Главная » 2022»Август»11 » Богдан Хмельницкий. Старицкий Михаил. ПЕРЕД БУРЕЙ. Книга первая. 024
15:09
Богдан Хмельницкий. Старицкий Михаил. ПЕРЕД БУРЕЙ. Книга первая. 024
***
===
24
Много перемен за эти четыре года произошло в Чигирине. Старостинский замок, угрюмо дремавший над тихим Тясмином, в последний год обновился, принарядился и, открыв свои сомкнутые веки, глянул на свет. От замка побежали вниз между волнами густой зелени золотистые сети дорожек; вокруг него разостлались роскошными плахтами клумбы цветов; с боков приютились красные черепичные крыши, рассыпавшиеся между садиками, вплоть до Старого места (городской площади). Коронный гетман, староста Чигиринский, редко останавливался в Чигиринском замке, а потому, последний и был прежде запущен. Но два года назад приглянулась старому магнату молодая красавица, дочь краковского воеводы князя Любомирского, и влюбленный старец переселился поближе к своей желанной невесте, укрепив место Чигиринского старосты за своим сыном Александром, к которому назначил подстаростой дозорца своих маетностей, пана Чаплинского. Последний успел заискать расположение у старого Конецпольского, а молодому сумел залезть в душу; он подметил у юноши дряблую, падкую ко всяким вожделениям натуришку и стал потакать ей тайно во всем. Сам вконец развращенный, он систематически развращал и гетманского сына, забирая в свои руки его тряпичную волю: охоты, азартные игры, кутежи, потехи, насилия, вальпургиевы ночи
{164}
опьяняли изнеженного магнатика чадом жизни и привязывали к виновнику этих наслаждений Чаплинскому. Когда же старый Конецпольский удалился на Подолию, оставив сына самостоятельно хозяйничать в старостве, то Чаплинский не стал уже стесняться в виртуозности своих измышлений и закружил голову своего владыки в бесконечных оргиях и пирах... И Чигиринский замок, и двор, и сам город закипели небывалым оживлением, хотя это оживление принесло местным жителям много горя и слез.
Пониже старого замка, на круче, над самым Тясмином, в тени садов чернело высокою крышей довольно большое и неуклюжее здание; за ним золотистыми ромбами выглядывали новые гонтовые крыши других построек, над которыми, в виде каланчи, высилась круглая башня; это была усадьба Чигиринского подстаросты Чаплинского.
Теперь под покровом мягкой украинской ночи и будынок, и сад Чаплинского светились огнями; на широком, мигавшем от двигавшихся факелов дворе стояла сутолока и гам: стучали колымаги и повозы, фыркали кони, перебранивались кучера, суетилась прислуга, сновала туда и сюда придворная шляхта. Овдовевший Чаплинский, по истечении шестимесячного траура, праздновал сегодня свое новое кавалерство, задавал холостую пирушку — хлопяшник...
За домом, в саду, под охраной ветвистых елей и сосен, пересаженных искусственно на песчаный холмик, стояло обширное гульбище (павильон), к нему вела змейкой дорожка, окаймленная вперемежку кустами папоротника и можжевельника. Самое гульбище внешним видом напоминало какое-то капище с островерхою крышей; последняя заканчивалась расплывшимся куполом с длинным, торчащим шестом. Вокруг этого купола шла узенькая, огражденная балюстрадой площадка, к которой вела шаткая лестница. С этой площадки открывался чудный вид на разлившийся озером Тясмин, на тающие в сизой мгле контуры правого нагорного берега и на раскинутый гигантский ковер левого. Внутри это гульбище состояло из одной просторной светлицы, к которой примыкали с двух сторон уединенные беседочки, густо обвитые диким виноградом и плющом. Внутренность ее была искусно отделана березой: белые пластинки коры переплетались мозаикой с темными фарнерами корня в прихотливые узоры и словно коврами покрывали потолок и стены светлицы, придавая ей необычайно оригинальный и кокетливый вид. Незастекленные, без рам, высокие окна были полузавешаны извне бахромою ползучих растений, а внутри закрывались матками (циновками) из оситняга. При входе была во всю длину здания широкая терраса. Мебель в светлице состояла из светлых ясеневых столов и плетеных из красного шелюга (род лозы) кресел; но в беседках стояли еще и широкие канапы с изголовьями, обитые мягкими коврами.
Теперь все столы были накрыты белоснежными скатертями и гнулись под тяжестью канделябров, жбанов, кувшинов, кубков и всевозможнейших фляг. Матки на окнах и дверях были подвернуты; внутренность светлицы горела сотнями колеблющихся огней, а через темные отверстия окон врывались струи прохладного, напоенного смолистым запахом воздуха. В светлице и на террасе в дорогих и пестрых костюмах толпились группами гости; но у стола еще никто не сидел, видимо, ожидая прибытия какого-то важного лица. Сам хозяин то и дело выбегал на террасу и рассылал на разведки своих казачков — джур.
У одного из открытых окон стоял зять хозяина, Комаровский, молодой еще блондин, с светлыми бесцветными глазами, широким носом и толстыми, чувственными губами; он рассказывал собравшимся вокруг него вельможным панам игривые побрехеньки, заставлявшие всех покатываться со смеху; особенно громко и с засосом хохотал, поддерживая руками свою вместительную утробу, откормленный на славу, с бычачьей шеей, пан Цыбулевич, приехавший из Волыни по личным делам; за ним заливался звонким и частым смехом худощавый и длинный как жердь старший (на основании маслоставской ординации) над рейстровыми казаками, ополяченный немец Шемброк
{165}
, за этими фигурами то скрывался, то скромно выглядывал знакомый уже нам пан Ясинский, втершийся как-то на днях, при посредничестве Чаплинского, в свиту молодого старосты; он был одет просто, по-шляхетски, и подобострастно хихикал, прищуривая свои красные, под-пухшие глаза и стараясь втянуть в себя округлившееся за четыре года брюшко; за ним толпилось еще несколько блестящих фигур молодой шляхты. У другого окна, якобы созерцая глубокое, усеянное звездами небо, стоял егомосць пан пробощ
{166}
и чутко следил за рассказами, смакуя каждым словом в тиши. Под елями прохаживались тоже нарядные группы.
— Фу, пане... дай покой... отпусти душу! — почти задыхался пан Цыбулевич. — Ведь лопну... як маму кохам! И без того духота, а ты еще поддаешь пару...
— Пшепрашам
{167}
, тут еще на духоту жаловаться нечего, — заметил худощавый Шемброк, — тут пышно, чудесно... ветерок, прохлада и этот бор, — сказал он, махнув к себе несколько раз рукою и стараясь вдохнуть благоухание ночи.
— Да, здесь восхитительно, очаровательно, ясное панство, — вмешался робко Ясинский, — я во многих богатейших палацах бывал, но такого привлекательного уголка не находил нигде.
Цыбулевич и Шемброк посмотрели небрежно на Ясинского.
— Ну, пане тесте, здесь хвалят все твое гульбище, — обратился ко входившему Чаплинскому Комаровский, — и постройку, и борик, и твою фантазию находит панство прекрасным...
— Очень рад, очень польщен, мои дорогие, пышные гости, — подошел, самодовольно улыбаясь, хозяин, — для меня тоже здесь самый дорогой уголок в моих владениях: эти сосны и ели, этот песок и можжевельник, эта березовая отделка напоминают мне, хотя слабо, мою милую Литву, и я здесь отдыхаю от трудов душою и телом.
— И предаюсь, добавь, тато, за ковшем доброго литовского меду свободной неге, услаждаемой нимфами...
— Что ж, зять, — вздохнул невинно Чаплинский, — vita nostra brevis est
{168}
.
— Клянусь Бахусом и Венерою — правда! — воскликнул Комаровский.
— А пан поклоняется только двуипостасному богу?
{169}
— засмеялся октавою Цыбулевич.
— Иногда еще, пане, признаю и третьего — Меркурия...
— Да... игра и всякие прибыли, гешефты... — опять вмешался Ясинский, — без них и первые два бога имеют мало значения... Есть вот баечка...
— А что же, пане, — прервал Ясинского Цыбулевич, — будем ли мы посвящены во все прелести неги литовской?
— Об этом егомосць будет судить лишь послезавтра, — развел руками Чаплинский и с загадочною улыбкой подошел под благословение пробоща.
На террасе стоял Хмельницкий с полковниками Барабашем и Ильяшем. Первый выглядел уже старикашкой, с отвислыми щеками и таким же брюшком; держался он несколько сутуловато и не совсем твердо в ногах; огромные седые усы его спадали длинными прядями на грудь, а узкие прорезанные глаза изобличали татарское происхождение. Второй же был более бодр и темным цветом лица да характерным носом напоминал армянина.
— За границу я ездил по королевским личным делам... с письмами к тестю
{170}
, — говорил Богдан, — чего мне скрывать от своих? Мне шляхетное мое товарыство дороже, чем кто бы ни был: с панством шановным мне век и жить, и служить, а там, — махнул он рукою, — «с богом, цыгане, абы я дома...»
— Это ты горазд, пане сотнику, — буркнул Барабаш, мотнув усом, — кому-кому, а тебе с нами... и рука руку, знаешь...
— И моет, и бруднит (грязнит), — засмеялся Богдан.
— Хе! — клюнул носом Ильяш, набивая с длинным чубуком трубку. — Но любопытно знать... даже бы нужно... что стояло в тех письмах?
— Нельзя же было, пане полковнику, разламывать печатей, — ответил, пожавши плечами, Богдан, — хотя и кортело... Так, с углышка только мог догадаться, что дело шло о приданом... Грошей просил его королевская мосць, — добавил он шепотом.
— Ага, именно! — обрадовался догадке Барабаш. — Король ведь действительно бедняк — харпак... Где ему нам допомочь? Некоторые у нас надеются на короля... Пустое! Попыхач он у золотого ясновельможного панства...
— «Як нема тата, то шукай ласки у ката», — улыбался Ильяш, раскуривая трубку.
— Так ли, сяк ли, а есть надо... — засмеялся и Барабаш, а потом заметил Богдану: — Скучали мы по тебе, что редко так жалуешь?
— Спасибо за ласку, — поклонился сотник, — боялся докучать, да и рои подоспели...
— Пышное панство, прошу в светлицу к столам! — крикнул на террасе Чаплинский. — Его ясновельможная мосць уже едет!
Длинною вереницей потянулись гости в светлицу. Хозяин торопливо начал представлять их друг другу.
Хмельницкий страшно был озадачен появлением своего врага, почти забытого им за пять лет. Сам Чаплинский, видимо, чувствовал себя крайне неловко при представлении своему свату Ясинского и пытался загладить эту неловкость их примирением.
— Пана страшно грызет совесть за прошлое, — умильно заглядывал свату хозяин в глаза, — он почти для того и приехал, чтобы выпросить у тебя, друже, забвение ошибкам горячей и нерассудливой юности.
Ясинский стоял во время этой тирады в смиренной позе, с опущенными долу глазами и поникшей головой.
— Что было, то минуло, — сказал небрежно Богдан и, взявши под руку свата, отвернулся от Ясинского, сказавши: — Я имею тебе, пане-брате, сообщить нечто важное.
Ясинский проводил его злобным зеленым взглядом шакала.
В это время распахнули двери два казачка, и в светлицу быстро вошел сам староста, молодой Александр Конец- польский, под руку с князем Заславским.
Несмотря на раннюю молодость, на лице Конецпольского лежали уже следы отравы и пресыщения, а вздернутый нос и прищуренные глаза придавали ему нахальное выражение. Заславский же был средних лет и среднего роста, но необыкновенно тучен; впрочем, лицо его дышало здоровьем и свежестью, а выражение его было крайне симпатично: и по одежде, и по манерам можно было сразу признать в нем магната.
В светлице послышалось шумное движение: Чаплинский бросился с подобострастным восторгом навстречу; панство тоже понадвинулось приветствовать именитых гостей.
— Вот я, пане, — обратился Конецпольский к хозяину, — привез к тебе моего дорогого гостя, ясновельможного каштеляна Дубенского, князя Доминика Заславского, — прошу ушановать егомосць.
— Падам до ног! — захлебывался изгибаясь Чаплинский. — За великую честь, за счастье! Челом бью ясноосвецоному панству, прошу на почетное место!
Поздоровавшись с некоторыми гостями и познакомив с ними Заславского, Конецпольский приветствовал остальных наклонением головы и занял первое место, усадив по правую руку Заславского.
Теперь уже хозяин обратился с приятным жестом ко всем:
— Прошу, пышное панство, занимайте места, кому где любо: сегодня мы празднуем вольное свято утех и радостей жизни, свободу нежных страстей, а перед ними — все равны. Не будем же тратить дорогого времени.
С одобрительным шумом разместилось многочисленное общество за столами.
— Для начала, панове, — произнес торжественно Чаплинский, наливая из объемистой фляги всем в кубки какую-то золотисто-зеленоватую жидкость, — прошу вас отведать этой литовской старки, настоянной на зверобое и можжевельнике.
— Недурно, — попробовал староста. — Ты ведь, пане подручный, обещал угостить нас сегодня всеми роскошами Литвы, начиная с яств и питей и кончая более сладкими прелестями?
— Темные леса и глубокие озера моей родины со всеми их обитателями, видимыми и таинственными, со всеми чарами неги будут у ног ясновельможного пана, — произнес с низким поклоном, разводя руками, Чаплинский.
— Это мы с паном пробощем оценим, — подмигнул Конецпольский.
— А пока знайте, Панове, — обратился он ко всем, — что мой помощник празднует сегодня свою холостую свободу и возобновленную молодость, так нужно нам поддержать его подержанные силы.
— Amen. — чокнулся с ним Барабаш.
— Виват! Слава! — подхватили гости шумно, одобрив литовскую старку. Судя по возросшему сразу шутливому говору и смеху, она действительно заслуживала большой похвалы.
Между тем, гайдуки втащили на столы в огромных полумисках медвежьи окорока, буженину из вепря, лосьи копченые языки, полотки из диких гусей, а к ним в вычурных мисах-вазах разнообразные соленья и приправы из лесных ягод и разного рода грибов, да всякие еще литовские сыры. Бесчисленное количество казачков засуетилось возле гостей, то подавая, то принимая посуду, то ожидая других приказаний.
С шумными одобрительными возгласами и жадностью накинулось панство на дары дремучей Литвы; цоканье ножей, усиленное сопение и жевание неоспоримо доказывали, что гости отдавали им полную честь. Чаплинский суетился, рекомендовал и сам подкладывал лучшие куски особенно почетным для него лицам. Молча, кивками голов да мычанием благодарила услужливого хлебосола почтенная шляхта и только лишь вытирала платками, а то и бархатными вылетами своих роскошных кунтушей обильно выступавший на подбритых лбах пот.
После первой смены хозяин наполнил кубки гостей новою мудреной настойкой. На вторую скатерть поставлены были другие полумиски и лохани с разною маринованною, вареною, жареною, фаршированною рыбой, и все из литовских озер, с литовскими же соусами и потравками.
Когда первый голод был утолен и с меньшею жадностью стало набрасываться панство на снеди, послышались за столами то там, то сям короткие фразы.
— Да, у нас новость, я и забыл сообщить ясновельможному панству, — говорил заметно уже подогретый старками пан Чаплинский, — у нас вот в Чигиринском лесу, за Вилами, в трущобе поселилась литовская ведьма, чаклунка, почище киевской... вот так ворожит — не цыганкам чета! Кому из вас, Панове, желательно узнать свое будущее, так рекомендую: как на ладони увидите! А кроме того, у нее найдутся вернейшие привороты и отвороты...
— Ну, этого нам не потребуется, — скромно заметил пан пробощ.
— Очень самонадеянно! — улыбнулся Заславский.
— Гм, гм, — погладил ус Барабаш, — а мы так должны смирить свою гордыню.
— Хе? Нам, подтоптанным, зело нужны привороты, — заметил Шемброк.
— А по-моему, пане добродзею, найлучший приворот — это дукаты! — пробасил князь.
— Святая истина! — пропел в тон Ясинский.
Все захохотали. Сдержанное, натянутое настроение пред лицом таких важных магнатов, ослабленное несколькими кубками доброй старки и других настоек, теперь сразу удало, всяк почувствовал себя развязным и смелым.
— В каких это Вилах, — спросил небрежно Богдан, — что на Татарском току или за Чертовым провальем?
— За Чертовым, за Чертовым, где крутится бесом бурчак, — ответил Чаплинский, наполняя свату вновь кубок, — а что, думаешь попытать свою долю?
— И спрашивать нечего: наша доля затылком стоит.
Совершили третье общее возлияние, подали новую перемену. На этот раз в глубоких вазах появились литовские колдуны.
— Пышное панство! — заявил торжественно хозяин, — И рыба, и колдуны любят плавать, так вот рекомендую легкие прохладительные — толстые фляги наливок, ратафий
{174}
, запеканок, мальвазий
{175}
. Черпайте из них обильно и спешно, ибо с появлением царя питей, нашего старого, седого меда, всякие пустяковины будут убраны.
— Добрая рада! — зашумели гости и потянулись все к флягам.
— Не буду времени тратить, ясновельможный пане! — крикнул уже смело Ясинский, опоражнивая кубок.
Начались меж соседями и вразбивку потчеванья и чоканья.
— Слыхали ли, панове, — заговорил один из молодых землевладельцев, — вновь начались хлопские бунты.
— Что? Где? — обратились многие к шляхтичу.
— Да вот, у моего брата за Киевом был случай: не захотели панщины отбывать хлопы, стали галдеть, что прежним владельцем им даны зазывные льготы
{176}
.
— Ишь ты! — заволновались некоторые. — Послушай их, так и хозяйство все брось!
— Ну, и что же, пане добродзею? — заинтересовался Заславский, да и другие притихли.
— Брат-то, ясновельможный пане, расправился с ними по-шляхетски: написал им новые условия на спинах.
Взрыв хохота прервал рассказчика.
— Да, панове, а одно село, которому такое решение не понравилось, сжег он дотла.
— С хлопами? Так начадил сильно! — икнул Ясинский.
— И убытки понес, — добавил мрачно Богдан.
— Конечно, — загорячился пан с бычачьей шеей, — а что поделаешь? Вот и у меня в соседстве повесили эконома хлопы.
— Плохое предзнаменование, — отозвался Заславский, — и многому виною мы сами.
— Конечно, ясноосвецоный княже, — подхватил развязно молодой шляхтич, — потворство, полумеры, паньканье...
— Жестокость, — подсказал Шемброк.
— Соблазняются такими мыслями многие, — промычал Комаровский.
— «Аще око тебя соблазняет, вырви его и верзи вон», — с чувством сказал пробощ, поднявши набожно взор.
— Отвратительная слабость, — зарычал Цыбулевич, — не манерничать нужно с этим быдлом, а залить сала за шкуру...
— Как князь Ярема кричит: «Огнем и мечем!» — улыбнулся насмешливо Заславский, — только вот в чем беда: после огня и меча ничего не остается.
— Да, ясный княже, нам, властителям, это невыгодно, — сказал, покрасневши, Хмельницкий.
— Я вот потому и рекомендую лучшее правило — канчуком и лозой! — выпятил багровые глаза Цыбулевич.
— Виват, пане! — потянулись многие к толстяку с кубками.
— Виват! — поднял свой и Богдан. — Вы там канчуками разгоните, а народ и бросится к нам, вот тогда в поместьях, вельможного нашего панства и будет сила рабочих.
— Слава, нашему пану сотнику! — закричали одни, а другие расхохотались.
— Слава свату, слава! — чокнулся с Богданом Чаплинский. — Только и с нашим подлым народом нужно камень за пазухой держать. Предпочитая регламент дана Цыбулевича, я предлагаю в дополнение еще более остроумные меры, как например: жажду, голод, холод, зуд...
— Воистину, претерпевший на теле душу свою соблюдет, — вздохнул пробощ.
— Отец мой, — заметил иронически Конецпольский, — очень уж этому быдлу потворствовал: льготы давал, поборы брал ничтожные, а потому такие ж и доходы. ..
— Ну, мы их увеличим! — задорно крикнул Чаплинский.
— Я ведь, свате, тоже за доход: чем больше его в наших поместьях, тем лучше, — вмешался. Хмельницкий якобы небрежным, веселым тоном, но заметно было, что в голосе его прорывалась сдерживаемая злобная хрипота, изобличавшая внутреннюю бурю. — Только, по-моему, первая забота доброго хозяина, чтоб быдло его было в силе и в теле, а если его изнурить голодом, да холодом, да нужею, так работы с него не будет; значит, и выйдет: «Ни богови свичка, ни чертови кочерга!» А насчет дохода, так его можно увеличить, либо выдавливая сильнее из одной макухи (жом) олею
{177}
, либо увеличивая число макух.
— Ловко, ловко, пане! Голова! — поддерживали Богдана местные шляхетные землевладельцы, а пьяненький Барабаш даже облобызал своего сотника.
— Теперь запугивание панства этим схизматским хлопством никчемно, — вмешался вдруг в разговор, сильно охмелевший Ясинский. — У пана сотника все старое в голове: минуло, прошло! Теперь, если бы что, так только мокрое место, — нагло он опрокинул свой кубок и разлил по скатерти драгоценную влагу.
— Совершенно верно, — поддержал и Чаплинский.
— А если от пана Цыбулевича и его соседей перебегут к нам все хлопы, — добродушно засмеялся седенький старичок, — так чтобы не было волнения...
— У Речи Посполитой хватит на всех канчука! — крикнул заносчиво Комаровский.
— У меня-то волнений не будет, ручаюсь, — высокомерно сжал брови молодой староста, — хотя я и сокращаю, и уничтожаю эти глупые льготы... Я и с паном сотником не согласен: по-моему, и макух нужно больше завести, и выдавить каждую посильнее.
Богдан заскрежетал зубами и выпил залпом огромный кубок наливки.
Чаплинский, заметив желчное раздражение своего патрона, поторопился замять эту опасную тему, начав разливать в ковши новые хмельные дары своей родины. На столах появилась грудами жареная дичь — лебеди, тетерева, глухари, рябчики. Панство потянулось тащить на тарелки руками жирное, обложенное салом мясо, но ело уже более лениво, небрежно, как говорят, ялозило им руки и губы. Лица у большинства гостей были сильно возбуждены, глаза горели, пот скатывался свободно ручейками по лоснящимся, красным щекам.
— Нет, что ни говорите, панство, — начал-таки снова, тяжело отдуваясь, Цыбулевич, — а единодушия у нас нет: если бы вся благородная шляхта постановила давить без потачек псю крев, так давно бы эта сволочь и пищать позабыла.
— Не пищат только мертвые, — заметил тихо Богдан.
— Ого! — подхватил нагло Ясинский, — значит, пан советует им всем снять capita
{178}
?
— Я советую пану, — улыбнулся презрительно тот, — просветлить себя больше наливкой.
— Цо-о? — хотел было подняться Ясинский, но не мог. Соседи хохотом и говором замяли эту неприличную выходку. Барабаша клонило ко сну, а другой седенький старичок часто клевал носом в тарелку. Шум все возрастал: панство принимало более непринужденные позы, распускало пояса...
Чаплинский, моргнувши соседям на Ясинского, начал поощрять всех к выпивке, угрожая, что при появлении на столах меду это все будет убрано.
— По-моему, — поднял авторитетно голос молодой Конецпольский, — дикую бестию сначала нужно заморить, усмирить, чтобы потом на ней ездить.
— Коня и быка, но не хлопа, — отозвался пробощ, открывая с усилием посоловевшие очи. — Вот мой коллега на Волыни вздумал было приучить хлопов возить себя в возке по парафин... ну, и возили... Только... что бы вы думали, пышное панство? Какой эти схизматы неверный народ! Возили, возили, а потом загрузили возок в болоте, в лесу, и разбежались...
Бедный капеллан так и остался на месте, в добычу комарам и мошке...
— Лайдаки! Шельмы! — закричали некоторые, но большинство покрыло их возгласы гомерическим смехом.
— Ха-ха-ха! — покатывался на стуле Заславский. — Воображаю капеллана в болоте с целою тучей над ним всякой дряни...
— Забавно! — засмеялся Конецпольский.
— Да, — захихикал, подыгриваясь к патронам, Чаплинский, — вероятно, отмахивался и отчесывался долго...
— А и комары, верно, долго гулы, — вставил Хмельницкий, — полакомившись на белом да хорошо откормленном теле
Новый взрыв хохота покрыл его слова.
Пробощ поднял с ужасом глаза вверх и сложил набожно руки...
В противоположном конце стола шел между двумя шляхтичами крупный спор о собаках и держали пари, кто больше в состоянии выпить. Ясинский брался быть медиатором... Справа какой-то пидтоптанный пан доказывал Шемброку, что нигде нет такого материала для гарема, как в этих местах; но толстый, с бычачьею шеей пан все упорно стоял на своей теме:
— Нет, что ни толкуйте, Панове, а единодушия у нас нема: один — сюда, другой. — туда, а третий — черт знает куда!
— Это-то, пане добродзею, так! — отозвался Заславский, вздымая свое шарообразное чрево. — Сенаторы и благоразумная шляхта не блюдут у нас дружно Речь Посполиту ни в хатних интересах, ни в окольных... Замечается раскол, грозящий повалить и нашу золотую вольность.
— Как? Что такое? — встрепенулся Конецпольский, а за ним и другие насторожили уши.
— Да вот, — после долгой передышки начал Заславский, — был я у великого литовского канцлера Радзивилла
{179}
, так до него дошли смутные слухи, будто бы некоторые наши магнаты — nomina odiosa sunt
{180}
— затевают что-то с королем, вредное для нашей свободы.
Всех ошеломило это известие. Богдан побледнел: неужели так тщательно скрываемая тайна сделалась известной до осуществления?
— Сто дяблов! — ударил по столу кулаком Конецпольский.
— Мокрая ведьма им в глотку! — ругнул Цыбулевнч.
— Sancta mater, — всплеснул руками пан пробощ.
— Что ж это? Дурманом напоил кто-либо эти головы? — отнесся сочувственно и Чаплинский.
— Главное — король, — подчеркнул Заславский, — он, кажется, хлопочет об увеличении своей власти и ищет клевретов...
— А в какой же хвост, ясный княже, смотрит сейм? — посинел даже пан Цыбулевич.
— Еще, пане добродзею, идет только смутный слух, — ответил Заславский, — а когда будет что-либо положительное в руках, то сейм, конечно, распорядится...
Богдан усиленно наливал себе кубок за кубком и пил, чтобы скрыть от других свое замешательство; ему казалось, что глаза всех устремлены на него и что вот-вот сейчас начнется допрос.
— Знаете... ясноосвецоное панство, — заговорил заплетающимся языком Ясинский. — Оссолинский... у! Это лис!.. Я только что из Варшавы.... бывал там везде... у высшей знати... и слыхал... это изумительно... Як маму кохам, пепельная штука!
—Какая? — поинтересовался Заславский.
— Тонкая, ваша яснейшая мосць! — нахально улыбался Ясинский, бросая на Богдана вызывающий взгляд. — Я хорошо знаю Оссолинского... бывал у него...
— У ясноосвецоного пана канцлера? — воскликнул, пожавши плечами, Хмельницкий, желая осадить лжеца и подорвать к нему доверие.
— Для казака это может быть за диковинку, — прищурил презрительно тот глаза, — а для уродзоного шляхтича это фрашки (пустяки). А в доказательство... я могу сообщить... что вот на днях... у канцлера будут две свадьбы...
— У него одна только дочь, — возразил Заславский. .
— Одна родная, ваша ясная мосць, а другая приемыш... да... просто пальцы оближешь!..
— Цяцюня? Хе-хе-хе! — засмеялся Барабаш, зажмурив глаза и покачиваясь из стороны в сторону.
Словно молот тяжелый упал Богдану на голову. «Это Марылька!» — сверкнуло у него молнией и молнией же ударило в дрогнувшее сердце. Не получая никаких известий, о Марыльке во время пребывания своего за границей, не получая от нее ответа на посланное ей письмо уже из Суботова, Богдан порешил, что панянка забыла его, поглощенная волнами новой, увлекательной жизни, и что ему, казаку, не к лицу носить какую-то болячку на сердце про несбыточное черт знает что... и вдруг при одном известии он почувствовал в сердце боль, и такую щемящую да досадную, что даже бросилась ему в лицо кровь и глаза сверкнули диким огнем.
— Ну, так что же разведал там вацпан? — с раздражением уставился староста на Ясинского.
Что Оссолинский, ясноосвецоный, задабривает казачью старшину... О, это хитрая лисица... но и старшина тоже... ой, ой, ой! — не спускал он с Хмельницкого пьяных глаз.
— Это поклеп и на Оссолинского, и на старшину! — крикнул, вспыливши, Богдан и отвел смущенно глаза.
— Старшина верна Речи Посполитой! — добавил Ильяш.
— Предана как собака... как скаженая, — забормотал Барабаш, вытирая усами тарелку.
— Как один да один — два! — выпрямился Шемброк.
Но, пан сотник, — подчеркнул Конецпольский, — ведь ты бывал у Оссолинского... и, кажется, канцлером взыскан?
— Да, ваша вельможная мосць, был раз, — ответил, несколько оправившись, Хмельницкий, — но никаких милостей не удостоился... Да и вероятно ли, чтоб государственный муж, вельможа и вдруг бы стал откровенничать с казаком, которого в первый раз видит? Другое дело — пан Ясинский, что с его ясною мосцью запанибрата.
— Да, да, запанибрата, — залепетал непослушным языком пан Ясинский, — потому что я крикну: «Не позвалям!» — и всех заставлю на сейме молчать, а с Казаков не станет никто и говорить. Зась! — хотел он сделать рукою какое-то движение и покачнулся на стуле. Чаплинский бросился и помог Ясинскому дойти до открытого окна. Конецпольский только махнул рукою.
Подали на столы последнюю перемену: разные медовые сласти, пирожки, соты липового меду й фрукты.
— Панове! — торжественно возгласил Чаплинский. — Теперь начинается великий час вожделений.
— Кохаймося! — крикнул Комаровский.
— Виват! — подхватили другие.
— Так я предлагаю, панове, — кричал хозяин, — скинуть жупаны и расстегнуть пояса перед появлением нашего старого литовского меду!
— Дело! — подал первый пример Комаровский, а за ним и другие начали разоблачаться. Кто-то пошатнулся и упал, кто-то захрапел, с кем-то сделалось дурно...
— А где же твои литовские нимфы? — обратился к Чаплинскому захмелевший староста.
— Не нимфы, ваша мосць, а мавки!
— Один черт, лишь бы не духи, а осязаемые; но. они, надеюсь, прелестны и без нарядов?
— Совершенно, — покровы красоту оскорбляют. Я, полагал бы, чтобы эти мавки прислуживали нам теперь и наполняли нектаром кубки.
Одобрительное ржание поддержало это предложение.
Богдан, воспользовавшись общим возбуждением и суетой, незаметно вышел из светлицы.
— Но как пан пробощ? Благословит ли? — заметил Заславский.
— Невинные удовольствия освежают душу, — опустил тот смиренно глаза, — но, чтобы не смущать вас, братие, я удалюсь в беседку, а хозяин мне туда пришлет с нимфой кружечку меду.
Вся мужская прислуга была удалена; матки на окнах опущены. За дверью послышался хохот и визг девичьих молодых голосов, но среди них доносились и тихие всхлипывания да взрывы рыданий.
Началась безобразная оргия...
25
С большим трудом удалось Богдану отыскать своего коня. На конюшне и на дворе пана подстаросты шло такое же повальное пьянство, как и в покоях, только все здесь было еще проще. Выкаченная, бочка водки была уже почти пуста, но два полупьяных конюха еще трудились над нею, вставляя неумело ливер в воронку; остальные по большей части уже храпели врастяжку на зеленой траве и под повозами своих господ. Из переполненной лошадьми конюшни слышались ржание, храп и стуки копыт о твердую землю. Лошади, не уместившиеся в конюшне, были просто привязаны у дышел или около высоких, вбитых в землю столбов. Полный месяц с самой вершины неба словно заливал всю эту пеструю картину ровным зеленоватым светом.
Наконец Богдан отыскал своего Белаша, сам оседлал его и, вскочивши в седло, поскакал быстрым галопом по сонным
Чигиринским улицам. Через несколько минут он был уже в ровной и безлюдной степи.
Конь Богдана, не сдерживаемый рукой, летел вскачь; вид самого Богдана был так растерян и встревожен, что, казалось, сотник спешил скрыться от настигающего его врага. Весь хмель, какой был в голове казака, разом выскочил от последних слов Ясинского. О, этот Ясинский, опять он встретился на его пути и, как черный ворон, всегда каркает ему беду! Проклятая ящерица, раздавить бы тебя ногою, чтоб не паскудила белый свет! Но и молодой пан Чигиринский староста слишком мало смотрит на старших людей... После того, как князь Ярема выгнал эту гадину из своих хоругвей и сам старый Конецпольский благодарил его за это, он смеет принимать к себе этого пса?.. О, это все штука пана свата! Это он выволок Ясинского на свет! И с какою радостью, с каким ехидством передавал этот выродок страшную весть! Вырвать бы ему эти подкрученные усики и лживый, облесливый язык... «Есть подозрение на короля и на Оссолинского, — вспоминал отрывочно Богдан, — думают и на казацких старшин. Да неужели же фортуна захочет так зло подсмеяться над нами?.. Кто дознался, кто додумался, кто?.. А может, и ложь? — Богдан остановился. — Может, все выдумал он для того, чтобы прихвастнуть, чтобы уколоть меня? Ложь, ложь, — крикнул Богдан почти радостно. — Говорит, что бывал у Оссолинского... где ему у канцлера бывать? Однако, кто же мог ему сказать о свадьбе? — Богдан задумался. — Что ж дивного? Мог быть в Варшаве, искать места, просил у канцлера, ну, и услыхал... ведь говорит — приемыш, а приемыш у канцлера один...»
Богдан сбросил с головы шапку и придержал разгорячившегося коня. Потонувшая в лунном сиянии степь веяла какою-то тихою, элегическою задумчивостью.
— Марылька... — прошептал он тихо, опустив незаметно поводья, и глянул, прищуря глаза, в мглистую даль, словно хотел разглядеть там в туманном сиянии дивный образ, всплывавший перед ним. — Четыре года назад, четыре года, — проговорил он задумчиво, незаметно для самого себя погружаясь в волну какого-то сладкого воспоминания. Прошло несколько минут. Богдан очнулся. — Ясинский говорит, что замуж идет... Что ж, дай бог счастья! Лучшая доля! — Невольный вздох вырвался у него. — Эх, думаю, какой красуней стала! Верно, и глаз не оторвать! Тонкая да гнучкая, белая, как морская пена, а волнистые золотые волосы и тогда падали до колен... Что ж, и не написала про свою долю тату, ведь татом звала тогда, — усмехнулся едко Богдан. — Э, да что там разбирать! — Нагайка его резко свистнула в воздухе. — Тато ли, брат ли, а хотя бы и муж, — женская память до завтрашнего дня. — У Богдана вдруг поднялась в душе глухая обида. — И за кого идет? Верно, за какого-либо магната! О, каждый из этих псов рад полакомиться таким ласым кусочком! Что ж, пусть идет, дай бог счастья! — повторил он сам себе несколько раз. — Только названному батьку не мешало бы хоть словечко написать! Ну, да вздор! — крикнул вдруг Богдан сердито. — Какое мне до того дело, кто за кого замуж идет? Пусть там хоть все черти с ведьмами в пекле переженятся — мне наплевать! Вот канцлер, канцлер! — сжал он в руке нагайку! — Да и что знают? Верно, только шальные слухи... А если доведаются о цели его поездки к чужеземным дворам?! Ух, — заскрипел Богдан зубами, — волки дикие, собаки несытые, наступили на горло, дохнуть не дают! Разведали уже и о королевских планах! Да если бы только узнать, кто выдал их, колесовать его, четвертовать его, ирода, мало, живьем смолою залить! А в случае открытия заговора, что спасет его, Богданову, голову? Уж не охранная ли грамота короля? — Взволнованное лицо Богдана искривила едкая, злая насмешка. — Нет, нет, вон те безглуздые, салом заплывшие, пьяные, жадные Чаплинские, Ясинские, Заславские, — перечислял он с мучительною радостью все знакомые шляхетские фамилии, — они паны, они короли! Кинут тебе кусок — ешь и лижи панскую руку, как Ильяш, как Барабаш, а толкнет пан сапогом—притихни, молчи, чтобы криком не разгневать господина... да еще слушай их речи!
Перед Богданом вдруг встала сразу вся сцена у Чаплинского и свой неудачный ответ и замешательство; поздняя, бессильная злоба охватила, его... О, что бы он дал, чтобы вернуться теперь, сейчас туда, чтобы отречься тут же, при всех, от своих слов, и бросить им всем в лицо настоящий ответ! Ах, эти речи!
Богдан скрутил в руках нагайку и, изломавши ее с сердцем на несколько кусков, швырнул далеко в степь.
«Слушают, их, слушают казаки, а как сами заговорят, так попухнут чертовы панские, уши от казацких речей! А все канцлер, канцлер! Лисица хитрая, сам не знает, на какую ногу ступить! И будто за короля горой, и сейма боится, и нам не хочет довериться и не открывает всего! Уж так тонок... Только забыл, вельможный пан, что где тонко, там и рвется. Ох, тяжело, — вздохнул глубоко Богдан, сбрасывая шапку, — тяжело так жить! Каждый день настороже — дурить шляхту, дурить своих, шляхты бояться, своих зрадцев остерегаться, да и от преданных таиться, и не знать ничего о том, что делается там! — Он пристально глянул в сторону Варшавы, точно хотел разглядеть там что-то за далеким горизонтом, — А что, если там все порвалось? — Богдан почувствовал, как кровь от его сердца отлила тихо, медленно и мучительно зазвенела в ушах. — «Что-то готовится в будущем? Что-то ждет впереди?.. Тьма... неизвестность».
— Futurum incerium est
{181}
, — прошептал он тихо, опуская голову на грудь.
«О, если бы знать, что скрывается там за этим темным, непрозрачным покровом будущего: слава, свобода или позор и унижение?.. О, если бы хоть на одно мгновение приподнять этот темный покров? — Богдан перевел свои глаза на звездное небо. — Возможно ли узнать грядущее? Зачем судьба скрыла его от нас?.. зачем?.. С какою звездою связана его доля? С этою ли крупной, что так ярко сияет в самых лучах месяца, или с той, что робко мерцает в голубой глубине? Какие таинственные силы управляют их ходом? — Богдан оглянулся; но кругом на горизонте лежала только серебристая мгла. — Но есть же люди, которым известны и эти темные, неведомые силы, что управляют ими и влияют на долю людей...»
Сердце Богдана забилось сильней и сильнее. Давно уж, с самого возвращения из-за границы, все эти мысли глухо волновали его. Постоянное неопределенное положение вызывало страшную жажду знания исхода задуманных предприятий, а виденное им за границей всеобщее увлечение астрологией захватило и Богдана своею волной. Мысли о влиянии звезд, о таинственных темных силах, управляющих судьбою людей, с тех пор не покидали его. Смутная тревога охватила Богдана. «Так-так, для них нет тайны, — продолжал он размышлять, вспоминая знаменитых астрологов и предвещателей, виденных им в чужих краях, — пред ними все открыто как на ладони... они держат все эти нити, двигающие человеческую жизнь. — Вдруг в голове его ясно встали слова Чаплинского о ворожке, так изумительно предсказывавшей всем судьбу. — Она может и привороту, и отвороту дать, — повторил он почему-то его слова и тут же рассердился на самого себя. — Э, да что там приворот? Она может сказать ему, что его ждет впереди! Где же живет она?..
Говорили, на Чертовом Яру, в литовских Вилах? — вспоминал уже лихорадочно Богдан, собирая поводья и стискивая шенкелями коня. Час ночной... дремучий лес... может быть и нападение... кто знает?» — пролетали в его голове обрывки осторожных соображений, но желание узнать свое будущее сегодня же, сейчас же так сильно охватило Богдана, что он решительно повернул коня и поскакал по степи в том направлении, где должен был находиться огромный сосновый бор.
Быстрая скачка не освежила его, — наоборот, с каждым шагом коня сердце его стучало еще поспешнее и тревожнее. Кровь приливала к голове и оглушительно шумела в ушах. Вот вдалеке показалась темная полоса леса; вот она разрастается еще шире, заняла весь горизонт. Еще несколько минут — и перед Богданом ясно вырезались верхушки столетних сосен, поднявшихся над общею линией леса.
«Где же искать колдунью? — соображал торопливо Богдан. — Говорили, где-то недалеко от опушки, на старой мельнице, над глубоким бурчаком...»
Лошадь въехала под густую тень леса. Несмотря на лунную ночь, здесь было почти темно. Черные мохнатые верхушки сосен медленно покачивались, издавая какой-то зловещий шум. Бледные пятна лунного света, падавшие то здесь, то там на обнаженные стволы, казались какими-то неопределенными, скользящими тенями, кивавшими из-за дерев. Конь ступал медленно, вздрагивая и настораживая уши при каждом треске ветки, попадавшейся под его ногу. Вскоре узенькая тропинка свернула налево, и Богдан очутился на краю глубокого песчаного обрыва, в глубине которого мчался мутный и быстрый ручей. Огромные сосны с обнажившимися корнями свешивались с берегов оврага, а некоторые, обвалившись, образовали висячие мосты. Уже спустившийся к горизонту месяц освещал таинственным, тусклым светом дикую, суровую местность.
Вскоре овраг немного понизился, и Богдан заметил невдалеке, на разлившемся небольшим прудом ручье ветхую, посеревшую от времени мельницу с полуизломанным колесом, торчавшим из воды, словно скорченные пальцы утопленника. В развалившейся крыше темнели там и сям огромные дыры. Пара огромных летучих мышей то и дело влетали и вылетали из этих черных отверстий. Ни малейшего признака присутствия живого человека нельзя было заметить в этой старой развалине. Богдан слез с коня и осторожно спустился с ним на развалившуюся плотину. Вода в запруде казалась черной, густой и глубокой; кругом все было тихо, мертво; черные сосны не шевелились, только тонкие струйки воды, капая с неподвижных лотоков, издавали таинственный, зловещий звук да иногда раздавался с соседней сосны мрачный крик пугача: «Поховав! Поховав!»