Главная » 2022»Август»20 » Богдан Хмельницкий. Старицкий Михаил. БУРЯ. Книга вторая. 046
11:24
Богдан Хмельницкий. Старицкий Михаил. БУРЯ. Книга вторая. 046
***
=== Так прошло несколько минут в полном молчании; Богдан не хотел прерывать воспоминаний цехмейстера вопросом, ожидая, что он заговорит снова; лошади, забытые своими господами, стали, не зная, куда повернуть: направо или налево вдоль Софийского мура... Наконец цехмейстер заговорил снова; он заговорил тихим, беззвучным голосом, не отрывая от тусклой дали своих неподвижно остановившихся глаз.
— Да... горе-то, горе какое было, — повторил он снова, — злохитрый, древний враг держал нас в тенетах своих... Долго пребывали мы в мрачной лености и суете мирской, а он на тот час уводил детей наших к источнику своему... Что ж было делать? — вздохнул он. — Не имели мы ни пастырей разумных и верных, ни школ, ни коллегий, — поневоле приходилось отдавать детей к иезуитам, не оставаться же им было без слова божия, как диким степовикам! А они, пьюще от «прелестного» источника западной схизмы, уклонялись ко мрачно-темным латынянам... И все это мы видели глазами своими и ничего не могли сделать, ибо и наши пастыри обманывали нас и приставали к унии... Ох, тяжкое было время, пане сотнику, тяжкое, — вздохнул глубоко цехмейстер, — умирать теперь легче, чем было жить тогда!
Богдан не перебивал старика. Он знал это, но знал ли старик, что все их успехи, приобретенные такими страшными и непрестанными усилиями, были теперь на краю гибели, гибели, зависящей от одного шального своевольного слова?
А цехмейстер продолжал, оживляясь по мере своих слов:
— Но господь оглянулся на нас, ибо воздастся каждому за смирение его. Своими слабыми, нетвердыми руками зачали мы братство под благословением патриарха. Мало было нас, а теперь посмотри, сколько в «Упис» наш вписалось рукою и душою: и зацных *, и добре оселых людей. Почитай, вся киевская земля! А особо с тех пор, как вписался старшим братчиком и фундатором нашим превелебный владыка Петр Могила
{279}
, стали у нас и школы, и коллегии не хуже латынских, а друкарское дело и того лучше. Так и окрепли мы на силах. А когда еще вписался в наш «Упис» и его милость покойный гетман Сагайдачный со всем Запорожским войском, тогда стали мы и унии, и латынянам добрые опрессии ** давать! — Старик улыбался, бледные глаза его оживились, щеки вспыхнули. — Ха-ха! Недаром же и жалуется на нас и вопит митрополит унитский, что пока стоит братство, не может здесь утвердиться уния! Только теперь не сломать уже нас латынянам, — нет, нет! И не в одном Киеве, сам знаешь, а всюду растут братства: и во Львове, и в Каменце, и в Луцке, и в Вильно...
{280}
Всюду растут они, и без помощи вельможных и зацных оборонцев» крепнет наша русская земля... А кто помогал нам? Кто защищал нас? Не было у нас, слабых и темных, ни гармат, ни ружей, ни перьев борзописных, ни в прелести бесовской изученных злохитрых языков, — было у нас одно только братолюбство, вера и смирение — и господь стал посреди нас!
Старик оборвал свою речь; видно было, что волнение, охватившее его, мешало ему говорить. Руки его дрожали
* Зацных — солидных, уважаемых.
** Опрессия — затруднительное положение; давать опрессии — ставить в затруднительное положение еще сильнее, но сгорбленная спина выпрямилась, и оживившиеся глаза бодро смотрели вперед.
Богдан слушал старика и чувствовал, что под влиянием его слов подымаются и в его душе и сила, и гордость народная, и вера в будущее своей страны... И в самом деле, если им, удрученным утисками и выдеркафами, выросшим в душных лавках, за тесными стойками, никогда не видевших ни вольной воли, ни козацкой удали, если им удалось отстоять свою веру от укрепленной властью и оружием панским унии и католической схизмы, то неужели же нам, сросшимся с военной бурею, не оборонить от бессильных ляхов своей воли? Нет, нет! — вырывалось бурно в душе его. — Нет! Мы еще поборемся и повоюем, и господь станет посреди нас! — повторил он слова старика, и, словно в ответ на его мысли, старик прошептал снова уже усталым голосом:
— Все в нем... В нем одном... И в воле его!..
Спутники тронули коней и поравнялись со святою Софией.
Вновь реставрированный храм сверкал теперь своими белыми стенами и золочеными куполами; исправленная и заделанная каменная стена окружала его; башня над въездными воротами с кованым подъемным мостом смотрела теперь уверенно и грозно; вокруг стены шел глубокий ров, а из узких амбразур ее выглядывали кое-где жерла гармат. Храм имел спокойный вид хорошо укрепленной крепости.
Спутники остановились и, сошедши с коней, набожно поклонились дорогой святыне.
— Теперь уже наша, наша! — пояснил, широко улыбаясь, Балыка. — А ведь до него, до владыки нашего, униты сидели и здесь.
— Помню, помню, — подхватил Богдан, — когда я еще в школу ходил, свиньи здесь гуляли, заходя в самый божий храм.
— Так, так, а все он, наш доброчинец, заслона наша! — произнес с чувством старик и обратился живо к Богдану: — А пан сотник не видел владыки ни разу?
— Нет, не видал, но слышал много о нем.
— Хе-хе! Если бы говорить о нем, не стало бы и слов! — воскликнул уже совсем живо цехмейстер. — Истинно, что господь послал нам его на радость и утешение. Им всё и живем... Всю жизнь трудится он на нас. Своим коштом посылает спудеев в чужие земли наставляться слову и учению божию; книжки в оборону веры друкует, школы фундует, церкви наши от волков унитских отымает. Истинно, истинно како глаголет пророк: «Во дни беззаконных укрепи правоверие!»
Тем временем спутники минули уже Софию и ехали по широкой дороге, направляющейся от ее ограды к развалинам Десятинной церкви
{281}
. Направо от них тянулись высокие земляные валы, кое-где развалившиеся, но еще грозные, за ними спускались глубокие обрывы, покрытые густым лесом; перед ними подымались стены Михайловского златоверхого монастыря. Кругом все было пустынно и тихо; но, казалось, тень мертвой славы еще витала среди этих безыменных развалин.
— Эх, был же и город когда-то... — вскрикнул наконец Богдан, сдвигая порывистым движением шапку на затылок, — себе на славу, ворогам на грозу!
— Да, говорят зналые люди, — поддержал цехмейстер, — сильный был город, не то что теперь! Тогда нечего было и ляхов нам бояться.
— Да еще говорю, и теперь, если бы кто захотел поправить все эти фортеци, твердыня вышла бы такая, что вражьим ляхам поломать бы об нее зубы!
— А если бы нашлась такая сильная рука, мы бы и ворота ей отварили, — произнес многозначительно цехмейстер.
Богдан пронзительно взглянул на него, тронул своего коня, и они быстро помчались вперед...
У развалин Десятинной церкви спутники уплатили в мытницу следуемое с них мыто и спустились с обрывистого и крутого спуска. Здесь они проехали городскую браму и въехали наконец в Нижний город — Подол.
В городе было тесно и шумно; высокие домики с остроконечными крышами теснились один подле другого; по узким и кривым улочкам сновал народ; путники должны были придержать своих лошадей.
Появление их возбуждало всеобщее любопытство и удивление. Проходящие горожане почтительно сбрасывали перед цехмейстером шапки и, поглядывая в сторону Богдана, многозначительно перешептывались. Из-за форточек высоких ворот то и дело высовывались белые головы горожанок, завернутые в длинные намитки, а в мелких стеклышках окон появлялись любопытные глазки молоденьких дивчат, сидящих с гаптованьем или с кужелями в руках. Наконец путники выбрались на широкую площадь.
Слева над ней возвышалась высокая гора, с вершины которой грозно смотрел вышний замок, обнесенный зубчатою стеной; справа тянулась длинная каменная стена, высокие, золоченые купола виднелись из-за нее, а над входом высилась остроконечная колокольня.
— Это вот и есть наше Богоявленское братство, — указал Балыка на обнесенные стеною здания, — и новый храм, и коллегии, и монастырь, и шпиталь. А теперь попрошу тебя, пане сотнику, со всем козацтвом своим заехать ко мне на хлеб радостный да у меня, коли ласка твоя, и отабориться, так сказать. Благодарение богу, есть всего вдоволь: и хата добрая, и вечеря сытная, и стайня каменная для коней...
— Спасибо, спасибо за щырую ласку, — поклонился Богдан, — а только надо мне неотложно отыскать лавку Петра Крамаря, — говаривал Богун, что здесь где-то, подле ратуши.
— Петра Крамаря?! — воскликнул старик. — Ну что же, это дело, а все же я жду панство если не на обед, то на вечерю. Ну, еще увидимся... Петра Крамаря! — улыбался он. — Ну это добре, добре... Да вот его самая и лавка, там, за ратушей, вон в том ряду, — указал он рукою по тому направлению, где за ратушей тянулся через площадь длинный ряд лавок. — Ну, а теперь прощай, пане сотнику, увидимся еще! Бувай здоров и помни все, о чем я говорил.
— Бувай здоров, пане цехмейстре, — обнял его Богдан. — А за слово справедливое и разумное спасибо, будем помнить, оно скоро пригодится.
Спутники распрощались. Цехмейстер направился к Житнему торгу, а Богдан — по указанному направлению.
Остановившись у длинного каменного здания, он передал своего коня козакам и вошел в лавку, над которой развевался кусок красного сукна. В лавке было темновато, так что Богдан не сразу рассмотрел обитателей ее. Подле прилавка стояло несколько степенных покупательниц. В глубине же Богдан заметил почтенного купца в длинной одежде, подпоясанной широким кожаным кушаком. Темно-желтое, словно пергаментное лицо его было покрыто резкими морщинами, черные как смоль брови с пробивающимися кое-где сединами сходились над переносицей резким взмахом, желто-карие глаза смотрели из-под них остро, пронзительно, орлиный, заостренный нос дополнял фанатическое выражение этого лица.
— А что, пане Крамарю, — подошел к нему Богдан, — много ли есть шкарлату? Высокая ли цена?
При первых словах Богдана Крамарь вздрогнул и впился в него глазами, затем, не говоря ни слова, он распахнул перед Богданом низенькую дверь и, введши его в небольшую комнату, сплошь заваленную нераспечатанными тюками товаров, вскрикнул подавленным, неверным тоном:
— Пан сотник Хмельницкий, тебя ли привел к нам господь?
— Он самый, — протянул ему руку Богдан. — Много слышал я о тебе от нашего славного Богуна; говорил он мне, что ты помогаешь здесь козакам и делом, и душою, что ты собираешь здесь из окрестных сел ограбленных и коштом своим справляешь на Запорожье.
— И правду он сказал; клянусь моею правою верой, — перебил его порывисто Крамарь, — все, что имею, все достатки мои, все отдам, лишь бы ширилась сила козацкая, и верю, что господь не возьмет меня, пока не увидят очи мои, как восстанет он в гневе и ярости сынов своих!
— Я знал это, затем и пришел к тебе, — произнес твердо Богдан, и взгляд его столкнулся с вспыхнувшим взглядом Крамаря. — Много слышал я о Киевском братстве и приехал сюда, чтобы прилучиться к нему душой и телом и искать у братьев братской помощи, потому что истинно говорю вам: «Настало время и час приспе».
— Да будет благословен тот день, когда ты прибыл к нам, — воскликнул горячо Крамарь, склоняясь перед Богданом, — как засохшая земля дождя, так ждали мы тебя всею душой!..
XXIX
Уже вечерело, когда Богдан вышел в сопровождении своего нового знакомца на широкую ратушную площадь. Купцы уже запирали лавки тяжелыми засовами; на крышах остроконечных домов зажигались тусклые масляные фонари; движение утихало, но любопытные горожанки еще сидели на скамеечках у своих ворот и сочувственно покачивали своими головами, передавая друг другу горячие новости дня. В воздухе чувствовался легонький морозец, звезды на небе ярко загорались; снег поскрипывал под сапогами прохожих. Обойдя высокое и сумрачное здание ратуши, Богдан и Крамарь подошли к стене Братского монастыря
{282}
. По деревянным ступеням подымались уже многие горожане. Все шли тихо и степенно, без шума и разговоров. Богдан заметил снова с изумлением, что все встречающие их с почтением обнажали головы перед новым его спутником.
Пройдя под сводами колокольни, они вышли на широкий двор, посреди которого подымался великолепный новый храм с пятью золочеными куполами; направо и налево тянулись длинные здания.
— Все своим коштом, — пояснил ему Крамарь, указывая на храм, — помог еще московский царь
{283}
, спасибо ему, а то все сами.
Повернувши налево, они вошли в узкий коридор со сводчатым потолком. Через несколько шагов он расширился и образовал просторные сени; направо и налево вели две низенькие темные двери, у каждой из них стояло по два горожанина.
— Братчику! — обратился к одному из них Крамарь. — Отведи нового брата в збройную светлицу; ты должен, пане сотнику, оставить в ней все свое оружие, да не внидет кто на нашу братскую беседу с оружием в руках.
Сказав это, Крамарь указал братчику на Богдана и сам прошел в правую дверь. Богдан последовал за своим проводником. В небольшой комнате, в которую вошли они, было уже несколько горожан; каждый из них снимал свое оружие и, положивши его, выходил из нее. Тишина и сдержанность, с какою двигались и говорили все эти люди, снова поразили Богдана. Последовавши их примеру, он снял все свое оружие и вышел вслед за ними в сени. Стоявший у дверей горожанин распахнул перед ним низенькую дверь, и Богдан вошел в большую комнату с таким же сводчатым низким потолком. В комнате было светло. Перед Богданом сразу мелькнуло множество народа, большой стол с зажженными на нем канделябрами, шесть почтенных горожан, сидевших подле него... Хотя от сильного освещения он не мог рассмотреть их сразу, все-таки ему показалось, что два лица из них были ему знакомы. Открывши снова глаза, он с изумлением заметил, что на председательских местах за столом сидели оба его новые знакомца. Ярко освещенные восковыми свечами лица их были серьезны и сосредоточенны. Казалось, они вполне дополняли друг друга. Тогда как лицо Балыки со своими выцветшими, старческими глазами глядело до чрезвычайности ласково и добродушно, лицо Крамаря, с его вечно сжатыми бровями, глядело энергично и сурово, а вспыхивающие глаза свидетельствовали о постоянной мысли его, вечно жгущей фанатическим огнем. По правую сторону их сидело еще по два горожанина. Теперь Богдан мог рассмотреть и огромную комнату с тщательно закрытыми окнами, похожую на монастырскую трапезную. Уставленная длинными лавками, она была полна народа. Перед Богданом открылся целый ряд немолодых, морщинистых лиц, измученных и утомленных, но с выражением какого-то тихого и теплого света в глазах. Они сидели один подле другого близко и тесно, вплоть до конца комнаты, который уже терялся в полумраке. Когда Богдан вошел, два братчика, стоявшие у дверей, вошли также за ним и, задвинувши в дверях тяжелый засов, заняли свои места.
В комнате было тихо и торжественно, словно в церкви. Богдан почувствовал, как в сердце его шевельнулось что-то теплое и радостное, близкое и родное ко всем собравшимся здесь людям.
— Милые панове братчики наши! — начал громко Балыка, подымаясь со своего места и опираясь руками на стол. — Радостною вестью открою я сегодняшнюю сходку нашу: слышали вы, верно, не раз о пане войсковом, писаре Чигиринском Богдане Хмельницком, о тех тяжких працах, которые носил он не раз для родной земли, и о той тяжкой кривде, которую понес он от сейма и от вельможных панов. Господь привел его к нам. Господь, благословивший наше скромное братство, желает усилить оное мощною рукой.
В комнате послышалось движение. Все лица оживились, все головы закивали, наклоняясь друг к другу, шепча радостные живые слова. Казалось, что весенний ветерок зашелестел в осенних, еще не упавших листьях, неся им, уже отжившим, весть о свете, о солнце, о новой жизни, новой весне.
— Но прежде, чем принять тебя в милые братья свои, — поднялся с места Крамарь, и снова умолкло все собрание, — мы спросим тебя, пане сотнику, по доброй ли воле и охоте желаешь ты вписаться до нашего «Упису» братского, яко глаголет нам апостол: «Едино в любви будете вкоренены и основаны», и горе тому человеку, им же соблазн приходит!
Крамарь опустился, и взоры всех присутствующих обратились на Богдана.
— Милые и шановные панове братчики, мещане, горожане и рыцари киевские, — начал он взволнованным голосом произносить установленную формулу ответа, — взявши ведомость о преславном и милейшем братстве вашем Киевском, а маючи истинную и неотменную волю свою, прошу вас, не откажите мне в принятии в братья ваши, так как прибегаю к вам всем щырым сердцем своим и клянусь пребывать единым от братий сих, не отступаючи от братства до самого последнего часа моего, не сопротивляться во всех повинностях его, но с врагами его бороться всем телом и душой.
Словно легкий шелест, пробежал тихий, одобрительный шепот по всем рядам.
— Панове братчики наши, — поднялся снова Крамарь, — хотя все мы знаем и шануем пана писаря, как лучшего рыцаря войска Запорожского, но да не отступим ни для кого от раз установленных нами правил артикулов: итак, кто из вас, братчики милые, имеет сказать что не к доброй славе пана писаря, говорите от чистого сердца, да не приимем в братство наше ни Анания, ни Иуды, ни Фомы!
{284}
Все молчали, но по лицам горожан Богдан ясно увидел, что все они глядят на него с любовью и умилением и что только строгое правило сдерживает их порыв и мешает ему вылиться в восторженных восклицаниях.
— Итак, панове, никто из вас не скажет о шановном рыцаре ни единого черного слова, тогда не скажем и мы, — произнес радостно и торжественно Балыка. — Принимаем же тебя, пане писаре, все, как один, единым сердцем, единою волею! — поклонился он в сторону Богдана.
Богдан хотел было заговорить, но в это время поднялся пан Крамарь.
— Постой, пане писарю, — остановил он его. — Прежде чем ты произнесешь перед нами братскую клятву, — сказал он строго, — ты должен узнать докладно устав наш и все артикулы его, так как за измену им мы караем отступников вечным от нас отлучением.
— Слушаю и прилучаюсь к ним всем сердцем и душою, — ответил Богдан.
— Брат вытрикуш *, — обратился Балыка к одному из горожан, сидевших по правой стороне. — Принеси сюда из скарбницы нашей скрыньку братерскую.
Тихо и бесшумно поднялись два горожанина и отворили низенькую дверь, находившуюся за столом, вошли в маленькую келийку и с трудом вынесли оттуда кованый железом сундучок, который и поставили перед старшими братчиками. Пан Крамарь снял с своей шеи длинный железный ключ и передал его Балыке. Балыка отпер им хитрый замок и вынул желтую пергаментную бумагу с огромною восковою печатью, висевшею на шелковом шнурке, и, передавши ее своему соседу направо, произнес:
— Брат вытрикуш, читай устав наш братский, утвержденный патриархом Феофаном, чтобы ведомо было всем и каждому, в чем клянемся мы друг другу и на чем стоим.
* Вытрикушами назывались двое из братьев, избранные для надзора за порядком и благолепием в церкви; они ходили с кружкою, раздавали братчикам свечи, прятали святые книги, сосуды, одежды и пр. (Примечание автора).
Брат вытрикуш встал и развернул длинный лист. Старшие братчики опустились. Один Богдан стоял посреди комнаты. Все занемело кругом.
— Во имя отца, и сына, и святого духа, — начал громко и внятно брат вытрикуш. — Послание к коринфянам, глава VI. «Вы-бо есте церкви бога жива, яко же рече бог: аз вселюся в них, и похожду, и буду им бог, и тии будут ми людие», — глаголет господь вседержитель.
Предмова ко всем благоверным всякого возраста и сана православным людям. Возлюбленная, возлюбим друг друга, яко любы от бога есть, и всяк, любяй от бога, рожден есть и разумеет бога, а не любяй — не позна бога. Иде же аще любовь оставится, все вкупе расторгнутся, без нее-бо не едино дарование состоится. Не именем-бо и крещением христианство наше совершается, но братолюбием, зане и глаголет нам господь: «Идеже есте два или трие во имя мое, ту есмь посреди вас»
{285}
.
В большой светлице было так тихо, словно наполнявшие ее люди замерли и онемели. Голос брата вытрикуша звучал ясно и сильно в глубокой тишине, и, слушая эти теплые слова, Богдан вспоминал невольно роскошные и разнузданные сеймовые собрания, полные кичливости, эгоизма и презрения. О, как не похожи они были на эту тихую и любовную братскую беседу! Правда, перед блеском и пышностью сеймового зала большая светлица, со старательно запертыми окнами и дверьми, казалась угрюмой и мрачной; правда, не звучали здесь гордые, полные надменности орации и споры панства, а слышалось только тихое, простое слово, полное смирения и любви; правда, и согнутые темные фигуры горожан казались бы и жалкими, и смешными перед залитыми золотом и каменьями пышно-вельможными панами, но в этом собрании темных, гонимых людей чувствовалось что-то такое трогательное и сильное, что переполняло всю наболевшую душу Богдана теплою и радостною волной. Он чувствовал, что все эти теряющиеся там во мраке лица, изнуренные томительною жизнью и непосильною борьбой, близки ему, что все они истинные братья, что все они борются вместе за одно дело, великое и святое, как и эти простые глубокие слова... Там пышные цветы вянут и упадают с усыхающих ветвей могучего дерева, а здесь, в неизвестной глубине, темные и невзрачные корни ведут упорную непрестанную работу, высылая на поверхность земли молодые побеги, полные новой жизни и силы... И вместе с этим сознанием новая радостная уверенность наполняла его существо, и мысли о гнусной измене Елены, и жажда мести, и злоба уплывали куда-то далеко-далеко, а глаза застилал тихий, теплый туман...
Между тем брат вытрикуш читал дальше:
— «Возглаголем же сия первое утешение о скорбях и напастях наших: радуйтеся, яко же и Спас рече: «Блаженни изгнанные правды ради, яко тех есть царствие небесное! Ниже малодушествуйте, яко ныне вам вне града молитвы деяти, но веселитеся, зане и Христос вне града распят бысть и спасение содея!»
Богдан взглянул кругом: утешение, звучавшее в этих словах, оживляло всех братьев, как небесная роса оживляет никнущие к земле, умирающие цветы. Выцветшие глаза Балыки глядели вперед с каким-то умилением и надеждой, а седая голова его тихо покачивалась, словно снова переживала все эти долгие, тягостные дни.
Прочтя вступление, брат вытрикуш перешел к артикулам. Он прочел о порядке принятия в братство, о порядке избрания старших братчиков и других должностных лиц, об обязанностях их, которые должны быть строго хранимы для того, чтобы «чрез нестаранне и оспалость их зныщенная и опустошенная церква божия не терпила». О том, как должны держать себя братья на сходках «порожных и непотребных розмов не мовыты, а тильки радыты о церкви божий и о выкованню своего духовного и чтоб наука всякая христианским детям была». О том, как братчики должны хранить в глубокой тайне содержания братских бесед. Об обязанностях их заботиться и призревать бедных и бездомных, коим негде голову преклонить, об устройстве для них братских обедов и подаянии им денежной помощи. Об обязанности их общей заботиться, о церкви божией и пастырях ее, охранять и беречь ее как зеницу ока. Дальше говорилось об отношениях братьев между собой, о том, что они должны любить друг друга не только позверховно, но всем сердцем и душой, не ставя себя один выше другого.
Далее всем вменялись любовь, смирение, верность и милосердие: «Чтобы все братия милосердия были зерцалом и прикладом всему христианству побожных учеников».
— «Глаголет-бо священное писание, — заключил торжественно брат вытрикуш, — да просветится свет ваш перед человеки, да, видевше ваша добрая дела, прославят отца вашего, иже есть на небесех».
— Теперь, брате, ты слышал наши артикулы, — обратился к Богдану Крамарь, — отвечай же нам по чистой и нелицеприятной совести: согласен ли ты покоряться им во всем? «Яко лучше есть не обещатися, нежели, обещавшися, не исполнити».
— Саблей моей клянусь исполнить все свято и непорушно! — вскрикнул горячо Богдан.
— Добре, — заключил брат Крамарь, — клянися ж нам в том не саблею, а святым крестом! — и, вынувши из братской скрыньки темный серебряный крест простой и грубой работы, поднял его с благоговением над головой. Перед Богданом поставили небольшой аналой, на котором лежало евангелие, сверх него положили обветшавшую грамоту; подле аналоя стали с двух сторон братья вытрикуши с высокими зелеными свечами в руках. Все встали; Богдан поднял два пальца.
— Во имя отца, и сына, и святого духа, — начал он громко и уверенно, — я, раб божий, Зиновий-Богдан
{286}
, приступаю до сего святого церковного братства и обещаюсь богу, в троице единому, и всему братству всею душою моею, чистым же и целым умыслом моим, быти в братстве сем, не отступаючи до последнего часа моего...
Дальше шел целый ряд страшных клятв, в случае измены брату. «Да буду и по смерти не разрешен, яко преступник закона божия, от нее же спаси и сохрани мя, Христе боже!» — окончил Богдан.
— Аминь! — заключил торжественно Крамарь. — Отныне ты брат наш и телом, и душою...
{287}
Не ищи же в беде ни у кого защиты, токмо у братьев своих, и верь, что они положат за тебя и душу свою! — и Крамарь порывисто заключил Богдана в свои объятия.
— Витаю тебя всем сердцем, брат мой, — подошел к Богдану Балыка, и Богдан увидел, как старческие глаза его блестели тихою радостью, — всем сердцем, всем сердцем, — повторял он, обнимая Богдана, — да единомыслием исповемы.
— Братчики милые, — обратился Крамарь к собранию, — витайте же и вы нового брата.
Давно жданное слово словно сбросило оковы со всего собрания. Шумная толпа окружила Богдана. Горячие руки пожимали его руку, принимали в объятия; добрые постаревшие и молодые лица, воодушевленные пробудившеюся энергией, радостно заглядывали ему в глаза. «Будь здоров, брате, милый, ласковый брате!» — слышал он отовсюду и, куда ни оборачивался, всюду видел радостные, оживленные глаза. === ===
XXX
Долго продолжалась дружественная братская беседа; наконец брат Крамарь ударил молотком.
— Постойте, панове-братья, — обратился он ко всем, — нашему новому брату надлежит исполнить еще одну повинность, о которой знаете вы все. Брате Богдане, при вступлении в наше братство каждый брат офирует до братской скрыньки двенадцать грошей, кто же хочет дать больше — может, только с доброй воли своей.
Богдан вынул из пояса толстый сверточок и высыпал на стол двенадцать червонцев.
— Благодарим тебя от всего братства, — поклонились разом старшие братья. — Брат вытрикуш, — обратился Крамарь к своему соседу, — подай новому брату «Упис» и каламарь (чернильницу).
Перед Богданом положили на столе «Упис». Богдан перевернул толстые пожелтевшие листья и подписал под длинным рядом подписей крупным витиеватым почерком: «Прилучылемся до милого братства Богоявленского киевского рукою и душою. Богдан Хмельницкий, писар его милости войска королевского, рука власна».
— Хвала, хвала, хвала! — зашумели кругом голоса.
— Панове-братья, — обратился Богдан к Крамарю и Балыке, когда поднявшийся шум немного умолк, — дозволите ль молвить мне слово?
— Говори, говори! — возгласили разом и Крамарь, и Балыка.
— Ласковые пане-братья: мещане, горожане и рыцари киевские, — поклонился Богдан всему собранию, — от всей души моей благодарю вас за честь, что выбрали меня в братья свои. Воистину настал-бо час, когда только в братстве своем можем искать мы защиты. Нет у нас больше ни прав, ни законов, охраняющих поселян и горожан в каждой стране: единый-бо оборонец наш, король, поруган и унижен сеймом и лишен всяких прав. Все вы знаете о том страшном злодеянии, которое потерпел я, да разве я один? Все это ожидает каждого из нас! Утесняют вас выдеркафами и налогами. Это еще золотые времена: скоро отберут у вас и крамницы ваши, скасуют и цехи. Мало! Удалось вам с помощью козаков посвятить на святые епископии после долголетнего пленения превелебного митрополита и епископов
{288}
, и утишилась уния в нашей стороне, но теперь уже не то! Король, говорю вам, уничтожен, и под покровительством ксендзов и унитов ширится уния и охватывает наш край. Вы не знаете того, что творится там... за вашими городскими стенами, — арендаторы забирают церкви божьи в аренду, обращают в скотские загоны; священнослужители сами жгут их, чтобы не отдавать в поругание... И единую силу нашу, войско козацкое, стараются теперь уничтожить паны... Нигде, братья, нигде не найдем мы помощи едино друг от друга! Так будем ли мы розниться, козаки от горожан, и горожане от козаков? Не единой ли мы, братья, матери дети, не за одно ли дело святое стоим?
В комнате послышался едва сдерживаемый шум.
— Когда не станет на Украйне козаков, — продолжал Богдан, — тогда погибнет последняя сила, которая еще сдерживает панов, и заглохнет тогда уже навеки и вера наша, и имя наше, и вся наша украинская земля. Скажите же мне одно слово, братья: если настанут те горькие часы, когда женам и детям придется бросать дом свой и искать пристанища у медведей и волков, не откажете ли вы тогда в своей помощи братьям или оставите их гибнуть один за другим за свой обездоленный край?
И вдруг все ожило в мрачном зале. Горячий порыв заставил всех забыть строгие артикулы устава. Казалось, сильный вихрь ворвался на широкую степь и закрутил, заметал сухой, посеревший ковыль. Строгие степенные горожане вскакивали на лавы, махали Богдану шапками, выкрикивали горячие, прочувствованные слова.
— Поможем! Все отдадим! Ворота откроем! Едино тело, един дух, едины есмы! — раздавались отовсюду воодушевленные возгласы.
Когда утихли наконец шумные порывы восторга, брат Крамарь напомнил всем, что пора идти в церковь отслужить благодарственный молебен по случаю принятия нового брата.
— Сам превелебный владыка будет служить сегодня, — пояснил он Богдану, — я известил его о прибытии твоем.
Братчики начали выходить из собрания парами, чинно, один за другим.
Взволнованный и растроганный вступил Богдан в обширный братский храм. Таинственный, тихий сумрак наполнял его... У наместных образов теплились свечи и лампады, но остальная часть храма тонула под высокими сводами в густом полумраке. Братчики остановились перед царскими вратами. Богдан оглянулся кругом: сквозь узкие окна купола смотрело синее звездное небо, и страшный небесный знак, теперь еще увеличившийся, горел на нем зловещим огнем...
Вытрикуши роздали всем братьям высокие зеленые свечи; а Богдану еще большую, тяжелую свечу, разукрашенную венчиками и цветами... Свечи зажглись одна от другой, и свет наполнил полуосвещенный храм. Послышался звук запираемой двери... Кто-то робко кашлянул, кто-то вздохнул, и все замерло в немом ожидании... Голубая шелковая занавесь царских врат тихо всколыхнулась и отдернулась; из-за резных, золоченых врат показалась внутренность алтаря, наполненная легким голубым полумраком; свечи на престоле горели высоким треугольником, а у иконы богоявления, занимавшей всю заднюю стену, колебалась на серебряной цепи красная лампада, словно капля сверкающей крови... У престола, спиной к церкви, стоял наипревелебнейший владыка Петр Могила, митрополит киевский. Богдан увидел только высокую сильную фигуру в белом парчовом облачении и серебряной митре на голове.
— Слава святой и единосущней троице! — раздался громкий и властный голос.
— Аминь, — прозвучало тихо с хор. Служение началось.
Ни единый звук, ни единый шорох не нарушал святости служения... Освещенные восковыми свечами лица горожан были строги и серьезны... Тихо, вполголоса раздавалось с хор простое, но за душу берущее пение, и только голос митрополита звучал в этой смиренной тишине громко, повелительно и властно. Давно неведомое умиление спустилось на Богдана... Как теплые волны ласкают и успокаивают измученное тело, так умиротворяло оно больную душу его... И обиды, и оскорбленья, и пережитое горе как бы исчезали из памяти... Перед ним стояло ясно только что пережитое братское собрание. «Едино тело, един дух, едины есмы», — повторял он сам себе, и это сознание наполняло его душу чувством нового братского единения. Хотя он еще не видел лица митрополита, но уже одна сильная осанка его и голос, звучавший так уверенно и властно, невольно влекли к себе его сердце. Способствовала ли тому громкая молва и слава, которая окружала имя Могилы, или действительно его величавая наружность так очаровывала человека, только Богдан ждал с нетерпением, когда владыка оборотит к молящим лицо свое. Служение близилось к концу. Митрополит повернулся наконец от алтаря и появился в царских вратах. Драгоценные камни в серебряной митре его ярко горели и словно осеняли его венцом сверкающих лучей. Лицо его было темного, почти оливкового цвета, длинная черная как смоль борода спускалась на грудь, густые брови сходились над сильно очерченным орлиным носом, огромные черные глаза глядели смело, каким-то огненным, проницающим насквозь взглядом. Вся фигура, все лицо его дышали той силой, умом и энергией, которые так властно приковывают к воле своей все сердца. Владыка остановил на Богдане свой пристальный взгляд, и глаза их встретились. Богдан почувствовал, как этот огненный взгляд вонзился в него и словно насквозь прохватил его сердце.
Но вот окончилась служба.
В дверях алтаря показался владыка уже не в блестящем облачении, а в монашеской одежде, только на черном клобуке его над самым лбом ярко горел бриллиантовый крест. Все стали подходить попарно под благословение. Вытрикуши гасили одну за другою свечи и лампады у образов. Братчики безмолвно выходили из церкви. Густой мрак охватывал своды, колонны, хоры и купола. Только на престоле еще горел высокий треугольник свечей, разливая кругом тихий, лучистый свет. Церковь пустела. Богдан хотел было выйти вслед за другими, но в это время к нему подошел брат вытрикуш.
— Брате, — проговорил он, — святейший владыка хочет видеть тебя и ждет в алтаре.
Богдан последовал за ним. Тихо скрипнула северная дверь иконостаса, и они вступили в алтарь. Какое-то благоговейное и трепетное чувство охватило Богдана. В алтаре не было уже никого, кроме владыки. Он сидел в глубине на высоком митрополичьем троне. Черная мантия падала вокруг него тяжелыми, мрачными складками. Лицо его было серьезно и строго, а черные глаза, казавшиеся еще большими от темной тени, падавшей на них, глядели вдумчиво, сурово, почти печально.
Богдан низко поклонился и остановился у дверей.
— Брат вытрикуш, — произнес митрополит, — запри церковь и оставь нас, мы выйдем через мой вход.
Молча поклонился вытрикуш и вышел из алтаря.
Шаги его глухо прозвучали по железным плитам пола и умолкли. Через несколько минут раздался звук запираемого засова, и все стихло. Сердце у Богдана екнуло. Владыка не отводил от него своего глубокого, строгого взгляда. Казалось, он испытывал и изучал его.
— Пан писарь войска Запорожского Богдан Хмельницкий? — спросил он наконец по-латыни.
— Так, ваша яснопревелебность, это он имеет счастье говорить с вами, — ответил по-латыни же Богдан.
— Приветствую тебя, как нового брата!
— Благодарю господа, что он сподобил меня чести этой, — склонил голову Богдан.
— Я слышал много о тебе, пане писаре.
— Но славе этой обязан я, к несчастью, ваша яснопревелебность, не доблести моей, а тому тяжкому горю, которое так нагло посетило меня.
Могила внимательно взглянул на Богдана: разговор, который колебался до сих пор, словно чаши весов, начинал устанавливаться.
— Не будь излишне скромен, брат мой; твое горе еще больше привязало к тебе сердца козаков, которыми ты владел и доселе, а владеть сердцами свободными может только тот, кто достоин такой власти.
— Служу всем сердцем отчизне и вере.
— И бог гонимых возвеличит тебя! — произнес твердо митрополит.
В алтаре наступило молчание. Высокий треугольник свечей разливал вокруг престола лучистый свет.
Сквозь резные врата видна была церковь, полная мрака и тишины. Вся строгая фигура митрополита тонула в полумраке, только бриллиантовый крест на черном клобуке его горел дрожащим огнем. Богдан почувствовал, как сердце его забилось горячо и сильно.
— Я слышал и знаю уже все о решениях сейма, — заговорил после долгого молчания Могила, — знаю и о решении знаменитой комиссии, — усмехнулся он, — которое привез мне мой посол; вместо облегчений, они, вдобавок ко всем утискам, запретили снова людям греческой веры занимать должностные места и таким образом хотят снова повергнуть нашу веру только в темную массу народа. Слышал я и о том тяжком оскорблении, которое получил ты, пане писаре, на свою законную жалобу, но скажи мне одно: неужели не было и у тебя, такого славного, храброго рыцаря, известного по всей Украйне, другого средства для защиты, как обратиться к этим лживым и преступным схизматам?
— Клянусь, оно было и есть у меня не только для защиты, но и для расправы, — вскрикнул Богдан, разгораясь при одном воспоминании о сейме, — но, наипревелебныи владыка, это была последняя попытка узнать, есть для нас хоть какое-нибудь право в этой нашей и чужой земле! Я верил и верю в короля, доброчинца и оборонца нашего. Я ехал с последней надеждой на него. Но что мог он мне сделать? Когда, униженный и оскорбленный, бросился я из сейма, он призвал меня к себе. «Ты видишь сам, — проговорил он с печалью, — ли шенный власти, не в силах я скрепить свои законы, когда сейм решит ваши права: вы воины, и есть у вас и сабли, и рушницы!»
— Так, — сжал владыка свои черные брови и произнес суровым голосом, — правду он сказал: нет в этой стране другого права, кроме железа и огня! В последний раз я обращался к сейму, отныне буду защищаться уж сам. За время торжества унии вельможи отторгли от обитателей наших множество земель и деревень, и церкви божии оттого лежали в запустении, не имея ни благолепия, ни скудного содержания для служителей алтаря... Мои предшественники искали у судов защиты — и суды смеялись над ними. Но я... да не осудит меня за это господь, — поднял он к небу свои огненные глаза, — когда благословил Маккавеев на защиту храма предков своих
{289}
, я больше не ищу ни у кого защиты! Господь поставил меня стражем дома своего, и я стерегу его и охраняю, — стукнул он с силою золоченым посохом, — от всех врагов! Когда на стадо нападают волки, не словом ограждает пастырь свою паству, но жезлом... Жезл у меня, и пока он в этой руке, не напасть хищным волкам на стадо господа моего! Есть в нашей обители много иноков юных, много сабель и гармат... Чего не отдают нам по праву, то мы возьмем силой! — заключил гневно владыка, и темные глаза его вспыхнули снова жгучим огнем.
— Наипревелебный владыка, святое слово твое, — воскликнул горячо Богдан, — и мы докажем его! Ты знаешь сам, — заговорил он с горячечным воодушевлением, — что после восстания Гуни козацкие бунты срывались уже не раз, не раз грозили они все новыми и новыми бедствиями отчизне, и только я, я один удерживал их от бунта с опасностью жизни своей. Сколько раз позор и проклятье козачества висели надо мною, сколько раз жизнь моя бывала в их руках, но я жертвовал всем, я все забывал, лишь бы сдержать их от последней вспышки, которая могла бы окончиться бедой для бедной отчизны, для панов и для нас... Король обещал нам вернуть все наши привилеи, и мы ждали... Но это была последняя капля терпения, она переполнила чашу и льется, льется через край... Клянусь тебе, превелебнейший владыка, когда на жалобу мою, на воззвание отца к отмщению за убитого сына, я услышал лишь отовсюду смех и глумленье — небо разорвалось, земля зашаталась под ногами у меня, — и разум, и воля — все угасло, осталась одна только жажда мщения, мщения до смерти, до конца! — Богдан задыхался. — И я дал себе, владыка, страшную клятву: я поклялся прахом моего замученного сына, последним вздохом его — отмстить им за все: за народ, за себя и за веру, отмстить так беспощадно, как только умеют мстить козаки! — выкрикнул резко Богдан и умолкнул. Дыхание вырывалось у него с шумом, на лбу выступили холодные капли пота. Владыка глядел на него серьезно и строго, почти печально... Под высокими сводами витала торжественная и мрачная тишина.
— Стой! — проговорил владыка, простирая над Богданом свою темную руку, а глаза его сверкнули грозным огнем. — Горе тому, кто для своей гордыни соблазнит единого от малых сих! Господь меня поставил пастырем над вами, и я охраняю стадо мое. Отвечай мне, как твоему отцу: не за свою ли только гордыню, не за свою ли обиду подымаешь ты и бунтуешь народ? Не таи ни единого слова, — поднялся владыка, — здесь с нами бог. Он слушает и читает в душе твоей.
Какой-то священный трепет пробежал по всему телу Богдана. Владыка стоял перед ним величественный и строгий. Какой-то необычайный свет горел в его глазах; в своей поднятой руке он высоко держал золоченый крест. В храме было тихо; иконы глядели со стен алтаря сурово и строго. И вдруг Богдану послышался в куполе какой-то невнятный шорох, словно веянье невидимых крыл.
— Владыка, — воскликнул он, падая перед ним на колени, — как перед господом великим, я не укрою от тебя ни единого движения души!
Могила опустил на его голову свою руку, и Богдан заговорил прерывающимся, взволнованным голосом:
— Во всем я грешен, грешен, владыко, человек-бо есмь. Ты, превелебный владыка, богом избран на сан высокий, ты богом и огражден. Душе твоей, отрешенной от жизни, неведомы все те соблазны, которые опутывают нас в трудной жизни мирской. А мы... а я... — Богдан запнулся, как бы не имея сил говорить дальше. — Владыка, — вырвалось у него наконец с невыносимою болью, — тяжелый грех ношу я в сердце...
Богдан умолкнул и опустил голову.