Фарватер шел, звучно фыркая и допрашивая поводьев. Вдали показался дом Шепетовской экономии. Из густой зелени сиреней и акаций едва виднелись его белые стены и красная крыша. Под горой небольшой пруд выпукло подымался из окружавших его зеленых берегов.
На крыльце стояла женская фигура. Бобров издали узнал в ней Нину по ярко-желтой кофточке, так красиво оттенявшей смуглый цвет ее лица, и тотчас же, подтянув Фарватеру поводья, выпрямился и высвободил носки ног, далеко залезшие в стремена.
- Вы опять на своем сокровище приехали? Ну вот, просто видеть не могу этого урода! - крикнула с крыльца Нина веселым и капризным голосом избалованного ребенка. У нее уже давно вошло в привычку дразнить Боброва его лошадью, к которой он был так привязан. Вообще в доме Зиненок вечно кого-нибудь и чем-нибудь дразнили.
Бросив поводья подбежавшему заводскому конюху, Бобров похлопал крутую, потемневшую от пота шею лошади и вошел вслед за Ниной в гостиную. Анна Афанасьевна, сидевшая за самоваром, сделала вид, будто необычайно поражена приездом Боброва.
- А-а-а! Андрей Ильич! Наконец-то вы к нам пожаловали!.. - воскликнула она нараспев.
И, ткнув ему руку прямо в губы, когда он здоровался с ней, она своим громким носовым голосом спросила:
- Чаю? Молока? Яблоков? Говорите, чего хотите.
- Merci, Анна Афанасьевна.
- Merci - oui, ou merci - non? [Спасибо - да, или спасибо - нет? (франц.)]
Подобные французские фразы были неизменны в семье Зиненко. Бобров отказался от всего.
- Ну, так идите на террасу, там молодежь затеяла какие-то фанты, что ли, милостиво разрешила madame Зиненко.
Когда он вышел на балкон, все четыре барышни разом, совершенно тем же тоном и так же в нос, как их маменька, воскликнули:
- А-а-а! Андрей Ильич! Вот уж кого давно-то не было видно! Чего вам принести? Чаю? Яблоков? Молока? Не хотите? Нет, правда? А может быть, хотите? Ну, в таком случае садитесь здесь и принимайте участие.
Играли в "барыня прислала сто рублей", в "мнения" и еще в какую-то игру, которую шепелявая Кася называла "играть в пошуду". Из гостей были: три студента-практиканта, которые все время выпячивали грудь и принимали пластические позы, выставив вперед ногу и заложив руку в задний карман сюртука; был техник Миллер, отличавшийся красотою, глупостью и чудесным баритоном, и, наконец, какой-то молчаливый господин в сером, не обращавший на себя ничьего внимания.
Игра не ладилась. Мужчины исполняли свои фанты со снисходительным и скучающим видом: девицы вовсе от них отказывались, перешептывались и напряженно хохотали.
Смеркалось. Из-за крыш ближней Деревни медленно показывалась огромная красная луна.
- Дети, идите в комнаты! - крикнула из столовой Анна Афанасьевна. Попросите Миллера, чтобы он нам спел что-нибудь.
Через минуту голоса барышень уже слышались в комнатах.
- Нам было очень весело, - щебетали они вокруг матери, - мы так смеялись, так смеялись...
На балконе остались только Нина и Бобров. Она сидела на перилах, обхвативши столб левой рукой и прижавшись к нему в бессознательно-грациозной позе. Бобров поместился на низкой садовой скамеечке у самых ее ног и снизу вверх, заглядывая ей в лицо, видел нежные очертания ее шеи и подбородка.
- Ну, расскажите же что-нибудь интересное, Андрей Ильич, - нетерпеливо приказала Нина.
- Право, я не знаю, что бы вам рассказать, - возразил Бобров. - Ужасно трудно говорить по заказу. Я и то уж думаю: нет ли такого разговорного сборника, на разные темы...
- Фу-у! Какой вы ску-учный, - протянула Нина. - Скажите, когда вы бываете в духе?
- А вы мне скажите, почему вы так боитесь молчания? Чуть разговор немножко иссяк, вам уже и не по себе... А разве дурно разговаривать молча?
- "Мы будем с тобой молчали-ивы..." - пропела насмешливо Нина.
- Конечно, будем молчаливы. Посмотрите: небо ясное, луна рыжая, большущая, на балконе так тихо... Чего же еще?..
- "И эта глупая луна на этом глупом небосклоне", - продекламировала Нина. - A propos [кстати - фр.], вы слышали, что Зиночка Маркова выходит замуж за Протопопова? Выходит-таки! Удивительный человек этот Протопопов. - Она пожала плечами. Три раза ему Зина отказывала, и он все-таки не мог успокоиться, сделал в четвертый раз предложение. И пускай на себя пеняет. Она его, может быть, будет уважать, но любить - никогда!
Этих слов было достаточно, чтобы расшевелить желчь в душе Боброва. Его всегда выводил из себя узкий, мещанский словарь Зиненок, с выражениями вроде: "Она его любит, но не уважает", "Она его уважает, но не любит". Этими словами в их понятиях исчерпывались самые сложные отношения между мужчиной и женщиной, точно так же, как для определения нравственных, умственных и физических особенностей любой личности у них существовало только два выражения; "брюнет" и "блондин".
И Бобров из смутного желания разбередить свою злобу спросил:
- Что же такое представляет собою этот Протопопов?
- Протопопов? - задумалась на секунду Нина. - Он... как бы вам сказать... довольно высокого роста... шатен!..
- И больше ничего?
- Чего же еще? Ах, да: служит в акцизе...
- И только? Да неужели, Нина Григорьевна, у вас для характеристики человека не найдется ничего, кроме того, что он шатен и служит в акцизе! Подумайте: сколько в жизни встречается нам интересных, талантливых и умных людей. Неужели все это только "шатены" и "акцизные чиновники"? Посмотрите, с каким жадным любопытством наблюдают жизнь крестьянские дети и как они метки в своих суждениях. А вы, умная и чуткая девушка, проходите мимо всего равнодушно, потому что у вас есть в запасе десяток шаблонных, комнатных фраз. Я знаю, если кто-нибудь упомянет в разговоре про луну, вы сейчас же вставите: "Как эта глупая луна", - и так далее. Если я расскажу, положим, какой-нибудь выходящий из ряда обыкновенных случай, я наперед знаю, что вы заметите: "Свежо предание, а верится с трудом". И так во всем, во всем... Поверьте мне, ради бога, что все самобытное, своеобразное...
- Я вас прошу не читать мне нравоучений! - отозвалась резко Нина.
Он замолчал с ощущением горечи во рту, и они оба сидели минут пять тихо и не шевелясь. Вдруг из гостиной послышались звучные аккорды, и немного тронутый, но полный глубокого выражения голос Миллера запел:
Средь шумного бала, случайно,
В тревоге мирской суеты,
Тебя я увидел, но тайна
Твои покрывала черты.
Озлобленное настроение Боброва быстро улеглось, и он жалел теперь, что огорчил Нину. "Для чего вздумал я требовать от ее наивного, свежего, детского ума оригинальной смелости? - думал он. - Ведь она, как птичка: щебечет первое, что ей приходит в голову, и, почем знать, может быть, это щебетанье даже гораздо лучше, чем разговоры об эмансипации, и о Ницше, и о декадентах?"
- Нина Григорьевна, не сердитесь на меня. Я увлекся и наговорил глупостей, - сказал он вполголоса.
Нина молчала, отвернувшись от него и глядя на восходившую луну. Он отыскал в темноте ее свесившуюся руку и, нежно пожав ее, прошептал:
- Нина Григорьевна... Пожалуйста...
Нина вдруг быстро повернулась к нему и, ответив на его пожатие быстрым, нервным пожатием, воскликнула тоном прощения и упрека:
- Злючка! Всегда вы меня обижаете... Пользуетесь тем, что я на вас не умею сердиться!..
И, оттолкнув его внезапно задрожавшую руку, почти вырвавшись от него, она перебежала балкон и скрылась в дверях.
...И в грезах неведомых сплю...
Люблю ли тебя - я не знаю,
Но кажется мне, что люблю...
пел со страстным и тоскливым выражением Миллер.
"Но кажется мне, что люблю!" - повторил взволнованным шепотом Бобров, глубоко переводя дух и прижимая руку к забившемуся сердцу.
"Зачем же, - растроганно думал он, - утомляю я себя бесплодными мечтами о каком-то неведомом, возвышенном счастье, когда здесь, около меня, - простое, но глубокое счастье? Чего же еще нужно от женщины, от жены, если в ней столько нежности, кротости, изящества и внимания? Мы, бедные, нервные, больные люди, не умеем брать просто от жизни ее радостей, мы их нарочно отравляем ядом нашей неутомимой потребности копаться в каждом чувстве, в каждом своем и чужом помышлении... Тихая ночь, близость любимой девушки, милые, незатейливые речи, минутная вспышка гнева и потом внезапная ласка - господи! Разве не в этом вся прелесть существования?"
Он вошел в гостиную повеселевший, бодрый, почти торжествующий. Глаза его встретились с глазами Нины, и в ее долгом взоре он прочел нежный ответ на свои мысли. "Она будет моей женой", - подумал Бобров, ощущая в душе спокойную радость.
Разговор шел о Квашнине. Анна Афанасьевна, наполняя своим уверенным голосом всю комнату, говорила, что она думает завтра тоже повести "своих девочек" на: вокзал.
- Очень может быть, что Василий Терентьевич захочет сделать нам визит. По крайней мере о его приезде мне еще за месяц писала племянница мужа моей двоюродной сестры - Лиза Белоконская...
- Это, кажется, та Белоконская, брат которой женат на княжне Муховецкой? покорно вставил заученную реплику господин Зиненко.
- Ну да, та самая, - снисходительно кивнула в его сторону головой Анна Афанасьевна. - Она еще приходится дальней родней по бабушке Стремоуховым, которых ты знаешь. И вот Лиза Белоконская писала мне, что встретилась в одном обществе с Василием Терентьевичем и рекомендовала ему побывать у нас, если ему вообще вздумается ехать когда-нибудь на завод.
- Сумеем ли мы принять, Нюся? - спросил озабоченно Зиненко.
- Как ты смешно говоришь! Мы сделаем, что можем. Ведь уж, во всяком случае, мы не удивим ничем человека, который имеет триста тысяч годового дохода.
- Господи! Триста тысяч! - простонал Зиненко. - Просто страшно подумать.
- Триста тысяч! - вздохнула, точно эхо, Нина.
- Триста тысяч! - воскликнули восторженно хором девицы.
- Да, и все это он проживает до копеечки, - сказала Анна Афанасьевна. Затем, отвечая на невысказанную мысль дочерей, она прибавила: - Женатый человек. Только, говорят, очень неудачно женился. Его жена какая-то бесцветная личность и совсем не представительна. Что ни говорите, а жена должна быть вывеской в делах мужа.
- Триста тысяч! - повторила еще раз, точно в бреду, Нина. - Чего только на эти деньги не сделаешь!..
Анна Афанасьевна провела рукой по ее пышным волосам.
- Вот бы тебе такого мужа, деточка. А?
Эти триста тысяч чужого годового дохода точно наэлектризовали все общество. С блестящими глазами и разгоревшимися лицами рассказывались и слушались анекдоты о жизни миллионеров, рассказы о баснословных меню обедов, о великолепных лошадях, о балах и исторически безумных тратах денег.
Сердце Боброва похолодело и до боли сжалось. Он тихонько отыскал свою шляпу и осторожно вышел на крыльцо. Его ухода, впрочем, и так никто бы не заметил.
И когда он крупною рысью ехал домой и представил себе томные, мечтательные глаза Нины, шептавшей почти в забытьи: "Триста тысяч!" - ему вдруг припомнился утренний анекдот Свежевского.
- Эта... тоже сумеет себя продать! - прошептал он, судорожно стиснув зубы и с бешенством ударив Фарватера хлыстом по шее. ***
V
Подъезжая к своей квартире, Бобров заметил свет в окнах. "Должно быть, без меня приехал доктор и теперь валяется на диване в ожидании моего приезда", подумал он, сдерживая взмыленную лошадь. В теперешнем настроении Боброва доктор Гольдберг был единственным человеком, присутствие которого он мог перенести без болезненного раздражения.
Он любил искренно этого беспечного, кроткого еврея за его разносторонний ум, юношескую живость характера и добродушную страсть к спорам отвлеченного свойства. Какой бы вопрос ни затрагивал Бобров, доктор Гольдберг возражал ему с одинаковым интересом к делу и с неизменной горячностью. И хотя между обоими в их бесконечных спорах до сих пор возникали только противоречия, тем не менее они скучали друг без друга и виделись чуть не ежедневно.
Доктор действительно лежал на диване, закинув ноги на его спинку, и читал какую-то брошюру, держа ее вплотную у своих близоруких глаз. Быстро скользнув взглядом по корешку, Бобров узнал "Учебный курс металлургии" Мевиуса и улыбнулся. Он хорошо знал привычку доктора читать с одинаковым увлечением, и непременно из середины, все, что только попадалось ему под руку.
- А я без вас распорядился чайком, - сказал доктор, отбросив в сторону книгу и глядя поверх очков на Боброва. - Ну, как попрыгиваете, государь мой Андрей Ильич? У-у, да какой же вы сердитый! Что? Опять веселая меланхолия?
- Ах, доктор, скверно на свете жить, - сказал устало Бобров.
- Отчего же так, голубчик?
- Да так... вообще... все скверно. Ну как, доктор, ваша больница?
- Наша больница ничего... живет. Сегодня очень интересный хирургический случай был. Ей-богу, и смешно и трогательно. Представьте себе, приходит на утренний осмотр парень, из масальских каменщиков. Эти масальские ребята, какого ни возьми, все, как на подбор, богатыри, "Что тебе?" - спрашиваю. "Да вот, господин дохтур, резал я хлеб для артели, так палец маненечко попортил, руду никак не уймешь". Осмотрел я его руку: так себе царапинка, пустяки, но нагноилась немного; я приказал фельдшеру положить пластырь. Только вижу, парень мой не уходит. "Ну, чего тебе еще надо? Заклеили тебе руку, и ступай". - "Это верно, говорит, заклеили, дай бог тебе здоровья, а только вот што, этто башка у меня трешшыть, так думаю, заодно и напротив башки чего-нибудь дашь". "Что же у тебя с башкой? Треснул кто-нибудь, верно?" Парень так и обрадовался, загоготал. "Есть, говорит, тот грех. Ономнясь, на Спаса (это, значит, дня три тому назад), загуляли мы артелью да вина выпили ведра полтора, ну, ребята и зачали баловать промеж себя... Ну, и я тоже. А опосля... в драке-то нешто разберешься?.. ка-ак он меня зубилом саданул по балде... починил, стало быть... Сначала-то оно ничего было, не больно, а вот теперь трешшыть башка-то". Стал я осматривать "балду", и что же вы думаете? - прямо в ужас пришел! Череп проломлен насквозь, дыра с пятак медный будет величиною, и обломки кости в мозг врезались... Теперь лежит в больнице без сознания. Изумительный, я вам скажу, народец: младенцы и герои в одно и то же время. Ей-богу, я не шутя думаю, что только русский терпеливый мужик и вынесет такую починку балды. Другой, не сходя с места, испустил бы дух. И потом, какое наивное незлобие: "В драке нешто разберешь?" Черт знает что такое!
Бобров ходил взад и вперед по комнате, щелкая хлыстом по голенищам высоких сапог и рассеянно слушал доктора. Горечь, осевшая ему на душу еще у Зиненок, до сих пор не могла успокоиться.
Доктор помолчал немного и, видя, что его собеседник не расположен к разговору, сказал с участием:
- Знаете что, Андрей Ильич? Попробуемте-ка на минуточку лечь спать да хватим на ночь ложечку-другую брому. Оно полезно в вашем настроении, а вреда все равно никакого не будет...
Они оба легли в одной комнате: Бобров на кровати, доктор на том же диване. Но и тому и другому не спалось. Гольдберг долго слушал в темноте, как ворочался с боку на бок и вздыхал Бобров, и наконец заговорил первый:
- Ну, что вы, голубчик? Ну, что терзаетесь? Уж говорите лучше прямо, что такое там в вас засело? Все легче будет. Чай, все-таки не чужой я вам человек, не из праздного любопытства спрашиваю.
Эти простые слова тронули Боброва. Хотя его и связывали с доктором почти дружеские отношения, однако ни один из них до сих пор ни словом не подтвердил этого вслух: оба были люди чуткие и боялись колючего стыда взаимных признаний. Доктор первый открыл свое сердце. Ночная темнота и жалость к Андрею Ильичу помогли этому.
- Все мне тяжело и гадко. Осип Осипович, - отозвался тихо Бобров. Первое, мне гадко то, что я служу на заводе и получаю за это большие деньги, а мне это заводское дело противно и противно! Я считаю себя честным человеком и потому прямо себя спрашиваю: "Что ты делаешь? Кому ты приносишь пользу?" Я начинаю разбираться в этих вопросах и вижу, что благодаря моим трудам сотня французских лавочников-рантье и десяток ловких русских пройдох со временем положат в карман миллионы. А другой цели, другого смысла нет в том труде, на подготовку к которому я убил лучшую половину жизни!..
- Ну, уж это даже смешно, Андрей Ильич, - возразил доктор, повернувшись в темноте лицом к Боброву. - Вы требуете, чтобы какие-то буржуи прониклись интересами гуманности. С тех пор, голубчик, как мир стоит, все вперед движется брюхом, иначе не было и не будет. Но суть-то в том, что вам наплевать на буржуев, потому что вы гораздо выше их. Неужели с вас не довольно мужественного и гордого сознания, что вы толкайте вперед, выражаясь языком передовых статей, "колесницу прогресса"? Черт возьми! Акции пароходных обществ приносят колоссальные дивиденды, но разве это мешает Фультону считаться благодетелем человечества?
- Ах, доктор, доктор! - Бобров досадливо поморщился. - Вы не были, кажется, сегодня у Зиненок, а вашими устами вдруг заговорила их житейская мудрость. Слава богу, мне не придется ходить далеко за возражениями, потому что я сейчас разобью вас вашей же возлюбленной теорией.
- То есть какой это теорией?.. Позвольте... я что-то не помню никакой теории... право, голубчик, не помню... забыл что-то...
- Забыли? А кто здесь же, на этом самом диване, с пеной у рта кричал, что мы, инженеры и изобретатели, своими открытиями ускоряем пульс общественной жизни до горячечной скорости? Кто сравнивал эту жизнь с состоянием животного, заключенного в банку с кислородом? О, я отлично помню, какой страшный перечень детей двадцатого века, неврастеников, сумасшедших, переутомленных, самоубийц, кидали вы в глаза этим самым благодетелям рода человеческого. Телеграф, телефон, стодвадцативерстные поезда, говорили вы, сократили расстояние до minimum'a, - уничтожили его... Время вздорожало до того, что скоро начнут ночь превращать в день, ибо уже чувствуется потребность в такой удвоенной жизни. Сделка, требовавшая раньше целых месяцев, теперь оканчивается в пять минут. Но уж и эта чертовская скорость не удовлетворяет нашему нетерпению... Скоро мы будем видеть друг друга по проволоке на расстоянии сотен и тысяч верст!.. А между тем всего пятьдесят лет тому назад наши предки, собираясь из деревни в губернию, не спеша служили молебен и пускались в путь с запасом, достаточным для полярной экспедиции... И мы несемся сломя голову вперед и вперед, оглушенные грохотом и треском чудовищных машин, одуревшие от этой бешеной скачки, с раздраженными нервами, извращенными вкусами и тысячами новых болезней... Помните, доктор? Все это ваши собственные слова, поборник благодетельного прогресса!
Доктор, уже несколько раз тщетно пытавшийся возразить, воспользовался минутной передышкой Боброва.
- Ну да, ну да, голубчик, все это я говорил, - заторопился он не совсем, однако, уверенно. - Я и теперь это утверждаю. Но надо же, голубчик, так сказать, приспособляться. Как же жить-то иначе? Во всякой профессии есть эти скользкие пунктики. Вот взять хоть нас, например, докторов... Вы думаете, у нас все это так ясно и хорошо, как в книжечке? Да ведь мы дальше хирургии ничего ровнешенько не знаем наверняка. Мы выдумываем новые лекарства и системы, но совершенно забываем, что из тысячи организмов нет двух, хоть сколько-нибудь похожих составом крови, деятельностью сердца, условиями наследственности и черт знает чем еще! Мы удалились от единого верного терапевтического пути - от медицины зверей и знахарок, мы наводнили фармакопею разными кокаинами, атропинами, фенацетинами, но мы упустили из виду, что если простому человеку дать чистой воды да уверить его хорошенько, что это сильное лекарство, то простой человек выздоровеет. А между тем в девяноста случаях из ста в нашей практике помогает только эта уверенность, внушаемая нашим профессиональным жреческим апломбом. Поверите ли? Один хороший врач, и в то же время умный и честный человек, признавался мне, что охотники лечат собак гораздо рациональнее, чем мы людей. Там одно средство - серный цвет, - вреда особенного он не принесет, а иногда все-таки и помогает... Не правда ли, голубчик, приятная картинка? А, однако, и мы делаем, что можем... Нельзя, мой дорогой, иначе: жизнь требует компромиссов... Иной раз хоть своим видом всезнающего авгура, а все-таки облегчишь страдания ближнего. И на том спасибо.
- Да, компромиссы - компромиссами, - возразил мрачным тоном Бобров, - а, однако, вы у масальского каменщика кости из черепа-то сегодня извлекли...
- Ах, голубчик, что значит один исправленный череп? Подумайте-ка, сколько ртов вы кормите и скольким рукам даете работу. Еще в истории Иловайского сказано, что "царь Борис, желая снискать расположение народных масс, предпринимал в голодные годы постройку общественных зданий". Что-то в этом роде... Вот вы и посчитайте, какую колоссальную сумму пользы вы...
При последних словах Боброва точно подбросило на кровати, и он быстро уселся на ней, свесив вниз голые ноги.
- Пользы?! - закричал он исступленно. - Вы мне говорите о пользе? В таком случае уж если подводить итоги пользе и вреду, то, позвольте, я вам приведу маленькую страничку из статистики. - И он начал мерным и резким тоном, как будто бы говорил с кафедры: - Давно известно, что работа в рудниках, шахтах, на металлических заводах и на больших фабриках сокращает жизнь рабочего приблизительно на целую четверть. Я не говорю уже о несчастных случаях или непосильном труде. Вам, как врачу, гораздо лучше моего известно, какой процент приходится на долю сифилиса, пьянства и чудовищных условий прозябания в этих проклятых бараках и землянках... Постойте, доктор, прежде чем возражать, вспомните, много ли вы видели на фабриках рабочих старее сорока - сорока пяти лет? Я положительно не встречал. Иными словами, это значит, что рабочий отдает предпринимателю три месяца своей жизни в год, неделю - в месяц или, короче, шесть часов в день. Теперь слушайте дальше... У нас, при шести домнах, будет занято до тридцати тысяч человек, - царю Борису, верно, и не снились такие цифры! Тридцать тысяч человек, которые все вместе, так сказать, сжигают в сутки сто восемьдесят тысяч часов своей собственной жизни, то есть семь с половиной тысяч дней, то есть, наконец, сколько же это будет лет?
- Около двадцати лет, - подсказал после небольшого молчания доктор.
- Около двадцати лет в сутки! - закричал Бобров. - Двое суток работы пожирают целого человека. Черт возьми! Вы помните из Библии, что какие-то там ассирияне или моавитяне приносили своим богам человеческие жертвы? Но ведь эти медные господа. Молох и Дагон, покраснели бы от стыда и от обиды перед теми цифрами, что я сейчас привел...
Эта своеобразная математика только что пришла в, голову Боброву (он, как и многие очень впечатлительные люди, находил новые мысли только среди разговора). Тем не менее и его самого и Гольдберга поразила оригинальность вычисления.
- Черт возьми, вы меня ошеломили, - отозвался с дивана доктор. - Хотя цифры могут быть и не совсем точными...
- А известна ли вам, - продолжал с еще большей горячностью Бобров, известна ли вам другая статистическая таблица, по которой вы с чертовской точностью можете вычислить, во сколько человеческих жизней обойдется каждый шаг вперед вашей дьявольской колесницы, каждое изобретение какой-нибудь поганой веялки, сеялки или рельсопрокатки? Хороша, нечего сказать, ваша цивилизация, если ее плоды исчисляются цифрами, где в виде единиц стоит железная машина, а в виде нулей - целый ряд человеческих существований!
- Но, послушайте, голубчик вы мой, - возразил доктор, сбитый с толку пылкостью Боброва, - тогда, по-вашему, лучше будет возвратиться к первобытному труду, что ли? Зачем же вы всё черные стороны берете? Ведь вот у нас, несмотря на вашу математику, и школа есть при заводе, и церковь, и больница хорошая, и общество дешевого кредита для рабочих...
Бобров совсем вскочил с постели и босой забегал по комнате.
- И больница ваша и школа - все это пустяки! Цаца детская для таких гуманистов, как вы, - уступка общественному мнению... Если хотите, я вам скажу, как мы на самом деле смотрим... Вызнаете, что такое финиш?
- Финиш? Это что-то лошадиное, кажется? Что-то такое на скачках?
- Да, на скачках. Финишем называются последние сто сажен перед верстовым столбом. Лошадь должна их проскакать с наибольшей скоростью, - за столбом она может хоть издохнуть. Финиш - это полнейшее, максимальное напряжение сил, и, чтобы выжать из лошади финиш, ее истязают хлыстом до крови... Так вот и мы. А когда финиш выжат и кляча упала с переломленной спиной и разбитыми ногами, - к черту ее, она больше никуда не годится! Вот тогда и извольте утешать павшую на финише клячу вашими школами да больницами... Вы видели ли когда-нибудь, доктор, литейное и прокатное дело? Если видали, то вы должны знать, что оно требует адской крепости нервов, стальных мускулов и ловкости циркового артиста... Вы должны знать, что каждый мастер несколько раз в день избегает смертельной опасности только благодаря удивительному присутствию духа... И сколько за этот труд рабочий получает, хотите вы знать?
- А все-таки, пока стоит завод, труд этого рабочего обеспечен, - сказал упрямо Гольдберг.
- Доктор, не говорите наивных вещей! - воскликнул Бобров, садясь на подоконник. - Теперь рабочий более чем когда-либо зависит от рыночного спроса, от биржевой игры, от разных закулисных интриг. Каждое громадное предприятие, прежде чем оно пойдет в ход, насчитывает трех или четырех покойников-патронов. Вам известно, как создалось наше общество? Его основала за наличные деньги небольшая компания капиталистов. Дело предполагалось устроить сначала в небольших размерах. Но целая банда инженеров, директоров и подрядчиков ухнула капитал так скоро, что предприниматели не успели и оглянуться. Возводились громадные постройки, которые потом оказывались негодными... Капитальные здания шли, как у нас говорят, "на мясо", то есть рвались динамитом. И когда в конце концов предприятие пошло по десять копеек за рубль, только тогда стало понятно, что вся эта сволочь действовала по заранее обдуманной системе и получала за свой подлый образ действий определенное жалованье от другой, более богатой и ловкой компании. Теперь дело идет в гораздо больших размерах, но мне хорошо известно, что при крахе первого покойника восемьсот рабочих не получили двухмесячного жалованья. Вот вам и обеспеченный труд! Да стоит только акциям упасть на бирже, как это сейчас же отражается на заработной плате. А вам, я думаю, известно, как поднимаются и падают на бирже акции? Для этого нужно мне приехать в Петербург - шепнуть маклеру, что вот, мол, хочу я продать тысяч на триста акций, "только, мол, ради бога, это между нами, уж лучше я вам заплачу хороший куртаж, только молчите...". Потом другому и третьему шепнуть то же самое по секрету, и акции мгновенно падают на несколько десятков рублей. И чем больше секрет, тем скорее и вернее упадут акции... Хороша обеспеченность!..
Сильным движением руки Бобров разом распахнул окно. В комнату ворвался холодный, воздух.
- Посмотрите, посмотрите сюда, доктор! - крикнул Андрей Ильич, показывая пальцем по направлению завода.
Гольдберг приподнялся на локте и устремил глаза в ночную темноту, глядевшую из окна. На всем громадном пространстве, расстилавшемся вдали, рдели разбросанные в бесчисленном множестве кучи раскаленного известняка, на поверхности которых то и дело вспыхивали голубоватые и зеленые серные огни... Это горели известковые печи [*]. Над заводом стояло огромное красное колеблющееся зарево. На его кровавом фоне стройно и четко рисовались темные верхушки высоких труб, между тем как нижние части их расплывались в сером тумане, шедшем от земли. Разверстые пасти этих великанов безостановочно изрыгали густые клубы дыма, которые смешивались в одну сплошную, хаотическую, медленно ползущую на восток тучу, местами белую, как комья ваты, местами грязно-серую, местами желтоватого цвета железной ржавчины. Над тонкими, длинными дымоотводами, придавая им вид исполинских факелов, трепетали и метались яркие снопы горящего газа. От их неверного отблеска нависшая над заводом дымная туча, то вспыхивая, то потухая, принимала странные и грозные оттенки. Время от времени, когда по резкому звону сигнального молотка опускался вниз колпак доменной печи, из ее устья с ревом, подобным отдаленному грому, вырывалась к самому небу целая буря пламени и копоти. Тогда на несколько мгновений весь завод резко и страшно выступал из мрака, а тесный ряд черных круглых кауперов казался башнями легендарного железного замка. Огни коксовых печей тянулись длинными правильными рядами. Иногда один из них вдруг вспыхивал и разгорался, точно огромный красный глаз. Электрические огни примешивали к пурпуровому свету раскаленного железа свой голубоватый мертвый блеск... Несмолкаемый лязг и грохот железа несся оттуда.
[*] - Известковые печи устраиваются таким образом: складывается из известкового камня холм величиной с человеческий рост и разжигается дровами или каменным углем. Этот холм раскаляется около недели, до тех пор, пока из камня не образуется негашеная известь. (Прим. автора.)
От зарева заводских огней лицо Боброва приняло в темноте зловещий медный оттенок, в глазах блестели яркие красные блики, спутавшиеся волосы упали беспорядочно на лоб. И голос его звучал пронзительно и злобно.
- Вот он - Молох, требующий теплой человеческой крови! - кричал Бобров, простирая в окно свою тонкую руку. - О, конечно, здесь прогресс, машинный труд, успехи культуры... Но подумайте же, ради бога, - двадцать лет! Двадцать лет человеческой жизни в сутки!.. Клянусь вам, - бывают минуты, когда я чувствую себя убийцей!..
"Господи! Да ведь он - сумасшедший", - подумал доктор, у которого по спине забегали мурашки, и он принялся успокаивать Боброва.
- Голубчик, Андрей Ильич, да оставьте же, мой милый, ну что за охота из-за глупостей расстраиваться. Смотрите, окно раскрыто, а на дворе сырость... Ложитесь, да нате-ка вам бромку. "Маниак, совершенный маниак", - думал он, охваченный одновременно жалостью и страхом.
Бобров слабо сопротивлялся, обессиленный только что миновавшей вспышкой. Но когда он лег в постель, то внезапно разразился истерическими рыданиями. И долго доктор сидел возле него, гладя его по голове, как ребенка, и говоря ему первые попавшиеся ласковые, успокоительные слова.
Антракт между третьим и четвертым действиями кончался. Капельмейстер Геккендольф только что добрался до самого интересного места, изображавшей очень наглядно плач иудеев в пленении вавилонском.
Иван Иванович ужасно любил такие пьесы, где все время шла отчаяннейшая фуга,-- где жалобное рыдание флейт смешивалось с патетическими восклицаниями кларнета, где гудел самым безжалостным образом тромбон и все покрывалось глухим рокотанием турецкого барабана, где музыканты, приведенные в ужас этим хаосом звуков и готовые положить инструменты, кидали на капельмейстера взоры, полные самого мрачного, безнадежного отчаяния...
Тогда Иван Иванович производил чудеса: он бросался из стороны в сторону, делал самые трудные телодвижения, удивляя публику своею гибкостью, и, наконец, красный от усталости и волнения, обводил зрителей торжествующим взором, когда инструменты сливались в общем хоре.
Невозможно описать того состояния, в котором я находился в продолжение моей бешеной скачки. Минутами я совсем забывал, куда и зачем еду; оставалось только смутное сознание, что совершилось что-то непоправимое, нелепое и ужасное, - сознание, похожее на тяжелую беспричинную тревогу, овладевающую иногда в лихорадочном кошмаре человеком. И в то же время как это странно! - у меня в голове не переставал дрожать, в такт с лошадиным топотом, гнусавый, разбитый голос слепого лирника:
Ой вышло вийско турецкое,
Як та черная хмара...
Добравшись до узкой тропинки, ведшей прямо к хате Мануйлихи, я слез с Таранчика, на котором по краям потника и в тех местах, где его кожа соприкасалась со сбруей, белыми комьями выступила густая пена, и повел его в поводу. От сильного дневного жара и от быстрой езды кровь шумела у меня в голове, точно нагнетаемая каким-то огромным, безостановочным насосом.
Привязав лошадь к плетню, я вошел в хату. Сначала мне показалось, что Олеси нет дома, и у меня даже в груди и во рту похолодело от страха, но спустя минуту я ее увидел, лежащую на постели, лицом к стене, с головой, спрятанной в подушки. Она даже не обернулась на шум отворяемой двери.
Стоит в некрополе Александро-Невской лавры в Ленинграде невысокий черный обелиск. На посеревшем от времени и непогод камне выбито:
ИАКИНФ БИЧУРИН
А пониже столбик китайских иероглифов и даты -- 1777--1853.
Могила Бичурина в Александро-Невской лавре в Санкт-Петербурге. Фото 2008 года
Редкий прохожий не остановится тут и не задастся вопросом: чей прах покоится под этим камнем, откуда на русской могиле, лишенной привычного православного креста, загадочное иероглифическое надгробие, что оно означает?
Еще до войны, в студенческие годы, прочел я эту таинственную эпитафию: "У ши цинь лао чуй гуан ши цэ" -- "Труженик ревностный и неудачник, свет он пролил на анналы истории". А потом долгие часы проводил я в архивах и книгохранилищах Москвы и Ленинграда, Казани и Кяхты и, чем дальше листал пожелтевшие страницы редких изданий, перевертывал запыленные листы толстых архивных дел, тем больший интерес вызывал во мне этот долго живший и давно умерший человек.
То был знаменитый в свое время отец Иакинф, в миру -- Никита Яковлевич Бичурин. Сын безвестного приходского священника из приволжского чувашского села, четырнадцать лет возглавлял он в Пекине русскую духовную миссию -- единственное тогда представительство Российской империи в Китае. Но свое пребывание там он использует не для проповеди христианства, к чему обязывал его пост начальника духовной миссии, а для глубокого и всестороннего изучения этой загадочной в то время восточной страны. Преодолевая неимоверные трудности, при полном отсутствии какой-нибудь преемственности, учебных пособий, словарей, грамматик, Иакинф в короткий срок овладевает сложнейшим языком и письменностью. В этом он видел единственный способ ознакомления с богатейшими китайскими источниками по истории, географии, социальному устройству и культуре не только Китая, но и других стран Центральной и Восточной Азии. В Пекине им были подготовлены материалы для многочисленных переводов и исследований, которые увидели свет уже на родине и принесли отцу Иакинфу европейскую славу.
В библиотеках Ленинграда хранится свыше семидесяти трудов Иакинфа, в том числе два десятка книг и множество статей и переводов, которые в тридцатые и сороковые годы прошлого века регулярно появлялись на страницах почти всех издававшихся тогда в Петербурге и Москве журналов.
Еще больше ученых трудов Иакинфа не увидело света и осталось в рукописях, и среди них многотомные фундаментальные исследования, словари и переводы. В трудах Бичурина, не утративших значения и до сих пор, содержатся подлинные россыпи ценнейших сведений об истории, быте, материальной и духовной культуре монголов, китайцев, тибетцев и других народов Азиатского Востока.
Под влиянием Иакинфа и его трудов, основанных на глубоком изучении китайских источников и проникнутых искренней симпатией к китайскому народу, сложилась школа выдающихся русских синологов и монголистов, которая, по общему признанию, опередила европейскую ориенталистику XIX столетия и получила отличное от нее направление. В сознании многих поколений русских людей отец Иакинф был как бы олицетворением исконно дружеского отношения нашего народа к своему великому восточному соседу, его своеобычной культуре, художественным и научным достижениям.
Убежденный атеист и вольнодумец, по печальной иронии судьбы всю жизнь связанный с церковью и самой мрачной ее ветвью -- монашеством, Иакинф был не только оригинальным ученым, но и примечательной личностью, без которой характеристика его эпохи была бы неполной.
След, оставленный Бичуриным не только в отечественном востоковедении, но и в истории нашей культуры, так значителен, что давно пора воскресить из мертвых этого большого ученого и интереснейшего человека, попытаться воссоздать не только внешние события, но и внутренний мир его жизни, увлекательной и трагической.
Мне захотелось внести посильный вклад в решение этой задачи. Я поехал на родину Иакинфа, в Чувашию -- в Чебоксары и село Бичурино, где прошли его детские годы; перерыл библиотеку и архив Казанской духовной академии, где он четырнадцать лет учился; побывал и в Иркутске, где он служил ректором духовной семинарии и настоятелем монастыря, и в пограничной Кяхте, где он подолгу жил во время своих поездок в Забайкалье; поколесил я и по степям Монголии, которые за полтораста лет до того пересек на пути в Китай Иакинф; посетил я и древний Пекин и суровый Валаам; читал многочисленные труды Иакинфа, разбирал его рукописи, вчитывался в торопливые записи, которые он делал в дошедшей до нас "памятной книжке"; собирал разрозненные свидетельства современников, размышлял над его трудами и поступками...
Михайлов подошел ко мне, еще не вылезшему из кабины на стоянке, еще издалека показывая два поднятых пальца, что означало необходимость снова подниматься в воздух. Подойдя ближе, Михайлов став на ступеньку возле крыла самолета, поднялся ближе к кабине и сдержанно похвалил меня: полет прошел нормально, но нужно повторить его для закрепления навыков. Я успешно повторил пройденное, и через несколько дней купил в магазинчике школы серебряного орла, которого старательно пришил на левый рукав гимнастерки. Наступило время, когда между курсантами, жизнь будто проводит разграничительную черту: уже поднимавшие машину в воздух самостоятельно ходили совсем по-другому: кое-кто с высоко поднятой головой и важностью в движениях, а
кое-кто и просто задрав нос. Так, постепенно, примерно через полгода после начала занятий, большинство из семидесяти курсантов нашей эскадрильи вылетели самостоятельно. Нашему инструктору Ивану Ивановичу Михайлову стало легче: в основном ходил по старту, жевал траву, да давал указания. «Аврушки», будто сами собой, сновали вверх-вниз в небе аэродрома.
Мы перезнакомились, и у людей начали очень заметно проявляться характеры, придавленные сначала нулевой стрижкой и общим положением курсантов-новичков. Трунин, например, оказался воздушным хулиганом. Он летал еще дома в аэроклубе города Батайска и, оказавшись снова в воздухе, начал показывать себя. Выполнив обязательные фигуры, в которые входило выполнение мелких и глубоких виражей, боевых разворотов, петель Нестерова, штопора, Трунин вдруг исчезал из зоны пилотажа в неизвестном направлении. Позже выяснилось, что он опускался на высоту бреющего полета и гонялся за татарами, которые работали на виноградных плантациях, чуть не садясь им на головы. Свое отсутствие он объяснял неисправностью мотора. Стали пробовать мотор — работает исправно. А здесь как раз поступили жалобы из села Тарханлары, что в долине речки Альма. Трунин вскоре признался в своих художествах. Да и вообще, парень он был очень агрессивный. Порой из-за всяких мелочей бросался в драку с товарищами. Видимо, учитывая все это, незадолго до выпуска его решили отчислить из школы за воздушное хулиганство. Зачитали приказ, вручили Трунину сухой паек, состоящий из буханки хлеба и банки консервированной капусты, да и отпустили с Богом.
Подобной же была судьба и кубанца Гвоздева, тоже прошедшего Батайский, что под Ростовом, аэроклуб. Гвоздев был неплохой парень в личном общении, но терпеть не мог всякого насилия над свой личностью и постоянно огрызался на замечания наших начальников, которые никак не могли сломить его. Думаю, что летная подготовка, полученная этими ребятами еще до Качинской школы, сыграла с ними плохую шутку, заразив некоторой амбицией бывалых летунов...Читать дальше »
Надо сказать, что китайцы и русские вскоре изучили друг друга до тонкостей. Например, один из наших переводчиков, желая подчеркнуть всю глубину падения одного из китайских генералов, переметнувшегося к японцам, брызгая от ненависти слюной назвал его «троцкистом». Это слово давалось ему плохо, но он его упорно употреблял, зная какой стереотип вызовет у нас наибольшее отвращение.