. Ко мне-то он теперь не подступится, — так я его отделал на сейме! Но если он узнает, что вместе со мною едет и моя пани, — развел руками Чаплинский, — тогда он ничего не пожалеет и может отважиться на самое рискованное дело. Все это быдло за него горой стоит, и хотя для того, чтобы овладеть моей жемчужиной, ему придется переступить через мой труп, — а это, думаю, не легко будет сделать, — шумно отдулся Чаплинский, — но моя смерть все- таки не спасет пани, а если бы этому псу удалось только тобой овладеть, могу себе представить, до чего бы дошла его хлопская ярость и месть!
Марылька закусила губу и отвернулась.
В комнате наступило молчание.
Чаплинский осушил свой кубок и, бросивши на отвернувшуюся Марыльку взгляд, в котором смешались и боязнь, и досада, предался своим размышлениям.