Злые языки начали звонить. Про Квашнина еще до его приезда ходило на заводе так много пикантных анекдотов, что теперь никто не сомневался в настоящей причине его внезапного сближения с семейством Зиненок. Дамы говорили об этом с двусмысленными улыбками, мужчины в своем кругу называли вещи с циничной откровенностью их именами. Однако наверняка никто ничего не знал. Все с удовольствием ждали соблазнительного скандала.
В сплетне была доля правды. Сделав визит семейству Зиненок, Квашнин стал ежедневно проводить у них вечера. По утрам, около одиннадцати часов, в Шепетовскую экономию приезжала его прекрасная тройка серых, и кучер неизменно докладывал, что "барин просит барыню и барышень пожаловать к ним на завтрак". К этим завтракам посторонние не приглашались. Кушанье готовил повар-француз, которого Василий Терентьевич всюду возил за собою в своих частых разъездах, даже и за границу.
Внимание Квашнина к его новым знакомым выражалось очень своеобразно. Относительно всех пятерых девиц он сразу стал на бесцеремонную ногу холостого и веселого дядюшки. Через три дня он уже называл их уменьшительными именами с прибавлением отчества - Шура Григорьевна, Ниночка Григорьевна, а самую младшую, Касю, часто брал за пухлый, с ямочкой, подбородок и дразнил "младенцем" и "цыпленочком", отчего она краснела до слез, но не сопротивлялась.
Анна Афанасьевна с игривой ворчливостью пеняла ему, что он совсем избалует ее девочек! Действительно, стоило только одной из них выразить какое-нибудь мимолетное желание, как оно тотчас же исполнялось. Едва Мака заикнулась, без всякого, впрочем, заднего умысла, что ей хотелось бы выучиться ездить на велосипеде, как на другой же день нарочный привез из Харькова прекрасную машину, стоившую по меньшей мере рублей триста... Бете он проиграл, держа с нею пари по поводу каких-то пустяков, пуд конфет, а Касе - брошку, в которой последовательно чередовались камни - коралл, аметист, сапфир и яшма, обозначавшие составные буквы ее имени. Он услышал однажды, что Нина любит верховую езду и лошадей. Через два дня ей привели кровную английскую кобылу, в совершенстве выезженную под дамское седло. Барышни были очарованы. В их доме поселился добрый сказочный дух, угадывавший и тотчас же исполнявший их малейшие капризы. Анна Афанасьевна смутно чувствовала в этой щедрости что-то неприличное для хорошей семьи, но у нее не хватало ни смелости, ни такта, чтобы дать незаметно понять это Квашнину. На ее льстивые выговоры он только махал рукой и отвечал своим грубоватым, решительным басом:
- Ну вот еще, дорогая моя... пустяки какие выдумали...
Однако ни одну из ее дочерей он не предпочитал явно, всем им одинаково угождая и над всеми бесцеремонно подтрунивая. Молодые люди, посещавшие раньше дом Зиненок, предупредительно и бесследно исчезли. Зато постоянным гостем сделался Свежевский, бывший у них до того всего-навсего раза два или три. Его никто не звал; он явился сам, точно по чьему-то таинственному приглашению, и сразу сумел сделаться необходимым для всех членов семьи.
Впрочем, появлению его у Зиненок предшествовал маленький анекдот. Как-то, месяцев пять тому назад, Свежевский проговорился в кругу своих сослуживцев, что мечта его жизни - сделаться со временем миллионером и что он к сорока годам непременно будет им.
- Как же вы этого добьетесь, Станислав Ксаверьевич? - спросили его.
Свежевский захихикал и, загадочно потирая свои мокрые руки, ответил:
- Все дороги ведут в Рим.
Чутье ему подсказывало, что теперь в Шепетовской экономии обстоятельства складываются весьма удобно для его будущей карьеры. Так или иначе, он мог пригодиться всемогущему патрону. И Свежевский, ставя все на карту, смело лез Квашнину на глаза со своим угодливым хихиканьем. Он заигрывал с ним, как веселый дворовый щенок со свирепым меделянским псом, выражая и лицом и голосом ежеминутную готовность учинить какую угодно пакость по одному только мановению Василия Терентьевича.
Патрон не препятствовал. Тот самый Квашнин, который прогонял со службы без объяснения причин директоров и управляющих заводами, - этот самый Квашнин молча терпел в своем присутствии какого-то Свежевского... Тут пахло важной услугой, и будущий миллионер напряженно ждал своего момента.
Все это, передаваясь из уст в уста, стало известно и Боброву. Он не удивился: на семейство Зиненок у него сложился свой твердый и точный взгляд. Его взволновало лишь то, что сплетня не преминет задеть грязным хвостом и Нину... После разговора на вокзале эта девушка стала ему еще милее и дороже. Ему одному она доверчиво открыла свою душу, прекрасную даже в колебаниях и в слабостях. Все другие знали - думалось ему - только ее костюм и наружность. Ревность же с ее циничными сомнениями, вечно раздраженным самолюбием, с ее мелочностью и грубостью была чужда доверчивой и нежной натуре Боброва.
Хорошая, искренняя женская любовь ни разу еще не улыбнулась Андрею Ильичу. Он был слишком застенчив и неуверен в себе, чтобы брать от жизни то, что ему, может быть, принадлежало по праву. Не удивительно, что теперь его душа радостно устремилась навстречу новому, сильному чувству.
Все эти дни Бобров находился под обаянием разговора на вокзале. Сотни раз он вспоминал его в мельчайших подробностях и с каждым разом прозревал в словах Нины более глубокое значение. По утрам он просыпался со смутным сознанием чего-то большого и светлого, что посетило его душу и обещает ему в будущем много блаженства.
Его неудержимо тянуло к Зиненкам: хотелось еще раз убедиться в своем счастье, еще раз слышать от Нины то робкие, то наивно-смелые полупризнания. Но его стесняло присутствие Квашнина, и он утешал себя только тем, что патрон ни в каком случае не мог пробыть в Иванкове более двух недель.
Однако случай помог ему увидеться с Ниной до отъезда Квашнина. Это произошло в воскресенье, через три дня после торжественного открытия кампании доменной печи. Бобров ехал верхом на Фарватере по широкой, хорошо набитой дороге, ведущей с завода на станцию. Было часа два прохладного, безоблачного дня. Фарватер шел бойкой ходой, прядая ушами и мотая косматой головой. На повороте около склада Бобров заметил даму в амазонке, спускавшуюся с горы на крупной гнедой лошади, и следом за нею - всадника на маленьком белом киргизе. Скоро он убедился, что это была Нина в темно-зеленой длинной развевающейся юбке, в желтых перчатках с крагами, с низеньким блестящим цилиндром на голове. Она уверенно и красиво сидела в седле. Стройная английская кобыла шла под нею эластической, широкой рысью, круто собрав шею и высоко подымая тонкие, сухие ноги. Сопровождавший Нину Свежевский далеко отстал и старался, болтая локтями, трясясь и горбясь, поймать носком потерянное стремя.
Заметив Боброва, Нина пустила лошадь галопом. Встречный ветер заставлял ее придерживать правой рукой перед шляпы и наклонять вниз голову. Поравнявшись с Андреем Ильичом, она сразу осадила лошадь, и та остановилась, нетерпеливо переступая ногами, раздувая широкие, порывистые ноздри и звучно перебирая зубами удила, с которых комьями падала пена. От езды у Нины раскраснелось лицо, и волосы, выбившиеся на висках из-под шляпы, откинулись назад длинными тонкими завитками.
- Откуда у вас такая прелесть? - спросил Бобров, когда ему, наконец, удалось осадить танцевавшего Фарватера и, перегнувшись на седле, подать кончики пальцев Нины.
- А правда, красавица? Это - подарок Квашнина.
- Я бы отказался от такого подарка, - грубо сказал Андрей Ильич, внезапно рассерженный беспечным ответом Нины.
Нина вспыхнула.
- На каком основании?
- Да на том, что... кто же для вас в самом деле Квашнин?.. Родственник?.. Жених?..
- Ах, боже мой, как вы щепетильны за других! - воскликнула Нина язвительно.
Но, увидев его страдающее лицо, она тотчас же смягчилась.
- Ведь ему это ничего не стоит... Он так богат...
Свежевский был уже в десяти шагах. Нина вдруг нагнулась к Боброву, ласково дотронулась концом хлыста до его руки и сказала вполголоса, тоном маленькой девочки, сознающейся в своей вине:
- Ну, будет... будет, не сердитесь... Я ему возвращу лошадь назад, злючка вы этакий!.. Видите, что значит для меня ваше мнение.
Глаза Андрея Ильича засияли счастьем, и руки невольно протянулись к Нине. Но он ничего не сказал, а только глубоко, всей грудью, вздохнул. Свежевский подъезжал к нему, раскланиваясь и стараясь принять небрежную посадку.
- Вы, конечно, знаете о нашем пикнике? - крикнул еще издали Свежевский.
- В первый раз слышу, - ответил Андрей Ильич.
- Пикник по инициативе Василия Терентьевича? В Бешеной балке?..
- Не слыхал...
- Да, да. Пожалуйста, приезжайте же, Андрей Ильич, - вмешалась Нина. - В среду, в пять часов вечера... сборный пункт - станция...
- Пикник по подписке?
- Кажется. Наверно не знаю.
Нина вопросительно и растерянно взглянула на Свежевского.
- По подписке, - подтвердил Свежевский. - Василий Терентьевич поручил мне исполнить некоторые его распоряжения. И я вам скажу, пикник будет колоссальный. Нечто сверхшикарное... Только все это покамест секрет. Вы будете поражены неожиданностью...
Нина не утерпела и прибавила кокетливо:
- Все это ведь из-за меня вышло. Третьего дня я говорила, что хорошо бы компанией куда-нибудь в лес проехаться, а Василий Терентьевич...
- Я не поеду, - сказал Бобров резко.
- Нет, поедете! - сверкнула глазами Нина. - Господа, марш, марш! крикнула она, подымая лошадь с места галопом. - Андрей Ильич! Слушайте, что я вам скажу.
Свежевский остался сзади. Нина и Бобров скакали рядом, она - улыбаясь и заглядывая ему в глаза, он - хмурый и недовольный.
- Ведь это я для вас выдумала пикник, мой нехороший, подозрительный друг, - сказала она с глубокой нежностью в голосе. - Я хочу непременно узнать то, что вы не договорили тогда, на вокзале... Нам никто не помешает на пикнике.
И опять мгновенная перемена произошла в душе Боброва. Чувствуя у себя на глазах слезы умиления, он воскликнул страстно:
- О Нина! Как я люблю вас!
Но Нина как будто бы не слыхала этого внезапного признания. Она потянула поводья, заставила лошадь перейти в шаг и спросила:
- Так будете? Да?
- Непременно. Непременно буду!
- Смотрите же... А теперь подождем моего кавалера и - до свиданья. Я тороплюсь домой...
Прощаясь с ней, он чувствовал через перчатку теплоту ее руки, ответившей ему долгим и крепким пожатием. Темные глаза Нины смотрели влюбленно. ***
IX
В среду, уже с четырех часов, станция была битком набита участниками пикника. Все чувствовали себя весело и непринужденно. Приезд Василия Терентьевича на этот раз окончился так благополучно, как никто даже не смел ожидать. Ни громов, ни молний не последовало, никого не попросили оставить службу, и даже, наоборот, носились слухи о прибавке в недалеком будущем жалованья большинству служащих. Кроме того, пикник обещал выйти очень занимательным. До Бешеной балки, куда условились отправиться, считалось, если ехать на лошадях, не более десяти верст очень красивой дороги... Ясная и теплая погода, прочно установившаяся в течение последней недели, никак не могла помешать поездке.
Приглашенных было до девяноста человек; они толпились оживленными группами на платформе, со смехом и громкими восклицаниями. Русская речь перемешивалась с французскими, немецкими и польскими фразами. Трое бельгийцев захватили с собой фотографические аппараты, рассчитывая делать при свете магния моментальные снимки... Всех интересовала полнейшая неизвестность относительно подробностей пикника. Свежевский с таинственным и важным видом намекал о каких-то "сюрпризах", но от объяснений всячески уклонялся.
Первым сюрпризом оказался экстренный поезд. Ровно в пять часов из паровозного депо вышел новый американский десятиколесный паровоз. Дамы не могли удержаться от криков удивления и восторга: вся громадная машина была украшена флагами и живыми цветами. Зеленые гирлянды дубовых листьев, перемешанные с букетами астр, георгин, левкоев и гвоздики, обвивали спиралью ее стальной корпус, вились вверх по трубе, свешивались оттуда вниз, к свистку, и вновь подымались вверх, покрывая цветущей стеной будку машиниста. Из-под зелени и цветов стальные и медные части машины эффектно сверкали в золотых лучах осеннего заходящего солнца. Шесть вагонов первого класса, вытянувшиеся вдоль платформы, должны были отвезти участников пикника на 303-ю версту, откуда до Бешеной балки оставалось пройти не более пятисот шагов.
- Господа, Василий Терентьевич просил меня сообщить вам, что он берет все расходы по пикнику на себя, - говорил Свежевский, торопливо переходя от одной группы к другой. - Господа, Василий Терентьевич просил меня передать всем приглашенным...
Около него составилась большая кучка, он объяснил в чем дело:
- Василий Терентьевич остался чрезвычайно доволен тем приемом, который ему сделало общество, и ему очень приятно отплатить любезностью за любезность. Он берет все расходы на себя...
И, не утерпев, движимый тем чувством, которое заставляет лакея хвастать щедростью своего барина, он добавил веско:
- Мы истратили на этот пикник три тысячи пятьсот девяносто рублей!
- Пополам с господином Квашниным? - послышался сзади насмешливый голос. Свежевский быстро обернулся и убедился, что этот ядовитый вопрос задал Андреа, глядевший на него со своим обычным невозмутимым видом, заложив руки глубоко в карманы брюк.
- Что вы изволили сказать? - переспросил Свежевский, густо краснея.
- Нет, это вы изволили сказать: "Мы истратили три тысячи", и я имею полное основание думать, что вы подразумеваете себя и господина Квашнина под этим "мы"... в таком случае я считаю приятным долгом заявить вам, что если я принимаю эту любезность от господина Квашнина, то ведь от господина Свежевского я ее могу и не принять...
- Ах, нет, нет... Вы не так меня поняли, - залепетал переконфуженный Свежевский. - Это все Василий Терентьевич. Я просто только... как доверенное лицо... Ну, вроде как приказчик, что ли, - добавил он с кислой усмешкой.
Почти одновременно с подачей экстренного поезда приехали Зиненки в сопровождении Квашнина и Шелковникова. Но не успел еще Василий Терентьевич вылезть из коляски, как случилось никем не предвиденное происшествие трагикомического свойства. Еще с утра жены, сестры и матери заводских рабочих, прослышав о предстоящем пикнике, стали собираться на вокзале; многие принесли с собою и грудных ребят. С выражением деревянного терпения на загорелых, изнуренных лицах сидели они уже много часов на ступенях вокзального крыльца и на земле, вдоль стен, бросавших длинные тени. Их было более двухсот. На расспросы станционного начальства они отвечали, что им нужно "рыжего и толстого начальника". Сторож пробовал их устранить, но они подняли такой оглушительный гвалт, что он только махнул рукой и оставил баб в покое.
Каждый подъезжавший экипаж вызывал между ними минутный переполох, но так как "рыжего и толстого начальника" до сих пор еще не было, то они тотчас же успокаивались.
Едва только Василий Терентьевич, схватившись руками за козлы, кряхтя и накренив всю коляску, вступил на подножку, как бабы быстро окружили его со всех сторон и повалились на колени. Испуганные шумом толпы, молодые, горячие лошади захрапели и стали метаться; кучер, натянув вожжи и совсем перевалившись назад, едва сдерживал их на месте. Сначала Квашнин ничего не мог разобрать: бабы кричали все сразу и протягивали к нему грудных младенцев. По бронзовым лицам вдруг потекли обильные слезы...
Квашнин увидел, что ему не вырваться из этого живого кольца, обступившего его со всех сторон.
- Стой, бабы! Не галдеть! - крикнул он, покрывая сразу своим басом их голоса. - Орете все, как на базаре. Ничего не слышу. Говори кто-нибудь одна: в чем дело?
Но каждой хотелось говорить одной. Крики еще больше усилились, и слезы еще обильнее потекли по лицам.
- Кормилец... родной... рассмотри ты нас... Никак не можно терпеть... Отошшали!.. Помираем... с ребятами помираем... От холода, можно сказать, прямо дохнем!
- Что же вам нужно? От чего вы помираете? - крикнул опять Квашнин. - Да не орите все разом! Вот ты, молодка, рассказывай, - ткнул он пальцем в рослую и, несмотря на бледность усталого лица, красивую калужскую бабу. - Остальные молчи!
Большинство замолкло, только продолжало всхлипывать и слегка подвывать, утирая .глаза и носы грязными подолами...
Все-таки зараз говорило не менее двадцати баб.
- Помираем от холоду, кормилец... Уж ты сделай милость, обдумай нас как-нибудь... Никакой нам возможности нету больше... Загнали нас на зиму в бараки, а в них нешто можно жить-то? Одна только слава, что бараки, а то как есть из лучины выстроены... И теперь-то по ночам невтерпеж от холоду... зуб на зуб не попадает... А зимой что будем делать? Ты хоть наших робяток-то пожалей, пособи, голубчик, хоть печи-то прикажи поставить... Пишшу варить негде... На дворе пишшу варим... Мужики наши цельный день на работе... Иззябши... намокши... Придут домой - обсушиться негде.
Квашнин попал в засаду. В какую сторону он ни оборачивался, везде ему путь преграждали валявшиеся на земле и стоявшие на коленях бабы. Когда он пробовал протиснуться между ними, они ловили его за ноги и за полы длинного серого пальто. Видя свое бессилие, Квашнин движением руки подозвал к себе Шелковникова, и, когда тот пробрался сквозь тесную толпу баб, Василий Терентьевич спросил его по-французски, с гневным выражением в голосе:
- Вы слышали? Что все это значит?
Шелковников беспомощно развел руками и забормотал:
- Я писал в правление, докладывал... Очень ограниченное число рабочих рук... летнее время... косовица, высокие цены... правление не разрешило... ничего не поделаешь...
- Когда же вы начнете перестраивать рабочие бараки? - строго спросил Квашнин.
- Положительно неизвестно... Пусть потерпят как-нибудь... Нам раньше надо торопиться с помещениями для служащих.
- Черт знает что за безобразия творятся под вашим руководством, проворчал Квашнин. И, обернувшись опять к бабам, он сказал громко: - Слушай, бабы! С завтрашнего дня вам будут строить печи и покроют ваши бараки тесом. Слышали?
- Слышали, родной... Спасибо тебе... Как не слышать, - раздались обрадованные голоса. - Так-то лучше небось, когда сам начальник приказал... спасибо тебе... ты уж нам, соколик, позволь и щепки собирать с постройки.
- Хорошо, хорошо, и щепки позволяю собирать.
- А то поставили везде черкесов [*], чуть придешь за щепками, а он так сейчас нагайкой и норовит полоснуть...
[*] - В южном крае на заводах ив экономиях сторожами охотнее всего нанимают черкесов, отличающихся верностью и внушающих страх населению. (Прим. автора.)
- Ладно, ладно... Приходите смело за щепками, никто вас не тронет, успокаивал их Квашнин. - А теперь, бабье, марш по домам, щи варить! Да смотрите у меня, живо! - крикнул он подбодряющим, молодцеватым голосом. - Вы распорядитесь, - сказал он вполголоса Шелковникову, - чтобы завтра сложили около бараков воза два кирпича... Это их надолго утешит. Пусть любуются.
Бабы расходились совсем осчастливленные.
- Ты смотри, коли нам печей не поставят, так мы анжинеров позовем, чтобы нас греть приходили, - крикнула та самая калужская баба, которой Квашнин приказал говорить за всех.
- А то как же, - отозвалась бойко другая, - пусть нас тогда сам генерал греет. Ишь какой толстой да гладкой... С ним теплей будет, чем на печке.
Этот неожиданный эпизод, окончившийся так благополучно, сразу развеселил всех. Даже Квашнин, хмурившийся сначала на директора, рассмеялся после приглашения баб отогревать их и примирительно взял Шелковникова под локоть.
- Видите ли, дорогой мой, - говорил он директору, тяжело подымаясь вместе с ним на ступеньки станции, - нужно уметь объясняться с этим народом. Вы можете обещать им все что угодно - алюминиевые жилища, восьмичасовой рабочий день и бифштексы на завтрак, - но делайте это очень уверенно. Клянусь вам: я в четверть часа потушу одними обещаниями самую бурную народную сцену...
Вспоминая подробности только что потушенного бабьего бунта и громко смеясь, Квашнин сел в вагон. Через три минуты поезд вышел со станции. Кучерам было приказано ехать прямо на Бешеную балку, потому что назад предполагалось возвратиться на лошадях, с факелами.
Поведение Нины смутило Андрея Ильича. Он ждал на станции ее приезда с нетерпеливым волнением, начавшимся еще вчера вечером. Прежние сомнения исчезли из его души; он верил в свое близкое счастье, и никогда еще мир не казался ему таким прекрасным, люди такими добрыми, а жизнь такой легкой и радостной. Думая о свидании с Ниной, он старался заранее его себе представить, невольно готовил нежные, страстные и красноречивые фразы и потом сам смеялся над собою... Для чего сочинять слова любви? Когда будет нужно, они придут сами и будут еще красивее, еще теплее. И Боброву вспоминались читанные им в каком-то журнале стихи, в которых поэт говорит своей милой, что они не будут клясться друг другу, потому что клятвы оскорбили бы их доверчивую и горячую любовь.
Бобров видел, как подъехали следом за тройкой Квашнина две коляски Зиненок. Нина сидела в первой. В легком платье палевого цвета, изящно отделанном у полукруглого выреза корсажа широкими бледными кружевами того же тона, в широкой белой итальянской шляпе, украшенной букетом чайных роз, она показалась ему бледнее и серьезнее, чем обыкновенно. Она издали заметила Боброва, стоявшего на крыльце, но не послала ему, как он ожидал, долгого, многозначительного взгляда. Наоборот, ему даже показалось, будто она нарочно отвернулась от него. Когда же Андрей Ильич подбежал к ее коляске, чтобы помочь ей из нее выйти, Нина, точно предупреждая его, быстро и легко выскочила из экипажа на другую сторону. Нехорошее, зловещее чувство кольнуло сердце Андрея Ильича, но он тотчас же поспешил себя успокоить. "Бедная, она стыдится своего решения и своей любви. Ей кажется, что теперь всякий может свободно читать в ее глазах самые сокровенные мысли... О святая, прелестная наивность!"
Андрей Ильич был уверен, что Нина, как и в прошлый раз на вокзале, сама найдет случай подойти к нему, чтобы с глазу на глаз перекинуться несколькими фразами. Однако она, по-видимому, вся поглощенная объяснением Квашнина с бабами, не торопилась этого сделать... Она ни разу, даже украдкой, не обернулась назад, чтобы увидеть Боброва. Сердце Андрея Ильича забилось вдруг тревожно и тоскливо. Он решил подойти к семейству Зиненок, державшемуся тесной кучкой - остальные дамы их, видимо, избегали, - и под шум, привлекавший общее внимание, спросить Нину, если не словами, то хоть взглядом, о причине ее невнимания.
Кланяясь Анне Афанасьевне и целуя ее руку, он заглядывал ей в лицо и старался прочесть в нем, знает ли она что-нибудь. Да, она, несомненно, знала: ее надломленные углом тонкие брови - признак лживого характера, как думал нередко Бобров, - недовольно сдвинулись, а губы приняли надменное выражение. Должно быть, Нина рассказала все матери и получила от нее выговор, догадался Бобров и подошел к Нине.
Но Нина даже не взглянула на него. Ее рука неподвижно и холодно лежала в его дрожащей руке, когда они здоровались. Вместо ответа на приветствие Андрея Ильича она тотчас же повернула голову к Бете и обменялась с нею какими-то пустыми замечаниями... В этом поспешном маневре Боброву почудилось что-то виноватое, что-то трусливое, отступающее пред прямым ответом... Он почувствовал, что у него сразу ослабели ноги, а во рту стало холодно... Он не знал, что подумать. Если бы Нина даже и проболталась матери, разве не могла она одним из тех быстрых, говорящих взглядов, которыми всегда инстинктивно располагают женщины, сказать ему: "Да, ты угадал, наш разговор известен... но я все та же, милый, я все та же, не тревожься". Однако она предпочла отвернуться. "Все равно, я во что бы то ни стало на пикнике дождусь ее ответа, - подумал Бобров, в смутной тоске предчувствуя что-то тяжелое и грязное. - Так или иначе, она должна будет ответить".
Антракт между третьим и четвертым действиями кончался. Капельмейстер Геккендольф только что добрался до самого интересного места, изображавшей очень наглядно плач иудеев в пленении вавилонском.
Иван Иванович ужасно любил такие пьесы, где все время шла отчаяннейшая фуга,-- где жалобное рыдание флейт смешивалось с патетическими восклицаниями кларнета, где гудел самым безжалостным образом тромбон и все покрывалось глухим рокотанием турецкого барабана, где музыканты, приведенные в ужас этим хаосом звуков и готовые положить инструменты, кидали на капельмейстера взоры, полные самого мрачного, безнадежного отчаяния...
Тогда Иван Иванович производил чудеса: он бросался из стороны в сторону, делал самые трудные телодвижения, удивляя публику своею гибкостью, и, наконец, красный от усталости и волнения, обводил зрителей торжествующим взором, когда инструменты сливались в общем хоре.
Невозможно описать того состояния, в котором я находился в продолжение моей бешеной скачки. Минутами я совсем забывал, куда и зачем еду; оставалось только смутное сознание, что совершилось что-то непоправимое, нелепое и ужасное, - сознание, похожее на тяжелую беспричинную тревогу, овладевающую иногда в лихорадочном кошмаре человеком. И в то же время как это странно! - у меня в голове не переставал дрожать, в такт с лошадиным топотом, гнусавый, разбитый голос слепого лирника:
Ой вышло вийско турецкое,
Як та черная хмара...
Добравшись до узкой тропинки, ведшей прямо к хате Мануйлихи, я слез с Таранчика, на котором по краям потника и в тех местах, где его кожа соприкасалась со сбруей, белыми комьями выступила густая пена, и повел его в поводу. От сильного дневного жара и от быстрой езды кровь шумела у меня в голове, точно нагнетаемая каким-то огромным, безостановочным насосом.
Привязав лошадь к плетню, я вошел в хату. Сначала мне показалось, что Олеси нет дома, и у меня даже в груди и во рту похолодело от страха, но спустя минуту я ее увидел, лежащую на постели, лицом к стене, с головой, спрятанной в подушки. Она даже не обернулась на шум отворяемой двери.
Стоит в некрополе Александро-Невской лавры в Ленинграде невысокий черный обелиск. На посеревшем от времени и непогод камне выбито:
ИАКИНФ БИЧУРИН
А пониже столбик китайских иероглифов и даты -- 1777--1853.
Могила Бичурина в Александро-Невской лавре в Санкт-Петербурге. Фото 2008 года
Редкий прохожий не остановится тут и не задастся вопросом: чей прах покоится под этим камнем, откуда на русской могиле, лишенной привычного православного креста, загадочное иероглифическое надгробие, что оно означает?
Еще до войны, в студенческие годы, прочел я эту таинственную эпитафию: "У ши цинь лао чуй гуан ши цэ" -- "Труженик ревностный и неудачник, свет он пролил на анналы истории". А потом долгие часы проводил я в архивах и книгохранилищах Москвы и Ленинграда, Казани и Кяхты и, чем дальше листал пожелтевшие страницы редких изданий, перевертывал запыленные листы толстых архивных дел, тем больший интерес вызывал во мне этот долго живший и давно умерший человек.
То был знаменитый в свое время отец Иакинф, в миру -- Никита Яковлевич Бичурин. Сын безвестного приходского священника из приволжского чувашского села, четырнадцать лет возглавлял он в Пекине русскую духовную миссию -- единственное тогда представительство Российской империи в Китае. Но свое пребывание там он использует не для проповеди христианства, к чему обязывал его пост начальника духовной миссии, а для глубокого и всестороннего изучения этой загадочной в то время восточной страны. Преодолевая неимоверные трудности, при полном отсутствии какой-нибудь преемственности, учебных пособий, словарей, грамматик, Иакинф в короткий срок овладевает сложнейшим языком и письменностью. В этом он видел единственный способ ознакомления с богатейшими китайскими источниками по истории, географии, социальному устройству и культуре не только Китая, но и других стран Центральной и Восточной Азии. В Пекине им были подготовлены материалы для многочисленных переводов и исследований, которые увидели свет уже на родине и принесли отцу Иакинфу европейскую славу.
В библиотеках Ленинграда хранится свыше семидесяти трудов Иакинфа, в том числе два десятка книг и множество статей и переводов, которые в тридцатые и сороковые годы прошлого века регулярно появлялись на страницах почти всех издававшихся тогда в Петербурге и Москве журналов.
Еще больше ученых трудов Иакинфа не увидело света и осталось в рукописях, и среди них многотомные фундаментальные исследования, словари и переводы. В трудах Бичурина, не утративших значения и до сих пор, содержатся подлинные россыпи ценнейших сведений об истории, быте, материальной и духовной культуре монголов, китайцев, тибетцев и других народов Азиатского Востока.
Под влиянием Иакинфа и его трудов, основанных на глубоком изучении китайских источников и проникнутых искренней симпатией к китайскому народу, сложилась школа выдающихся русских синологов и монголистов, которая, по общему признанию, опередила европейскую ориенталистику XIX столетия и получила отличное от нее направление. В сознании многих поколений русских людей отец Иакинф был как бы олицетворением исконно дружеского отношения нашего народа к своему великому восточному соседу, его своеобычной культуре, художественным и научным достижениям.
Убежденный атеист и вольнодумец, по печальной иронии судьбы всю жизнь связанный с церковью и самой мрачной ее ветвью -- монашеством, Иакинф был не только оригинальным ученым, но и примечательной личностью, без которой характеристика его эпохи была бы неполной.
След, оставленный Бичуриным не только в отечественном востоковедении, но и в истории нашей культуры, так значителен, что давно пора воскресить из мертвых этого большого ученого и интереснейшего человека, попытаться воссоздать не только внешние события, но и внутренний мир его жизни, увлекательной и трагической.
Мне захотелось внести посильный вклад в решение этой задачи. Я поехал на родину Иакинфа, в Чувашию -- в Чебоксары и село Бичурино, где прошли его детские годы; перерыл библиотеку и архив Казанской духовной академии, где он четырнадцать лет учился; побывал и в Иркутске, где он служил ректором духовной семинарии и настоятелем монастыря, и в пограничной Кяхте, где он подолгу жил во время своих поездок в Забайкалье; поколесил я и по степям Монголии, которые за полтораста лет до того пересек на пути в Китай Иакинф; посетил я и древний Пекин и суровый Валаам; читал многочисленные труды Иакинфа, разбирал его рукописи, вчитывался в торопливые записи, которые он делал в дошедшей до нас "памятной книжке"; собирал разрозненные свидетельства современников, размышлял над его трудами и поступками...
Михайлов подошел ко мне, еще не вылезшему из кабины на стоянке, еще издалека показывая два поднятых пальца, что означало необходимость снова подниматься в воздух. Подойдя ближе, Михайлов став на ступеньку возле крыла самолета, поднялся ближе к кабине и сдержанно похвалил меня: полет прошел нормально, но нужно повторить его для закрепления навыков. Я успешно повторил пройденное, и через несколько дней купил в магазинчике школы серебряного орла, которого старательно пришил на левый рукав гимнастерки. Наступило время, когда между курсантами, жизнь будто проводит разграничительную черту: уже поднимавшие машину в воздух самостоятельно ходили совсем по-другому: кое-кто с высоко поднятой головой и важностью в движениях, а
кое-кто и просто задрав нос. Так, постепенно, примерно через полгода после начала занятий, большинство из семидесяти курсантов нашей эскадрильи вылетели самостоятельно. Нашему инструктору Ивану Ивановичу Михайлову стало легче: в основном ходил по старту, жевал траву, да давал указания. «Аврушки», будто сами собой, сновали вверх-вниз в небе аэродрома.
Мы перезнакомились, и у людей начали очень заметно проявляться характеры, придавленные сначала нулевой стрижкой и общим положением курсантов-новичков. Трунин, например, оказался воздушным хулиганом. Он летал еще дома в аэроклубе города Батайска и, оказавшись снова в воздухе, начал показывать себя. Выполнив обязательные фигуры, в которые входило выполнение мелких и глубоких виражей, боевых разворотов, петель Нестерова, штопора, Трунин вдруг исчезал из зоны пилотажа в неизвестном направлении. Позже выяснилось, что он опускался на высоту бреющего полета и гонялся за татарами, которые работали на виноградных плантациях, чуть не садясь им на головы. Свое отсутствие он объяснял неисправностью мотора. Стали пробовать мотор — работает исправно. А здесь как раз поступили жалобы из села Тарханлары, что в долине речки Альма. Трунин вскоре признался в своих художествах. Да и вообще, парень он был очень агрессивный. Порой из-за всяких мелочей бросался в драку с товарищами. Видимо, учитывая все это, незадолго до выпуска его решили отчислить из школы за воздушное хулиганство. Зачитали приказ, вручили Трунину сухой паек, состоящий из буханки хлеба и банки консервированной капусты, да и отпустили с Богом.
Подобной же была судьба и кубанца Гвоздева, тоже прошедшего Батайский, что под Ростовом, аэроклуб. Гвоздев был неплохой парень в личном общении, но терпеть не мог всякого насилия над свой личностью и постоянно огрызался на замечания наших начальников, которые никак не могли сломить его. Думаю, что летная подготовка, полученная этими ребятами еще до Качинской школы, сыграла с ними плохую шутку, заразив некоторой амбицией бывалых летунов...Читать дальше »
Надо сказать, что китайцы и русские вскоре изучили друг друга до тонкостей. Например, один из наших переводчиков, желая подчеркнуть всю глубину падения одного из китайских генералов, переметнувшегося к японцам, брызгая от ненависти слюной назвал его «троцкистом». Это слово давалось ему плохо, но он его упорно употреблял, зная какой стереотип вызовет у нас наибольшее отвращение.