Главная » 2018 » Июнь » 30 » Школа. Гайдар. 005
14:32
Школа. Гайдар. 005

***

***

***   

 


ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ


     За  лето Федька вырос и  возмужал.  Он  отпустил длинные волосы,  завел
черную рубаху-косоворотку и  папку.  С  этой  папкой,  набитой газетами,  он
носился по училищным митингам и собраниям.  Федька -  председатель классного
комитета.  Федька  -  делегат  от  реального в  женскую гимназию.  Федька  -
выбранный на родительские заседания.  Навострился он такие речи заворачивать
- прямо второй Кругликов,  Влезет на парту на диспутах:  "Должны ли учащиеся
отвечать учителям сидя  или  обязаны  стоять?",  "Допустима ли  в  свободной
стране игра в  карты во время уроков закона божьего?"  Выставит ногу вперед,
руку за пояс и начнет: "Граждане, мы призываем... обстановка обязывает... мы
несем ответственность за судьбы революции..." И пошел, и пошел.
     С  Федькой у  нас что-то  не  ладилось.  До  открытой ссоры дело еще не
доходило, но отношения портились с каждым днем.
     Я опять остался на отшибе.
     Только что  начала забываться история с  моим отцом,  только что  начал
таять холодок между мной и некоторыми из прежних товарищей,  как подул новый
ветер из столицы; обозлились обитатели города на большевиков и закрыли клуб.
Арестовала думская милиция Баскакова,  и  тут  опять  я  очутился виноватым:
зачем с  большевиками околачивался,  зачем к 1 Мая над ихним клубом на крыше
флаг  вывешивал,  почему  на  митинге  отказался помогать  Федьке  раздавать
листовки за войну до победы?
     Листовки  у   нас  все  раздавали.   Иной  нахватает  и  кадетских,   и
анархистских,  и христианских социалистов,  и большевистских - бежит и какая
попала под руку,  ту и сует прохожему.  И этаким все ничего, как будто так и
надо!
     Как же  мог я  взять у  Федьки эсеровские листовки,  когда мне Баскаков
только что полную груду своих прокламаций дал? Как же можно раздавать и те и
другие?  Ну,  хоть бы сходные листовки были,  а то в одной - "Да здравствует
победа над  немцами",  в  другой -  "Долой грабительскую войну".  В  одной -
"Поддерживайте  Временное  правительство",   в   другой   -   "Долой  десять
министров-капиталистов".  Как же можно сваливать их в одну кучу,  когда одна
листовка другую сожрать готова?
     Учеба в это время была плохая.  Преподаватели заседали по клубам, явные
монархисты подали в отставку. Половину школы заняли под Красный Крест.
     - Я,  мать,  уйду из школы,  -  говаривал я иногда.  -  Учебы все равно
никакой,  со всеми я на ножах.  Вчера, например, Коренев собирал с кружкой в
пользу раненых; было у меня двадцать копеек, опустил и я, а он перекосился и
говорит:  "Родина в подачках авантюристов не нуждается".  Я аж губу закусил.
Это при всех-то!  Говорю ему:  "Если я сын дезертира,  то ты сын вора.  Отец
твой,  подрядчик,  на  поставках армию грабил,  и  ты,  вероятно,  на сборах
раненым подзаработать не  прочь".  Чуть  дело до  драки не  дошло.  На  днях
товарищеский суд будет. Плевал я только на суд. Тоже... судьи какие нашлись!
     С маузером,  который подарил мне отец, я не расставался никогда. Маузер
был  небольшой,  удобный,  в  мягкой замшевой кобуре.  Я  носил его  не  для
самозащиты. На меня никто еще не собирался нападать, но он дорог мне был как
память об отце,  его подарок - единственная ценная вещь, имевшаяся у меня. И
еще потому любил я маузер, что всегда испытывал какое-то приятное волнение и
гордость,  когда  чувствовал  его  с  собой.  Кроме  того,  мне  было  тогда
пятнадцать лет,  и  я  не знал да и  до сих пор не знаю ни одного мальчугана
этого  возраста,  который отказался бы  иметь настоящий револьвер.  Об  этом
маузере знал только Федька.  Еще в дни дружбы я показал ему его.  Я видел, с
какой завистью осторожно рассматривал он тогда отцовский подарок.
     На другой день после истории с Кореневым я вошел в класс,  как и всегда
в последнее время, ни с кем не здороваясь, ни на кого не обращая внимания.
     Первым  уроком  была  география.  Рассказав немного  о  западном Китае,
учитель остановился и  начал  делиться последними газетными новостями.  Пока
споры да разговоры, я заметил, что Федька пишет какие-то записки и рассылает
их по партам.  Через плечо соседа в начале одной из записок я успел прочесть
свою фамилию. Я насторожился.
     После звонка,  внимательно наблюдая за окружавшими, я встал, направился
к  двери и  тотчас же  заметил,  что  от  двери я  отгорожен кучкой наиболее
крепких одноклассников.  Около меня образовалось полукольцо; из середины его
вышел Федька и направился ко мне.
     - Что тебе надо? - спросил я.
     - Сдай револьвер,  -  нагло заявил он.  -  Классный комитет постановил,
чтобы ты  сдал револьвер в  комиссариат думской милиции.  Сдай его сейчас же
комитету, и завтра ты получишь от милиции расписку.
     - Какой еще револьвер?  - отступая к окну и стараясь, насколько хватало
сил, казаться спокойным, переспросил я.
     - Не  запирайся,  пожалуйста!  Я  знаю,  что ты  всегда носишь маузер с
собой.  И сейчас он у тебя в правом кармане.  Сдай лучше добровольно, или мы
вызовем милицию. Давай! - И он протянул руку.
     - Маузер?
     - Да.
     - А этого не хочешь?  - резко выкрикнул я, показывая ему фигу. - Ты мне
его давал? Нет. Ну, так и катись к черту, пока не получил по морде!
     Быстро повернув голову,  я  увидел,  что за  моей спиной стоят четверо,
готовых схватить меня сзади.  Тогда я  прыгнул вперед,  пытаясь прорваться к
двери.  Федька рванул меня за плечо.  Я ударил его кулаком, и тотчас же меня
схватили за  плечи и  поперек груди.  Кто-то  пытался вытолкнуть мою руку из
кармана. Не вынимая руки, я крепко впился в рукоятку револьвера.
     "Отберут... Сейчас отберут..."
     Тогда,  как пойманный в капкан звереныш,  я взвизгнул.  Я вынул маузер,
большим пальцем вздернул предохранитель и нажал спуск.
     Четыре пары  рук,  державших меня,  мгновенно разжались.  Я  вскочил на
подоконник.  Оттуда я  успел разглядеть белые,  будто ватные лица  учеников,
желтую  плиту  каменного  пола,  разбитую  выстрелом,  и  превратившегося  в
библейский соляной столб застрявшего в дверях отца Геннадия.  Не раздумывая,
я спрыгнул с высоты второго этажа на клумбы ярко-красных георгин.
     Поздно вечером по водосточной трубе,  со стороны сада,  я  пробирался к
окну своей квартиры.  Старался лезть потихоньку, чтобы не испугать домашних,
но мать услышала шорох, подошла и спросила тихонько:
     - Кто там? Это ты, Борис?
     - Я, мама.
     - Не ползи по трубе... сорвешься еще. Иди, я тебе дверь открою.
     - Не надо, мама... Пустяки, я и так...
     Спрыгнув  с  подоконника,  я  остановился,  приготовившись выслушать ее
упреки и жалобы.
     - Есть хочешь?  -  все так же тихо спросила мать. - Садись, я тебе супу
достану, он теплый еще.
     Тогда,  решив, что мать ничего еще не знает, я поцеловал ее и, усевшись
за стол, стал обдумывать, как передать ей обо всем случившемся.
     Рассеянно черпая ложкой перепрелый суп,  я почувствовал, что мать сбоку
пристально смотрит на меня. От этого мне стало неловко, и я опустил ложку на
край тарелки.
     - Был инспектор, - сказала мать, - говорил, что из школы тебя исключают
и  что если завтра к  двенадцати часам ты не сдашь свой револьвер в милицию,
то они сообщат туда об этом, и у тебя отберут его силой. Сдай, Борис!
     - Не сдам, - упрямо и не глядя на нее, ответил я. - Это папин.
     - Мало ли что папин!  Зачем он тебе? Ты потом себе другой достанешь. Ты
и  без  маузера за  последние месяцы какой-то  шальной стал,  еще застрелишь
кого-нибудь! Отнеси завтра и сдай.
     - Нет,  - быстро заговорил я, отодвигая тарелку. - Я не хочу другого, я
хочу этот!  Это папин.  Я не шальной, я никого не задеваю... Они сами лезут.
Мне наплевать на то,  что исключили,  я  бы и  сам ушел.  Я  спрячу его и не
отдам.
     - Бог ты мой! - уже раздраженно начала мать. - Ну, тогда тебя посадят и
будут держать, пока не отдашь!
     - Ну и пусть посадят,  -  обозлился я. - Вон и Баскакова посадили... Ну
что ж,  и буду сидеть,  все равно не отдам...  Не отдам!  - после небольшого
молчания крикнул я так громко, что мать отшатнулась.
     - Ну,  ну, не отдавай, - уже мягче проговорила она. - Мне-то что? - Она
помолчала,  над чем-то раздумывая,  встала и  добавила с горечью,  выходя за
дверь: - И сколько жизни вы у меня раньше времени посожжете!
     Меня удивила уступчивость матери. Это было не похоже на нее. Мать редко
вмешивалась в  мои  дела,  но  зато  уже  когда  заладит что-нибудь,  то  не
успокоится до тех пор, пока не добьется своего.
     Спал крепко.  Во  сне пришел ко мне Тимка и  принес в  подарок кукушку.
"Зачем,  Тимка,  мне кукушка?" Тимка молчал.  "Кукушка, кукушка, сколько мне
лет?" И она прокуковала -  семнадцать.  "Неправда,  - сказал я, - мне только
пятнадцать".  -  "Нет,  -  замотал Тимка головой.  -  Тебя мать обманула". -
"Зачем матери меня обманывать?" Но тут я увидел, что Тимка вовсе не Тимка, а
Федька - стоит и усмехается.
     Проснулся,  соскочил с кровати и заглянул в соседнюю комнату - без пяти
семь.  Матери не  было.  Нужно было торопиться и  спрятать незаметно в  саду
маузер.
     Накинул рубаху,  сдернул со стула штаны - и внезапный холодок разошелся
по  телу:  штаны были подозрительно легкими.  Тогда осторожно,  как бы боясь
обжечься,  я протянул руку к карману. Так и есть - маузера там не было: пока
я спал,  мать вытащила его. "Ах, вот оно... вот оно что!.. И она тоже против
меня.  А  я-то  поверил ей вчера.  То-то она так легко перестала уговаривать
меня... Она, должно быть, понесла его в милицию".
     Я хотел уже броситься догонять ее.
     "Стой!..  Стой!..  Стой!.." -  протяжно запели,  отбивая время, часы. Я
остановился и взглянул на циферблат. Что же это я, на самом деле? Ведь всего
только еще  семь часов.  Куда же  она могла уйти?  Оглядевшись по  углам,  я
заметил,  что большой плетеной корзины нет,  и  догадался,  что мать ушла на
базар.
     Но если ушла на базар,  то не взяла же она с собой маузер?  Значит, она
спрятала его пока дома.  Куда?  И  тотчас же  решил:  в  верхний ящик шкафа,
потому что это был единственный ящик, который запирался на ключ.
     И  тут я  вспомнил,  что когда-то,  давно еще,  мать принесла из аптеки
розовые шарики сулемы и  для безопасности заперла их  в  этот ящик.  А  мы с
Федькой хотели сгубить у Симаковых рыжего кота за то, что Симаковы перешибли
лапу нашей собачонке.  Порывшись в железном хламе,  мы тогда подобрали ключ,
вытащили один шарик и, кажется, бросили ключ на прежнее место.
     Я вышел в чулан и выдвинул тяжелый ящик.  Разбрасывая ненужные обломки,
гайки, винты, я принялся за поиски.
     Обрезал руку куском жести и нашел сразу три заржавленных ключа.  Из них
какой-то подходит... Должно быть, вот этот.
     Вернулся к шкафу.  Ключ входил туго...  Крак! Замок щелкнул. Потянул за
ручку. Есть... маузер... Кобура лежит отдельно. Схватил и то и другое. Запер
ящик,  ключ через окно выбросил в  сад и  выбежал на  улицу.  Оглядевшись по
сторонам, я заметил возвращавшуюся с базара мать. Тогда я завернул за угол и
побежал по направлению к кладбищу.
     На  опушке перелеска остановился передохнуть.  Бухнулся на ворох теплых
сухих листьев и  тяжело задышал,  то и  дело оглядываясь по сторонам,  точно
опасаясь погони.  Рядом протекал тихий, безмолвный ручеек. Вода была чистая,
но  теплая и  пахла водорослями.  Не поднимаясь,  я  зачерпнул горсть воды и
выпил, потом положил голову на руки и задумался.
     Что  же  теперь делать?  Домой  возвращаться нельзя,  в  школу  нельзя.
Впрочем,  домой  можно...  Спрятать маузер и  вернуться.  Мать  посердится и
перестанет когда-нибудь.  Сама же  виновата -  зачем тайком вытащила?  А  из
милиции придут?  Сказать,  что потерял,  - не поверят. Сказать, что чужой, -
спросят,  чей.  Ничего не  говорить -  как бы еще на самом деле не посадили!
Подлец Федька... Подлец!
     Сквозь редкие деревья опушки виднелся вокзал.
     У-у-у-у-у!  -  донеслось оттуда  эхо  далекого  паровозного гудка.  Над
полотном протянулась волнистая полоса белого пара,  и черный, отсюда похожий
на жука паровоз медленно выкатился из-за поворота.
     У-у-у-у-у!  -  заревел он опять, здороваясь с дружески протянутой лапой
семафора.
     "А что, если..."
     Я тихонько приподнялся и задумался.
     И  чем больше я  думал,  тем сильнее и сильнее манил меня вокзал.  Звал
ревом гудков, протяжно-певучими сигналами путевых будок, почти что ощущаемым
запахом  горячей  нефти  и  глубиной  далекого  пути,  убегающего  к  чужим,
незнакомым горизонтам.
     "Уеду в Нижний,  - подумал я. - Там найду Галку. Он в Сормове. Он будет
рад и оставит меня пока у себя,  а дальше будет видно.  Все утихнет, и тогда
вернусь.  А может быть...  -  и тут что-то изнутри подсказало мне:  -  может
быть, и не вернусь".
     "Будет так",  -  с  неожиданной для  самого себя твердостью решил я  и,
сознавая всю важность принятого решения,  встал;  почувствовав себя крепким,
большим, сильным, улыбнулся.


ГЛАВА ПЯТАЯ


     В Нижний Новгород поезд пришел ночью.  Сразу же у вокзала я очутился на
большой площади.  Под  огнями фонарей поблескивали штыки новеньких винтовок,
отсвечивали повсюду погоны.
     С трибуны рыжий бородатый человек говорил солдатам речь о необходимости
защищать  родину,   уверял  в   неизбежности  скорого  поражения  "проклятых
империалистов-немцев".
     Он поминутно оборачивался в сторону своего соседа - старенького, седого
полковника,  который каждый раз,  как бы удостоверяя правильность заключений
рыжего оратора, одобрительно кивал круглой лысой головой.
     Вид  у  оратора был  измученный,  он  бил  себя  растопыренной ладонью,
поднимал  вверх  поочередно  то   одну,   то   обе  руки.   Он  обращался  к
сознательности и совести солдат.  Под конец,  когда ему показалось, что речь
его проникла в гущу серой массы, он взмахнул рукой, так что едва не заехал в
ухо  испуганно  отшатнувшегося  полковника,  и  громко  запел  "Марсельезу".
Несколько десятков разрозненных голосов подхватили мотив,  но вся солдатская
колонна молчала.
     Тогда  рыжий оратор оборвал на  полуслове песню и,  бросив шапку оземь,
стал слезать с трибуны.
     Старик  полковник постоял  еще  немного,  беспомощно развел  руками  и,
наклонив голову, придерживаясь за перила, полез вниз.
     Оказывается, маршевый батальон отправляли на германский фронт.
     До вокзала солдаты пошли с песнями,  их закидывали цветами и подарками.
Все было благополучно.  И уже здесь,  на станции,  воспользовавшись тем, что
благодаря чьей-то  нераспорядительности не  хватило  кипятку  в  баках  и  в
нескольких вагонах недоставало деревянных нар, солдаты затеяли митинг.
     Появились не приглашенные командованием ораторы,  и,  начав с недостачи
кипятку,  батальон неожиданно пришел к заключению:  "Хватит, повоевали, дома
хозяйство рушится, помещичья земля не поделена, на фронт идти не хотим!"
     Загорелись костры, запахло смолой расщепленных досок, махоркой, сушеной
рыбой, сваленной штабелями на соседних пристанях, и свежим волжским ветром.
     Так  мимо  огней,  мимо винтовок,  мимо возбужденных солдат,  кричавших
ораторов,  растерянно-озлобленных  офицеров  я,  взволнованный и  радостный,
зашагал в темноту незнакомых привокзальных улиц.
     Первый же прохожий,  которого я  спросил о  том,  как пройти в Сормово,
ответил мне удивленно:
     - В Сормово,  милый человек,  отсюда никак пройти невозможно. В Сормово
отсюда на пароходах ездят.  Заплатил полтинник -  и садись, а сейчас до утра
никаких пароходов нету.
     Тогда  побродив еще  немного,  я  забрался в  один  из  пустых  ящиков,
сваленных грудами у какого-то забора,  и решил переждать до рассвета. Вскоре
заснул.
     Разбудила меня  песня.  Работали  грузчики  -  поднимали скопом  что-то
тяжелое.

                        Э-эй, ребятушки, да дружно! -

     заводил  запевала  надорванным,  но  приятным  тенором.  Остальные враз
подхватывали резкими, надорванными голосами:

                        По-оста-раться еще нужно.

     Что-то двинулось, треснуло и заскрипело.

                        И-э-эх... начать-то мы начали.
                        А всю сволочь не скачали.

     Я высунул голову.  Как муравьи, облепившие кусок ржаного хлеба, со всех
сторон окружили грузчики огромную ржавую лебедку и  по  положенным наискосок
рельсам втаскивали ее на платформу. Опять невидимый в куче запевала завел:

                        И-э-эх... прогнали мы Николку,
                        И-э-эх... да что-то мало толку!

     Опять хрустнуло.

                        А не подняться ли народу,
                        Чтоб Сашку за ноги да в воду!

     Лязгнуло,  грохнуло. Лебедка тяжело села на крякнувшую платформу. Песня
оборвалась, послышались крики, говор и ругательства.
     "Ну и песня! - подумал я. - Про какого же это Сашку? Да ведь это же про
Керенского!  У  нас  бы  в  Арзамасе за  такую песню живо сгребли,  а  здесь
милиционер рядом стоит, отвернулся и как будто бы не слышит".
     Маленький грязный пароходик давно уже причалил к  пристани.  Полтинника
на  билет у  меня  не  было,  а  возле узкого трапа стояли рыжий контролер и
матрос с винтовкой.
     Я  грыз ногти и уныло посматривал на узенькую полоску маслянистой воды,
журчавшей между пристанью и  бортом парохода.  По воде плыли арбузные корки,
щепки, обрывки газет и прочая дрянь.
     "Пойти  panne  попроситься у  контролера?  -  подумал я.  -  Совру  ему
что-нибудь.  Вот, мол, скажу, сирота. Приехал к больной бабушке. Пропустите,
пожалуйста, проехать до старушки".
     Маслянистая  поверхность  мутной  воды  отразила  мое  загорелое  лицо,
подстриженную  ежиком  крупную  голову  и  крепкую,  поблескивавшую  медными
пуговицами ученическую гимнастерку.
     Вздохнув,  я решил, что сироту надо оставить в покое, потому что сироты
с эдакими здоровыми физиономиями доверия не внушают.
     Читал  я  в  книгах,  что  некоторые юноши,  не  имея  денег на  билет,
нанимались на  пароход юнгами.  Но  и  этот способ не мог пригодиться здесь,
когда всего-то-навсего надо мне было попасть на противоположный берег реки.
     - Чего  стоишь?  Подвинься,  -  услышал  я  задорный  вопрос  и  увидел
невысокого рябого мальчугана.
     Мальчуган небрежно швырнул на  ящик  пачку каких-то  листовок и  быстро
вытащил из-под моих ног толстый грязный окурок.
     - Эх  ты,  ворона,  -  сказал  он  снисходительно.  -  Окурок-то  какой
проглядел!
     Я ответил ему,  что на окурки мне наплевать, потому что я не курю, и, в
свою очередь, спросил его, что он тут делает.
     - Я-то?   -  Тут  мальчуган  ловко  сплюнул,  попав  прямо  в  середину
проплывавшего мимо полена. - Я листовки раздаю от нашего комитета.
     - От какого комитета?
     - Ясно, от какого... от рабочего. Хочешь, помогай раздавать.
     - Я бы помог,  -  ответил я,  - да мне вот на пароход надо в Сормово, а
билета нет.
     - А что тебе в Сормове?
     - К дяде приехал. Дядя на заводе работает.
     - Как же это ты,  -  укоризненно спросил мальчуган,  -  едешь к дяде, а
полтинником не запасся?
     - Запасаются загодя,  -  искренне вырвалось у меня,  - а я вот нечаянно
собрался и убежал из дому.
     - Убежа-ал?  -  Глаза мальчугана с недоверчивым любопытством скользнули
по  мне.  Тут  он  шмыгнул носом  и  добавил сочувственно:  -  То-то,  когда
вернешься, отец выдерет.
     - А я не вернусь.  И потом,  у меня нет отца. Отца у меня еще в царское
время убили. У меня отец большевик был.
     - И у меня большевик,  -  быстро заговорил мальчуган,  -  только у меня
живой.  У меня,  брат,  такой отец,  что на все Сормово первый человек! Хоть
кого хочешь спроси:  "Где живет Павел Корчагин?" -  всякий тебе ответит:  "А
это в  комитете...  На  Варихе,  на  заводе Тер-Акопова".  Вот какой у  меня
человек отец!
     Тут  мальчуган отшвырнул окурок и,  поддернув сползавшие штаны,  нырнул
куда-то в толпу, оставив листовки возле меня. Я поднял одну.
     В листовке было написано,  что Керенский - изменник, готовит соглашение
с  контрреволюционным  генералом  Корниловым.   Листовка  открыто  призывала
свергнуть Временное правительство и провозгласить Советскую власть.
     Резкий  тон  листовки  поразил  меня  еще  больше,  чем  озорная  песня
грузчиков. Откуда-то из-за бочек с селедками вынырнул запыхавшийся мальчуган
и еще на бегу крикнул мне:
     - Нету, брат!
     - Кого нету? - не понял я.
     - Полтинника нету. Тут Симона Котылкина из наших увидал. Нету, говорит.
     - Да зачем тебе полтинник?
     - А тебе-то!  - Он с удивлением посмотрел на меня. - Ты бы купил билет,
а в Сормове взял у дяди и отдал бы: я, чай, тоже сормовский.
     Он повертелся, опять исчез куда-то и опять вскоре вернулся.
     - Ну, брат, мы и так обойдемся. Возьми вот мои листовки и кати прямо на
пароход.  Видишь,  там матрос стоит с винтовкой? Это Сурков Пашка. Ты, когда
проходить по сходням будешь, повернись к матросу и скажи: с листовками, мол,
от комитета, а с контролером и не разговаривай. При себе прямо. Матрос свой,
он в случае чего заступится.
     - А ты?
     - Я-то, брат, везде пройду. Я здесь не чужой.
     Старенький пароходик,  замызганный шелухой и огрызками яблок, давно уже
отчалил от берега, а моего товарища все еще не было видно.
     Я  примостился  на  груде  ржавых  якорных  цепей  и,  вдыхая  пахнущий
яблоками,  нефтью  и  рыбой  прохладный воздух,  с  любопытством разглядывал
пассажиров.  Рядом со  мной сидел не  то дьякон,  не то монах,  притихший и,
очевидно, старавшийся быть как можно менее заметным. Он украдкой озирался по
сторонам, грыз ломоть арбуза, аккуратно выплевывая косточки в ладонь.
     Кроме монаха и  нескольких баб с  бидонами из-под молока,  на  пароходе
ехали два офицера,  четыре милиционера, державшихся поодаль, возле штатского
с красной повязкой на рукаве.
     Все  же  остальные  пассажиры были  рабочие.  Сгрудившись кучками,  они
громко  разговаривали,   спорили,  переругивались,  смеялись,  читали  вслух
газеты.  Было похоже на  то,  что  все  они между собой знакомы,  потому что
многие из  них  бесцеремонно вмешивались в  чужие споры;  замечания и  шутки
летели от одного борта к другому.
     Впереди вырисовывалось Сормово.  Было безветренное утро. Фабричный дым,
собираясь  нетающими  клубами,  казался  отсюда  черными  щупальцами ветвей,
раскинувшихся над каменными стволами гигантских труб.
     - Эгей! - услышал я позади себя знакомый голос рябого мальчугана.
     Я обрадовался ему, потому что не знал, что делать с листовками.
     Он  сел рядом на свернутый канат и,  вынув из кармана яблоко,  протянул
его мне:
     - Возьми.  Мне  грузчики полный картуз насыпали,  потому что  как новая
листовка или  газета,  так  я  им  всегда первым.  Вчера  целую связку воблы
подарили.  Им что! Сунул руку в мешок - только-то и делов. А я три воблы сам
съел да две домой притащил:  одну Аньке, другую Маньке. Сестры это у меня, -
пояснил он и снисходительно добавил:  - Дуры еще девчонки... Им только жрать
подавай.
     Оживленные разговоры внезапно умолкли,  потому что  штатский с  красной
повязкой,   сопровождаемый  милиционерами,   принялся  неожиданно  проверять
документы.  Рабочие, молча доставая измятые, замусоленные бумажки, провожали
штатского враждебно-холодными замечаниями.
     - Кого ищут-то?
     - А пес их знает.
     - К нам бы в Сормово пришли, там поискали бы!
     Милиционеры шли как бы нехотя;  видно было,  что им неловко чувствовать
на себе десятки подозрительно настороженных взглядов.
     Не   обращая  внимания  на  общее  сдержанное  недовольство,   штатский
вызывающе дернул бровями и  подошел к  монаху.  Монах еще больше съежился и,
огорченно разведя руками,  показал на висевшую у  живота кружку с  надписью:
"Милосердные христиане, пожертвуйте на восстановление разрушенных германцами
храмов".
     Штатский  брезгливо  усмехнулся и,  отворачиваясь от  монаха,  довольно
бесцеремонно потянул за плечи моего соседа - мальчугана.
     - Документ?
     - Еще подрасту, тогда запасу, - сердито ответил тот.
     Пытаясь высвободиться из-под цепкой руки штатского, мальчуган дернулся,
потерял равновесие и выронил кипу листовок.
     Штатский поднял одну из бумажек, торопливо просмотрел ее и тихо, но зло
сказал:
     - Документы мал носить, а прокламации - вырос? А ну-ка, захватите его!
     Но не только один штатский прочел листовку. Ветер вырвал из рассыпанной
пачки  десяток  беленьких бумажек  и  разметал  их  по  переполненной людьми
палубе.  Не  успели  еще  вялые,  смущенные  милиционеры  подойти  к  рябому
мальчугану, как зажужжала, загомонила вся палуба:
     - Корнилова бы лучше поискали!
     - Монах без документа ничего, а к мальчишке привязался!
     - Тут тебе не город, а Сормово.
     - Ну,   ну,  тише  вы!  -  огрызнулся  штатский,  растерянно  глядя  на
милиционеров.
     - Не  нукай,  не  запрягал!  Жандарм  переодетый!  Видали,  как  он  за
листовками кинулся?
     Огрызок свежего огурца пролетел мимо фуражки штатского.
     Стиснутые  со   всех  сторон  повскакавшими  пассажирами,   милиционеры
растерянно оглядывались и встревоженно уговаривали:
     - Не налезай, не налезай. Граждане, тише!
     Внезапно заревела сирена,  и  с  капитанского мостика  кто-то  отчаянно
заорал:
     - От левого борта... от левого борта... пароход опрокинете!
     По  накренившейся палубе толпа  шарахнулась в  противоположную сторону.
Воспользовавшись этим,  штатский зло  выругал милиционеров и  проскользнул к
лестнице  капитанского мостика,  возле  которого  стояли  два  побледневших,
взволнованных офицера
     Пароход причалил,  рабочие торопливо сходили на  пристань.  Возле  меня
опять очутился рябой мальчуган.  Глаза его горели,  в растопыренных руках он
цепко держал измятый ворох подобранных листовок.
     - Приходи!  -  крикнул он  мне.  -  Прямо на  Вариху!  Ваську Корчагина
спросишь, тебе всякий покажет.


ГЛАВА ШЕСТАЯ


     С удивлением и любопытством поглядывал я на серые от копоти домики,  на
каменные стены заводов,  через черные окна которых поблескивали языки яркого
пламени и доносилось глухое рычание запертых машин.
     Был  обеденный перерыв.  Мимо меня прямо через улицу,  паром распугивая
бродячих собак,  покатил паровоз,  тащивший платформы, нагруженные вагонными
колесами. Разноголосо хрипели гудки. Из ворот выходили толпы потных, усталых
рабочих.
     Навстречу им  неслись стайки  босоногих задирчивых ребятишек,  тащивших
небольшие узелки с  мисками и  тарелками,  от  которых пахло  луком,  кислой
капустой и паром.
     Кривыми уличками добрался я  наконец до  переулка,  где  была  квартира
Галки.
     Я  постучал в окно небольшого деревянного домика.  Тощая седая старуха,
оторвавшись от корыта с бельем, высунула красное, распаренное лицо и сердито
спросила, кого мне надо.
     Я сказал.
     - Нету такого,  - ответила она, захлопывая окно. - Жил когда-то, теперь
давно уже нету.
     Ошеломленный таким сообщением,  я отошел за угол и, остановившись возле
груды наваленного булыжника, почувствовал, как я устал, как мне хочется есть
и спать.
     Кроме Галки,  в Сормове жил дядя Николай, брат моей матери. Но я совсем
не знал, где он живет, где работает и как примет меня.
     Несколько часов я  шатался по улицам,  с  тупым упрямством заглядывая в
лица проходивших рабочих. Дядю я, конечно, не встретил.
     Вконец отчаявшись и  почувствовав себя одиноким,  никому не  нужным,  я
опустился на небольшую чахлую лужайку, замусоренную рыбьей кожурой и кусками
пожелтевшей от дождей известки.  Тут я прилег и, закрыв глаза, стал думать о
своей горькой судьбе, о своих неудачах.
     И  чем  больше я  думал,  тем горше становилось мне,  тем бессмысленнее
представлялся мой побег из дома.
     Но даже сейчас я  отгонял мысль о том,  чтобы вернуться в Арзамас.  Мне
казалось,  что теперь в  Арзамасе я  буду еще более одинок:  надо мной будут
презрительно смеяться,  как  когда-то  над  Тупиковым.  Мать  будет тихонько
страдать и еще, чего доброго, пойдет в школу просить за меня директора.
     А  я  был  упрям.  Еще  в  Арзамасе я  видел,  как мимо города вместе с
дышавшими искрами и  сверкавшими огнями  поездами летит  настоящая,  крепкая
жизнь.  Мне казалось,  что нужно только суметь вскочить на  одну из ступенек
стремительных вагонов, хотя бы на самый краешек, крепко вцепиться в поручни,
и тогда назад меня уже не столкнешь.
     К  забору подошел старик.  Нес он  ведро,  кисть и  свернутые в  трубку
плакаты.  Старик густо смазал клейстером доски,  прилепил плакат,  разгладил
его,  чтобы не было морщин;  поставив на землю ведро,  оглянулся и  подозвал
меня:
     - Достань,  малый,  спички из  моего  кармана,  а  то  у  меня  руки  в
клейстере. Спасибо, - поблагодарил он, когда я зажег спичку и поднес огонь к
его потухшей трубке.
     Закурив, он с кряхтеньем поднял грязное ведро и сказал добродушно:
     - Эх,  старость не радость! Бывало, пудовым молотом грохаешь, грохаешь,
а теперь ведро понес - рука занемела.
     - Давай,  дедушка,  я понесу,  - с готовностью предложил я. - У меня не
занемеет. Я вон какой здоровый.
     И, как бы испугавшись, что он не согласится, я поспешно потянул ведро к
себе.
     - Понеси, - охотно согласился старик, - понеси, коли так, оно вдвоем-то
быстро управимся.
     Продвигаясь вдоль заборов, мы со стариком прошли много улиц.
     Только  мы   останавливались,   как   сзади  нас  собирались  прохожие,
любопытствовавшие поскорее  узнать,  что  такое  мы  расклеиваем.  Увлекшись
работой, я совсем позабыл о своих несчастьях. Лозунги были разные, например:
"Восемь часов работы,  восемь сна,  восемь отдыха".  Но,  по правде сказать,
лозунг этот казался мне каким-то будничным,  неувлекательным. Гораздо больше
нравился мне  большой  синий  плакат  с  густо-красными буквами:  "Только  с
оружием в руках пролетариат завоюет светлое царство социализма".
     Это  "светлое  царство",  которое  пролетариат  должен  был  завоевать,
увлекало меня своей загадочной,  невиданной красотою еще больше, чем далекие
экзотические страны манят начитавшихся Майн Рида восторженных школьников. Те
страны,  как ни далеки они, все же разведаны, поделены и занесены на скучные
школьные карты.  А это "светлое царство", о котором упоминал плакат, не было
еще  никем завоевано.  Ни  одна  человеческая нога  еще  не  ступала по  его
необыкновенным владениям.
     - Может быть,  устал, парень? - спросил старик, останавливаясь. - Тогда
беги домой. Я теперь и один управлюсь.
     - Нет,  нет,  не устал,  -  проговорил я, с горечью вспомнив о том, что
скоро опять останусь в одиночестве.
     - Ну,  ин ладно,  -  согласился старик. - Дома только, смотри, чтобы не
заругали.
     - У меня нет дома,  -  с внезапной откровенностью сказал я. - То есть у
меня есть дом, только далеко.
     И,  подчиняясь желанию поделиться с кем-нибудь своим горем, я рассказал
старику все.
     Он  внимательно  выслушал  меня,   пристально  и  чуть-чуть  насмешливо
посмотрел в мое смущенное лицо.
     - Это  дело разобрать надо,  -  сказал он  спокойно.  -  Хотя Сормово и
велико, но все же человек - не иголка. Слесарем, говоришь у тебя дядя?
     - Был слесарем,  -  ответил я,  ободрившись.  - Николаем зовут. Николай
Егорович Дубряков.  Он партийный, должно быть, как и отец. Может, в комитете
его знают?
     - Нет,  не знаю что-то такого. Ну, да уж ладно. Вот кончим расклеивать,
пойдешь со мною. Я тут кой у кого из наших поспрошу.
     Старик почему-то нахмурился и пошел, молча попыхивая горячей трубкой.
     - Так отца-то у тебя убили? - неожиданно спросил он.
     - Убили.
     Старик вытер руки о промасленные, заплатанные штаны и, похлопав меня по
плечу, сказал:
     - Ко мне сейчас зайдешь. Картошку с луком есть будем и кипяток согреем.
Чай, ты беда как есть хочешь?
     Ведро показалось мне совсем легким.  И  мой побег из Арзамаса показался
мне опять нужным и осмысленным.

     Дядя мой  отыскался.  Оказывается,  он  был  не  слесарем,  а  мастером
котельного цеха.
     Дядя коротко сказал, чтобы я не дурил и отправлялся обратно.
     - Делать тебе у  меня нечего...  Из  человека только тогда толк выйдет,
когда он свое место знает,  -  угрюмо говорил он в первый же день за обедом,
вытирая полотенцем рыжие  сальные усы.  -  Я  вот  знаю  свое  место...  Был
подручным,  потом слесарем, теперь в мастера вышел. Почему, скажем, я вышел,
а другой не вышел?  А потому,  что он тары да бары. Работать ему, видишь, не
нравится,  он инженеру завидует. Ему бы сразу. Тебе, скажем, чего в школе не
сиделось?  Учился бы тихо на доктора или там на техника.  Так нет вот... дай
помудрю.  От лени все это.  А по-моему,  раз уж человек определился к какому
делу,  должен  он  стараться дальше  продвинуться.  Потихоньку,  полегоньку,
глядишь - и вышел в люди.
     - Как же,  дядя Николай?  -  тихо и оскорбленно спросил я.  -  Отца,  к
примеру,  взять.  Он солдатом был.  По-твоему выходит,  что нужно ему было в
школу прапорщиков поступать. Офицером бы был. Может, до капитана дослужился.
А  все,  что он  делал,  и  то,  что,  вместо того чтобы в  капитаны,  он  в
подпольщики ушел, этого не нужно было?
     Дядя нахмурился:
     - Я про твоего отца не хочу плохо сказать, однако толку в его поступках
мало что-то вижу.  Так,  баламутный был человек,  неспокойный.  Он и меня-то
чуть было не запутал.  Меня контора в мастера только наметила, и вдруг такое
дело сообщают мне:  вот, мол, какой к вам родственник приезжал. Насилу замял
дело.
     Тут  дядя  достал из  миски  жирную кость,  густо  смазал ее  горчицей,
посыпал крупно солью и, вгрызаясь в мясо крепкими желтыми зубами, недовольно
покачал головой.
     Когда  жена  его,  высокая красивая баба,  подала после  обеда  узорную
глиняную кружку домашнего кваса, он сказал ей:
     - Сейчас прилягу,  разбудишь через  часок.  Надо  сестре Варваре письмо
черкнуть. Борис заодно захватит, когда поедет.
     - А когда поедет?
     - Ну когда - завтра поедет.
     В окно постучали.
     - Дядя Миколай, - послышался с улицы голос. - на митинг пойдешь?
     - Куда еще?
     - На митинг, говорю. Народу на площади собралось уйма.
     - А ну их, - отмахнулся рукой дядя, - нужно-то не больно.
     Подождав, пока дядя ляжет отдыхать, я тихонько выбежал на улицу.
     "А дядя-то у меня, оказывается, выжига! - подумал я. - Подумаешь, шишка
какая -  мастер!  А  я-то  еще думал,  что он партийный.  Неужели так-таки и
придется в Арзамас возвращаться?"
     Две  или  три  тысячи  человек стояли около  дощатой трибуны и  слушали
ораторов.  Из-за  людей  мелькнуло знакомое рябое  лицо  пронырливого Васьки
Корчагина. Я окликнул его, но он не услышал меня.
     Я  пустился догонять его.  Раза  два  его  курчавая голова показывалась
среди толпы, но потом исчезла окончательно. Я очутился недалеко от трибуны.
     Ближе пробраться было  трудно.  Стал прислушиваться.  Ораторы сменялись
часто.  Запомнился мне  один -  невзрачный,  плохо одетый,  с  виду такой же
рабочий, какие сотнями попадались на сормовских улицах, не привлекая ничьего
внимания. Он неловко сдернул сплющенную блином кепку, откашлялся и, напрягая
надорванный и, как мне показалось, озлобленный голос, заговорил:
     - Вы, товарищи, которые с паровозного, а также с вагонного, да многие и
с нефтянки, знаете, что восемь годов я просидел на каторге как политический.
И  что ж -  не успел я только вернуться,  не успел свежим воздухом подышать,
как  бац  -  опять меня  на  два  месяца в  тюрьму!  Кто  запер?  Заперли не
полицейские старого режима,  а  Прихвостни нового.  От  царя было не  обидно
сидеть.  От  царя сроду наши сидели.  А  от прихвостней обидно!  Генералы да
офицеры понавесили красные банты, вроде как друзья революции. А нашего брата
чуть что - опять пхают в кутузки. Травят нас и разгоняют. Я не за свою обиду
говорю,  товарищи,  не  за  то,  что два месяца лишних отсидел.  Я  за нашу,
рабочую обиду говорю.
     Тут  он  закашлялся.  Отдышавшись,  открыл было рот,  опять закашлялся.
Долго вздрагивал,  вцепившись руками в перила, потом замотал головой и полез
вниз.
     - Доездили человека! - громко и негодующе сказал кто-то.
     С серого,  насупившегося неба посыпались крупинки первого снега. Срывая
последние  почерневшие  листья,  дул  сухой  холодный  ветер.  Ноги  у  меня
захолодали.   Я   хотел  выбраться  из  толпы,   чтобы  на  ходу  согреться.
Проталкиваясь,  я  перестал было  смотреть на  ораторов,  но  вдруг знакомый
высокий голос заставил меня повернуться к трибуне. Снежные крупинки засыпали
глаза.  Сбоку  толкали.  Кто-то  больно наступил на  ногу.  Приподнявшись на
носки,  я  с удивлением и радостью увидел на трибуне знакомое бородатое лицо
Галки.
     Двигая  локтями,  протискиваясь через  плотную,  с  трудом  пробиваемую
толпу,  я  продвигался  вперед.  Я  боялся,  что,  окончив  говорить,  Галка
смешается с толпой,  не услышит моего окрика,  и я опять потеряю его. Я тряс
фуражкой,  чтобы привлечь его внимание, махал растопыренными пальцами. Но он
не замечал меня.
     Когда я увидел, что Галка уже поднял руку, уже повышает голос и вот-вот
кончит говорить, я закричал громко:
     - Семен Иванович... Семен Ивано-ви-и-ич!..
     Сбоку на меня шикали.  Кто-то пхнул меня в  спину.  А  я  еще отчаянней
заорал:
     - Семен Иванови-и-ич!
     Я  видел,  как удивленный Галка неловко развел руками и,  скомкав конец
фразы, стал торопливо спускаться по лестнице.
     Кто-то из обозленных соседей схватил меня за руку и потащил в сторону.
     А  я,  не обращая внимания на ругательства и тычки,  рассмеялся весело,
как шальной.
     - Ты что хулиганишь?  - крепко встряхивая, строго спросил тащивший меня
за руку рабочий.
     - Я  не  хулиганю,  -  не  переставая счастливо улыбаться,  отвечал  я,
подпрыгивая на озябших ногах. - Я Галку нашел... Я Семена Ивановича...
     Вероятно,  было  в  моем лице что-то  такое,  от  чего сердитый человек
улыбнулся сам и спросил уже не очень сердито:
     - Какую еще галку?
     - Да не какую... Я Семена Ивановича... Вон он сам сюда пробирается.
     Галка вынырнул, схватил меня за плечо:
     - Ты откуда?
     Толпа   волновалась.   Площадь  неспокойно  шумела.   Кругом  виднелись
озлобленные, встревоженные и растерянные лица.
     - Семен Иванович,  -  на  ходу спросил я,  не отвечая на его вопрос,  -
отчего народ шумит?
     - Телеграмма пришла...  Только  что,  -  пояснил  он  скороговоркой.  -
Керенский предает революцию! Корнилов идет на Петроград.

     Короткие осенние дни  замелькали передо мною,  как никогда не  виданные
станции,  сверкающие огнями на пути скорого поезда.  Сразу же нашлось и  мне
дело.  И  я  оказался теперь  полезным,  втянутым в  круговорот стремительно
развертывавшихся событий.
     В один из беспокойных дней Галка встревоженно сказал мне:
     - Беги,  Борис, в комитет. Скажи, что с Варихи срочно просили агитатора
и я пошел туда. Найди Ершова, пусть он вместо меня сходит в типографию. Если
Ершова не  найдешь,  то...  Дай-ка  карандаш...  Вот снеси эту записку сам в
типографию.  Да  не  в  контору,  а  передай лучше прямо в  руки метранпажу!
Помнишь...  у Корчагина был,  черный такой, в очках? Ну вот... Сделаешь все,
тогда ко мне,  на Вариху. Да если в комитете свежие листовки есть - захвати.
Скажешь  Павлу,  что  я  просил...  Стой,  стой!  -  закричал он  озабоченно
вдогонку. - Холодно ведь. Ты бы хоть мой старый плащик накинул!
     Но я  уже с  упоением и азартом,  как кавалерийская лошадь,  пущенная в
карьер, несся, перепрыгивая через лужи и выбоины грязной мостовой.
     В  дверях партийного комитета,  шумного,  как вокзал перед отправлением
поезда,  я налетел на Корчагина.  Если б это был не он, а кто-нибудь другой,
поменьше и  послабее,  я,  вероятно,  сшиб бы его с  ног.  Об Корчагина же я
ударился, как о телеграфный столб.
     - Эк тебя носит, - быстро сказал он. - Что ты, с колокольни свалился?
     - Нет,  не с колокольни,  -  сконфуженно,  потирая зашибленную голову и
тяжело  дыша,  ответил  я.  -  Семен  Иванович прислал сказать,  что  он  на
Вариху...
     - Знаю, звонили уже.
     - Еще просили листовки.
     - Послано уже, еще что?
     - Еще Ершова надо. Пусть в типографию идет. Вот записка.
     - Что  тут  про  типографию?  Дай-ка  записку,  -  вмешался в  разговор
незнакомый  мне  вооруженный рабочий  в  шинели,  накинутой  поверх  старого
пиджака.
     - Мудрит что-то  Семен,  -  сказал он,  прочитав записку и  обращаясь к
Корчагину.  -  Чего он боится за типографию?  Я еще с обеда туда свой караул
выслал.
     К  крыльцу подходили новые  и  новые  люди.  Несмотря на  холод,  двери
комитета были распахнуты настежь, мелькали шинели, блузы, порыжевшие кожаные
куртки.  В  сенях двое отбивали молотками доски от  ящика.  В  соломе лежали
новенькие,  густо промазанные маслом трехлинейные винтовки.  Несколько таких
же уже опорожненных ящиков валялись в грязи около крыльца.
     Опять показался Корчагин.  На  ходу он быстро говорил троим вооруженным
рабочим:
     - Идите скорей. Сами там останетесь. И никого без Пропусков комитета не
пускать. Оттуда пришлите кого-нибудь сообщить, как устроились.
     - Кого послать?
     - Ну, из своих кого-нибудь, кто под руку подвернется.
     - Я подвернусь под руку!  -  крикнул я, испытывая сильное возбуждение и
желание не отставать от других.
     - Ну возьмите хоть его! Он быстро бегает.
     Тут  я  увидел,  что  из  разбитого ящика  берет  винтовку почти каждый
выходящий из дверей.
     - Товарищ Корчагин, - попросил я, - все берут винтовки, и я возьму.
     - Что  тебе?  -  недовольно спросил  он,  прерывая  разговор с  крепким
растатуированным матросом.
     - Да винтовку. Что я - хуже других, что ли?
     Тут из соседней комнаты громко закричали Корчагина, и он поспешил туда,
махнув на меня рукой.
     Возможно,  что он просто хотел,  чтобы я не мешал ему,  но я понял этот
жест  как  разрешение.  Выхватив из  короба  винтовку и  крепко прижимая ее,
пустился вдогонку за сходившими с крыльца дружинниками.
     Пробегая  через  двор,  я  успел  уже  услышать только  что  полученную
новость:  в Петрограде объявлена Советская власть. Керенский бежал. В Москве
идут бои с юнкерами.   
  Читать дальше... 

 

***   Школа.  004         

***   Школа.  007 

Просмотров: 623 | Добавил: iwanserencky | Теги: повесть, школа, Гражданская война, история, Аркадий Гайдар, писатель, Начало 20 века, А.П.Гайда́р(Го́ликов), текст, судьба | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *: