Главная » 2022»Октябрь»1 » Богдан Хмельницкий. Старицкий Михаил. У ПРИСТАНИ. Книга третья. 085
14:35
Богдан Хмельницкий. Старицкий Михаил. У ПРИСТАНИ. Книга третья. 085
***
Освеженный коротким отдыхом, Богдан казался сегодня бодрее; он даже шутил с некоторыми полковниками, и все с удовольствием замечали, что обычное настроение духа начинает мало-помалу возвращаться к гетману. Один только Выговский волновался страшно, что ясновельможный пан решительно ускользал от его наблюдения, что все поступки его и внезапные перемены намерений, противоречащие предположениям, были ему непонятны й необъяснимы. Он пытался было выведать у гетмана его новые планы, но последний был замкнут и непроницаем, отвечал шутками, остротами, переменяя сразу тему разговора. Выговский незаметно отстал и примкнул к обозу, где в грузной колымаге ехал совсем разболевшийся Тетеря. Когда генеральный писарь приблизился к ней, то из дверец экипажа вышмыгнули каких-то два козака.
— Кто это был у тебя в гостях? — спросил неожиданно Выговский Тетерю, засмотревшегося в другую сторону, чтобы узнать, что всполошило его собеседников.
— Ай! Ох, умираю... — отбросился тот на шелковые подушки в угол. — Это земляки... воды принесли.
— Полно, Семене, тут никого нет.
— А! Это ты, Иване? Ну, что же нам теперь делать? Ведь поход, поход!..
— И, вероятно, в Варшаву.
— Что ж ты уверял меня, что гетман прекратит враждебные действия?
— Такой говорил Немиричу.
— Дурит он всех вас, вот что! — крикнул злобно мнимобольной. — Лезет и лезет, с пьяных глаз, дальше в огонь, пока не осмалят ему крыл. Я не понимаю, за что мы должны в дурни пошиться и изжариться в полыме? Если эту голоту вразумить нельзя, то благоразумные должны о себе позаботиться...
— Тс-с! — остановил его Выговский. — Ты так кричишь, как на веселье дружко (на свадьбе сват)! Вон Немирич! — И он пришпорил коня и подлетел к ехавшему мимо подкоморию. — Вельможный пане, не оправдались наши предположения и мирные планы, — произнес вкрадчиво и интимно Выговский, — наш гетман, видимо, решил следовать не благоразумным указаниям, не просвещенным советам, а сумасшедшему крику толпы...
Немирич смотрел мрачно и долго не отвечал на поднятый Выговским вопрос, бросая исподлобья на него подозрительные взгляды, а потом спросил в свою очередь Выговского как бы вскользь:
— Неужели голос любимого вами, славного гетмана так бессилен? Или ваша толпа так же свавольна, как и наш сейм?
— Что толпа свавольна и распущена самим гетманом, — промолвил тихо, озираясь по сторонам, Выговский, — так это совершенная правда; но правда и то, что гетман скорее отважится на безумное предприятие, чем решится вступить в борьбу с козачеством и поспольством; мне кажется, что это единственный риск, которого он боится.
Немирич замолчал и грустно покачал головой.
А Богдан, перебрасываясь о том, о сем весело и радушно с полковниками, осадил своего Белаша и подъехал к Олексе Морозенку. Он уже виделся с ним на рассвете и успел несколько ободрить и обнадежить своего любимца; но тем не менее последний до того был убит разъяснением загадки о письме, что всякие утешения действовали на него только временно и поверхностно, а потом снова одолевала его тоска; и теперь, подавленный ею, он ехал согнувшись, вперив в луку седла безучастный ко всему взгляд. Приближение гетмана он заметил только тогда, когда тот ударил его ласково рукой по плечу.
— Не журись, хлопче, — промолвил ему тепло и сердечно Богдан, — бог милостив, и козак не без доли: чем дольше томит горе, тем скорее и неожиданнее налетает радость... За терпенье бог посылает спасенье, а что наша любая Оксана не погибла, так за это я ручаюсь головой... Уж коли не было там ее трупа, так, значит, она жива... и опять, коли б ее похитили, так похитили бы с письмом... а то, вероятно, она рубилась сама и при сильных движениях его обронила...
— Ох, тату, коли б была тому правда! — вздыхал облегченно. Морозенко.
— А вот от Збаража я тебе дам отряд и Сыча еще, пожалуй, в придачу, — пошарите еще на Волыни и таки нападете на след.
— Тату мой, гетман мой!.. Сам бог заплатит тебе; мать моя, страдалица, вымолит у него эту ласку, — поцеловал тронутый Морозенко Богдана в плечо.
— Полно, полно, — смешался гетман и спросил неожиданно: — А где Ганна?
— А вот, за Варькой, — указал в сторону Олекса.
Богдан пришпорил коня и поскакал по указанному направлению.
— Ганно, — произнес глухо Богдан, осаживая рядом с нею коня.
Ганна вздрогнула от неожиданности и, поднявши глаза, с изумлением увидела возле себя гетмана. По лицу ее пробежало какое-то болезненное, горькое выражение. Она ничего не ответила и наклонила голову еще ниже.
— Ганно, — повторил Богдан, дотронувшись до ее руки, — прости меня, если я чем огорчил тебя. Ты вышла от меня словно обиженная...
— Ничем, нисколько, — резко ответила Ганна, вспыхнувши мгновенно, и потом уже, подавив с чрезмерным усилием проснувшееся страдание, добавила возможно спокойно и холодно: — Я была тогда, ясный гетмане, слишком взволнована печальным известием об Оксане и ужасом горя Морозенка...
— Не говори так со мной, Ганно, — прервал ее Богдан, и в голосе его прозвучало столько горя, что Ганна снова побледнела как полотно. — Разве я не мог быть потрясен порывом отчаяния моего дорогого Олексы?.. Страх за него и понудил меня... разузнать подробнее, нет ли чего еще про нашу общую любимицу...
— Смею ли я не верить?
— Эх, Ганно, Ганно, — вздохнул тяжело Богдан, — есть у каждого свои слабости, но иные падают на нас как кара господня... не язвить, а сострадать бы след одержимому...
— О гетмане, — произнесла тихо Ганна, подымая на Богдана глаза, полные слез, и в голосе ее зазвучала глубокая грусть, — не обо мне речь!.. Я давно обрекла себя богу и моему народу... и даже благодарна доле, если она бьет меня, чтоб я помнила свой завет... Но что я для народа?.. Былинка, крупинка!.. А вот трепет берет, если его единую и лучшую силу слабости могут сдвинуть с пути...
— Никогда! — воскликнул горячо гетман.
— А этот поход? Кажется, дядько был против него...
Богдан даже вздрогнул от этих слов; они уязвили его дремавшую совесть и поразили проницательностью Ганны... Он долго ничего не отвечал, но наконец поднял голову и произнес дрогнувшим, но уверенным голосом:
— Нет, Ганно, не бойся! Слабости могут пронзить мое сердце, сжечь его, наконец, испепелить, но им не отклонить и на один цаль руки, в которую вложил господь меч для защиты народа!
На третий день утром войско приблизилось к Збаражу. Все время остального пути гетман ехал угрюмо, избегая общества, погруженный в самого себя; какая-то внутренняя борьба подтачивала разрушительно его бодрость, но он таил ее ото всех и даже уклонялся от каких-либо посторонних бесед, да, впрочем, и близко стоящие к нему люди избегали сами врываться в течение гетманских дум. Раз только, при ночном бивуаке, позволил себе Немирич спросить у гетмана, чем можно объяснить внезапную перемену его планов?
— Никакой перемены нет, — ответил с улыбкой Богдан. — Збараж — пограничная наша твердыня, а помнится мне, что и вельможный пан советовал прежде всего захватить и укрепить свои границы.
Хотя ответ Богдана и обрадовал подкомория, но от дальнейших расспросов он воздержался, заметя нерасположение гетмана к интимной беседе.
Уже солнце повернуло за полдень, когда вдали на возвышенности показались стены и башни сильно укрепленной крепости. Богдан остановил войско, подозвал к себе старшину и сделал распоряжение наступать быстро к крепости развернутым фронтом, окружать ее со всех сторон и при первом громе из его гетманской гарматы бросаться на штурм, а для рекогносцировки отрядил авангарды Золотаренка и Кречовского.
— Не стоит, братцы, и шанцов копать для какой-либо горсти пилявских тхоров, — говорил гетман, — заберем и с всех в норах одним нападом, и квит! Только вот что, — возвысил он до суровости голос, — передайте всем мой строгий, непреложный наказ: бить только оружных, безоружных щадить, а к женщинам и детям не сметь и пальцем приткнуться! Ну, счастливо, друзья! — заключил он. — Полдничаем все в Збараже, а старшину я приглашаю на трапезу к себе в замок. Помогай бог! — крикнул он зычно и, махнув булавою, помчался за авангардом вперед, провожаемый восторженными криками выстроившихся войск. LVIII С лихорадочною поспешностью, горя страшным нетерпением, устраивал Богдан войска, занимал господствующие возвышенности арматой и изумлялся выдержке неприятеля, позволявшего безнаказанно, без единого выстрела, готовить у себя под носом к штурму войска. Но не успел он еще сделать всех распоряжений и открыть по фортам артиллерийский огонь, как к нему подскакали посланные на рекогносцировку Кречовский и Золотаренко и объявили, что крепость брошена поляками и город совершенно пуст. Это известие было до такой степени невероятным, что все усомнились в нем так же, как не поверили было сначала и в пилявское бегство.
— Не может быть! — воскликнули разом Немирич, Богун и Выговский.
— Подвох, засада, западня! — возразил взволнованный гетман. — Войска, верно, сидят в закрытиях, а жители — по подвалам и по погребам; безумцы разве могут бросить без защиты такую неприступную крепость.
— А вот же бросили, батьку, и повтикали, ей-богу, — подтверждал раздраженно Морозенко, — и даже брамы не заперли в замке!
— Ну, а место очистили, кажись, поосновательнее, чем в Пилявцах, — заметил Кречовский, — там из живья хоть собак нам оставили, а тут во всем городе ни собачьей, ни ляшской души!
— Ха-ха-ха! — разразился гомерическим смехом Нечай.
— Ха-ха-ха! — подхватила дружным хохотом старшина.
— Ну и штука! Повтикали! Очистили нам квартиры! Вот, братцы, вежливые ляшки-панки, так и нам у них поучиться!
— Ускакали ляхи! Бросили крепость! — понеслись вихрем по войскам крики и зажгли радостным гомоном растянувшиеся громадным полукругом ряды.
— Да как же после этого не йти нам в Варшаву, — вопил Нечай, — если нам гостеприимные хозяева растворяют настежь ворота и подметают стежки?!
— Да и на угощение не скупятся: всякого панского добра презентуют нам вволю! — потирал радостно руки Небаба.
— Эх, славные лыцари, мосцивые паны! — рычал злобно Кривонос, разъезжая по рядам на своем Дьяволе. — Только потехи нам не дают... рука от безделья заклякла!
— Спасибо ляхам, спасибо! — вспыхивали то в одном, то в другом месте восторженные возгласы, сливаясь в неумолчный, перекатывавшийся волной рев.
Один только гетман не принимал участия в заразительном общем веселье, а стоял мрачный и молчаливый, устремив злобный взгляд на возвышавшуюся впереди твердыню.
Наконец гетман сдавил острогами коня и, выскочив галопом вперед, поднял высоко булаву. Все вблизи смолкло, только вдали еще гудели умолкавшим прибоем войска.
— Слушать наказ! — поднял голос Богдан. — Немедленно стройно, в боевом порядке вступать в город! Ничего не жечь! Сычу занять все вартовые посты, обыскать дома и подвалы, перерыть все закоулки и привести ко мне живьем найденных, хотя бы попался и парх! Мне нужно «языка»! Так слушайте же и передайте всем, — крикнул он зычно, — пальцем никого не сметь тронуть — и баста!
Тихий гомон пробежал после гетманских слов по рядам войск и замолк в отдалении.
Стройно, с распущенными знаменами, при звуках сурм и звоне бандур вступали войска в мертвый город. По пустынным узким улицам и по площадям видны были следы торопливого бегства, но особенного беспорядка не замечалось.
Впереди войск ехал величественно окруженный старшиной гетман, направляясь к главному замку; угрюмое выражение его лица не гармонировало с общим ликованием. Он соскочил с седла и остановился на ганке комендантского дома. Из темного отверстия брамы медленным беспрерывным потоком вливались на площадь войска, заполняя ее сплошною массой, и растекались быстрыми ручьями по улицам. Гетман, напрасно прождав на ганке сведений от разведчиков, вошел наконец с нескрываемою досадой в комендантский рабочий покой. В комнате царил беспорядок; шкафы были раскрыты, книги, бумаги и письма валялись на полу кучами; видно, впрочем, было, что хотя и торопливо, но все-таки хозяева собрались и уложили что поценнее, а не бежали внезапно, без оглядки, как из пилявского лагеря.
Гетман бросил на все беглый проницательный взгляд и промолвил сурово к вошедшим за ним Богуну и Выговскому:
— Нет, среди нас завелся, вероятно, какой-либо шпион!
Богун и Выговский переглянулись между собою тревожно.
— Паны были предуведомлены о моем походе на Збараж, это несомненно, и извещены заблаговременно, иначе не успели бы они уложиться и скрыться и мы бы их на-крыли живьем.
— Да, да, это так, — подтвердил Богун, — только неужели возможен среди нас такой иуда?
— Был же возможен Пешта, — улыбнулся горько Богдан, — и торговал моею головой!
Слова гетмана вскоре стали известны старшинам, а через них и войскам; все встретили эту мысль с страшным негодованием, но вместе с тем и верили ей: действительно, все, что было поценней и не так громоздко, увезли паны, а остались в городе, сравнительно с Пилявцами, пустяки... Это разочарование возбуждало в войсках сильный ропот; нашелся немедленно и объект, на котором сосредоточились подозрения.
Сначала они пали было на Немирича, потом на Выговского, на Тетерю, но все это сразу оказалось бездоказательным и неправдоподобным.
Наконец один козак из полка Чарноты вскрикнул неожиданно:
— Стойте, братцы, стойте! Не ляховка ли это нашего пана полковника?
— А что вы думаете? Это верно! — подхватил другой.
— Уж эта мне ляховка! Уелась в печенки! — проворчала и находившаяся в кружке Варька.
— Кому и быть, как не ей, — глухо отозвалась толпа.
— Гай-гай! — покачали уже уверенно головами более старые. — Негоже славному лыцарю возиться с бабой в походе!
Безапелляционное решение кружка вместе с ропотом стало переходить от одной группы к другой и завладевать умами всего козачества. Не будь Чарнота общим любимцем, заслужившим своими доблестными подвигами глубокое уважение всего войска, то с этой ляховкой, с этой коханкой, толпа расправилась бы немедленно и по-свойски, но имя Чарноты сдерживало ее возраставшее негодование.
Слыша угрожающие толки кругом, Варька уже жалела, что сгоряча обмолвилась словом; она предвидела, что страшная расправа с паней Викторией, порученной ей для досмотра, огорчит бесконечно Чарноту и навлечет на нее его гнев.
Действительно, под Корцом еще, когда Виктория осталась в палатке Чарноты и, охваченная наплывом долго сдерживаемой страсти, клялась ему в вечной любви, когда она, воспламеняясь сама в бурных и пылких объятиях ненасытного и неотразимого как в боевых схватках, так и в нежных ласках козака, — там еще Варька была призвана на совет и дала слово славному лыцарю и герою, дружеское слово, помогать ему в этой сердечной справе и приютить настоящую коханку и будущую жену своего полковника.
Оставаться Виктории в палатке атамана было не только зазорно, но, с точки зрения тогдашних нравов, даже преступно, а потому Чарнота и пристроил свою коханку к жи- ночому куреню, под непосредственный надзор Варьки, на скромность которой он полагался вполне. Но шила в мешке не утаишь, и скрываемая тайна скоро стала достоянием всех. Товарищество, впрочем, отнеслось к понятной всякому слабости не только снисходительно, но даже с чувством одобрения: козачьему самолюбию льстило, что княгини, чуть ли не королевы, поступают теперь в любовницы к козакам... Но козаки, находившиеся под перначом Чарноты, снисходя к своему полковнику, смотрели все-таки враждебно на ляховку и приписывали ей всякие невзгоды... Вот почему и теперь они дали полную веру догадке: не шпионит ли ляховка?
Чарнота же, опьяненный сладкими порывами страсти, все свободное от занятий время жег в объятиях своей обаятельно-дивной Виктории и тем возбуждал против нее еще больше своих покинутых отчасти товарищей. В чаду наслаждений он и не замечал, как сама Виктория к нему изменилась: помириться с этою грубою обстановкой она не могла, соединить свою княжескую корону с козачьим шлыком было непосильною для нее жертвой, а вернуть этого красавца витязя в лоно шляхетства она теряла надежду. Кроме того, она была убеждена, что раз поднимается серьезно могучая Речь Посполитая, то перед этою силой растает, как туман перед солнцем, мятежное хлопство, и тогда все эти Чарноты станут банитами, а это будет неминуемо, так как угоревшие от случайных побед дикари не знают предела своим желаниям и неудержимо влекут себя к каре... В последнее время она стала чаще задумываться над своим положением и даже искать из него выхода.
Гетман в тревоге и раздражении не мог даже присесть, а все ходил взад и вперед по покою, то посматривая в окно на метавшихся по всем улицам и переулкам козаков, то подбрасывая изредка ногою валявшиеся на полу ворохи написанных всякими почерками бумаг. Вдруг его взор приковала к себе мелко исписанная женскою рукою бумажка.
Богдан задрожал, вспыхнул весь и схватил этот клочок брошенной бумаги; гетман так был взволнован, что не знал, куда и деться с своею драгоценною находкой, и, несмотря на то, что был один в комнате, забился с ней в угол; но там оказалось темно для чтения мелкого почерка; наконец он сообразил и подошел с бумажкой к окну. Письмо было написано женскою рукой, но незнакомым ему почерком. Это разочаровало гетмана; он хотел от досады разорвать его в клочки, но несколько слов заинтересовали его, и он прочел обрывок; оказалось, что какая-то пани извещала коменданта о силах Хмельницкого, о его намерениях идти на Збараж и умоляла спасти ее. «Кто такая пани? Откуда она знает, что делается в лагере?» — задавал себе гетман вопросы и не мог подыскать к ним ответов; одно только ему было ясно: что завелся в лагере шпион, что он через какую-то пани сносится с неприятелем и передает ему гетманские тайны.
— Да, я угадал сразу, что есть у нас шпион, — сказал громко Богдан, брякнув саблей, — есть, и нужно его вы-вести на чистую воду!
В это время раздался говор многих голосов на ганке, сопровождаемый взрывами хохота, и Сыч, окруженный толпой старшин и козаков, вошел победоносно в комендантский покой, придерживая своей могучей дланью за шиворот тощую, согнувшуюся фигуру лысого шляхтича с пачкой бумаг под мышкой. Лицо Сыча было красно, мокро и сияло торжеством победы.
— Нашел, ясный гетмане, обрел лядского шпиона! — закричал он еще в дверях, приподнимая в руке свою жертву,
— Кого? Где? В чем дело? — встрепенулся Богдан, заинтересованный этим явлением.
— Сей есть соглядатай из стана филистимлян, — заявил величаво Сыч, останавливаясь перед гетманом и выпуская из рук обезумевшую от страха фигуру.
Лысый шляхтич как стоял, так сразу и упал на колени и, протянувши к небу худые, как две жерди, руки, простонал едза слышным голосом:
— Литосци!
— Ге-ге, теперь возопил гласом велиим! — заговорил, улыбаясь во весь рот и шумно переводя дыхание, Сыч. — А что он шпион, так и паки реку. Я его сцапал во рву вот с этими самыми бумагами... Хотел было дать драла, но аз накрыл его правицей. «А что ты, — спрашиваю, — такой-растакой сын, здесь поделываешь?» Так он такую понес околесицу, что не соберешь и в мешок. «Я, — говорит, — вольный слуга какого-то Аполлона». А я ему: «Пойдем к гетману на расправу, старая ворона!»
Во все время доклада Сыча шляхтич опустил простертые руки и шептал только дрожащими, побелевшими губамш
— Литосци, литосци, ясновельможный!
Старшина хохотала, глядя на этого шляхтича, да и труд-но было удержаться от смеха: его длинное, худое лицо, искаженное ужасом, с всклокоченными жидкими волосами и открытым ртом, было очень комично.
— Как имя? — спросил строго гетман.
— Яков Кобецкий... из Хмелева, — едва вымолвил, трясясь как осиновый лист, шляхтич.
— Чем занимаешься?
— Служу музам и грациям.
— Кому?
— Музам и грациям, — вспыхнул поэт.
— Что ж ты делал во рву?
— Когда я окончил оду на победу славной шляхты над схизматами, то тогда лишь заметил, что крепость пуста, что все бежали... Ну, я испугался...
— И остался во рву?
— Обронил там свои сладкозвучные вирши... и вернулся за ними.
— А чего ж ты бежал?
— Что же, и Пиндар бежал
{420}
, — вздохнул глубоко несчастный поэт.
— А когда отсюда вышли войска, жители и куда направились?
— Клянусь Парнасом, не знаю... Позавчера было шумно везде, и я искал уединения, чтобы в тиши настроить свою лиру... но шум и гвалт меня преследовали... Я прятался с робкою музой, но, увы, только вчерашний день был покоен и тих и вдохновил меня...
Взрыв хохота прервал шляхтича; он стал испуганно озираться по сторонам и замолчал.
Богдан становился раздражительнее и мрачнее; общая веселость не гармонировала с его душевным настроением.
— А кто здесь был? Одни ли войска? Или и шляхетские семьи?
— О, здесь были розы... здесь сверкали на земле звезды... здесь блистала красота! Я порвал много струн в своем сердце на песне...
— Какие фамилии здесь были? — топнул гетман ногою.
— Ай, литосци! — закрыл руками глаза себе шляхтич. — Я фамилий не знаю... мне они не нужны... только красота...
— Так ты ничего не знаешь? — прикрикнул на него Богдан.
— Ой, ясноосвецоный пане, я не виноват! — стонал и всхлипывал с отчаянием служитель муз и граций. — Я прежде писал оды полякам на победы их над хлопами, а ныне я стану писать оды вам на победы над шляхтой.
— Не нужно нам твоей продажной музы, — прервал его предложение гетман, — уведите этого поэта, где взяли, в ров... а нам, коли никого нет, оставаться здесь нечего... Собирайте войска! — сказал сурово Богдан и махнул рукой, чтобы увели пленника.
Все, заметив неудовольствие гетмана, поспешили выйти из комнаты.
Один лишь Чарнота задержался на время и по уходе всех сообщил интимно Богдану, что в войсках идет волнение, что причин его он хорошенько не разобрал, но, видимо, народ подозревает кого-то в потворстве ляхам и в предательстве, а потому сделанное им сейчас распоряжение поднимет целую бурю, — войска же устали и рассчитывали вознаградить себя хоть добычей, а тут снова им объявлен поход.
— Раз я сделал распоряжение, брате, так оно нерушимо, — ответил резко Богдан. — Гетман — не баба, чтоб менял свои слова. Этак, пожалуй, и во время битвы еще станут просить себе отдыха. Успеют отлежать и дома свои бока!
— Как дома? — изумился Чарнота.
— Так, дома: не вперед мы пойдем, а назад
{421}
. А вот относительно предательства так они правы. У нас завелись какие-то шашни с панями, а те передают все, что у нас делается и предполагается, нашим врагам.
Чарнота был поражен сначала словом «назад» и только что хотел на него запальчиво возразить, как последние речи гетмана просто отняли у него способность говорить: ему показалось, что гетман намекал на него прямо и что в этом намеке было столько оскорбительного подозрения, столько чудовищной лжи на его возлюбленную Викторию; он побледнел смертельно и почувствовал, как в груди его заклокотал огненный поток и зажег дыхание расплавленною струей.
— Да, завелись, — продолжал Богдан, не предполагая вовсе, что каждое его слово било страшным молотом по голове Чарноты, — на вот письмо, я его нашел здесь у коменданта, прочти его, ты хорошо знаешь по-польски; оно тебе объяснит многое... прочти и выследи мне иуду... Тебе, мой друг, поручаю я это.
Чарнота почти выхватил письмо из рук гетмана и, взглянув на бумажку, чуть не упал, — все перед ним закружилось и зашаталось, буквы в письме налились кровью. Это письмо принадлежало руке его дивной Виктории.
— Змея! — застонал он, сжимая в руке эту убийственную улику, и опрометью выбежал на майдан.
LIX Не помня себя, не сознавая даже вполне ужаса разрушений, опустошивших его душу и сердце, Чарнота спешил к Виктории, к своему солнышку, согревшему, хотя и поздно, его сиротливую жизнь, спросить у нее, доведаться, правда ли все это? Ее ли это рука? Ведь может же быть фатальное совпадение, ведь не зверь же она косматый.
— О господи, отврати! Спаси меня от позора! — шептал он, торопливо пробираясь сквозь толпу.
Чем ближе он приближался к усадьбе, занятой Варькой, тем гуще становилась толпа среди бурливших, сходящихся и расходящихся групп людей, рос угрожающий ропот и слышались уже вылетавшие, как ракеты, слова: «Что ж это, братцы, за атаманье? Обзавелись ляховками и из-за них потурают нашим врагам! Не надо нам таких обляшков! Тащи сюда бабу!»
Чарнота ринулся к усадьбе; появление его, общего любимца, несколько смирило мятеж.
Как раненый зверь, почуявший в груди смертельную рану, вскочил Чарнота в светлицу. Варька с двумя бабами стояла у дверей, готовая заплатить жизнью за вверенную ее защите пани; сама Виктория сидела в углу, бледная и прекрасная, как лилия в лунную ночь.
— Ах, это ты! — поднялась она порывисто с места. — Спаси меня!
— Скажи мне, на бога, — схватил ее за руку Чарнота и поднес другою к ее глазам скомканное письмо, — это ты писала? Это твоя рука?
Виктория взглянула на письмо... и зашаталась.
— Скажи, признайся, во имя всех святых! Молю... во имя чести моей... во имя нашей любви... ты ли это писала?
— Я, — уронила княгиня угасшим голосом, чувствуя, что в этом слове прозвучал над ней смертный приговор.
— А! — страшно застонал Чарнота и так сжал себе пальцы левой руки, что из-под ногтей выступила кровь. — Пойдем! — взял он ее порывисто за руку.
— Куда? — отшатнулась в ужасе Виктория.
— Ты изменила — и тебе больше со мною не жить, — произнес он, не глядя на нее, глухим, клокотавшим голосом. — Не бойся: тебя при мне никто пальцем не тронет. Я дам тебе сам желанную свободу.
Княгиня затрепетала: она угадала своим сердцем, что минута расчета с жизнью пришла, что от нее не уйти, что ее влекут на суд разъяренной толпы хлопов, и это последнее сознание пробудило в ней чувство презрения к своим судьям, — она гордо подняла свое княжье чело и твердою поступью вышла за Чарнотой на ганок.
Появление Чарноты и Виктории заставило сразу умолкнуть толпу; величественная красота ее и горделивое, непреклонное выражение лица произвели даже на закаленных в боях воинов сильное впечатление.
— Что, панове-товарищи, хороша ли моя коханка? — обратился к толпе Чарнота.
— Хороша, что и говорить! Писаная, малеваная! — раздался кругом одобрительный шепот.
— А заслужил ли я у вас, панове, чем-либо, чтоб сохранить за собой эту добычу, эту красу?
— Заслужил, заслужил! Живи с ней, — кричали уже иные, — ты наш любый атаман, все за тобой пойдем!
— Спасибо, друзи! — ответил глухо Чарнота и продолжал порывисто: — А что, панове-товарыство, ожидает того, кто изменяет отчизне и предает названных братьев врагам?
— Смерть! — раздался один страшный и единодушный крик.
— Смотрите ж и знайте, что такое козацкая правда! — вскрикнул Чарнота, и быстрее молнии сверкнул клинок в руке козака... Послышался свист, мелкий шипящий звук, и чудная голова с раскрытыми от ужаса глазами упала на крыльцо и покатилась по ступенькам к ногам ошеломленных козаков.
Ахнула от ужаса и занемела толпа, а Чарнота, не оглянувшись на грузно упавший за ним труп, бросился вперед и закричал не своим голосом:
— А теперь, друзья, пойдем к гетману и спросим его, почему он не ведет нас на Варшаву?
— Ох, Зося, что с тобою, ты так бледна? Опять что-нибудь недоброе?
— Моя злота, моя ясна пани, такие ужасы творятся кругом, — видно, наступают наши последние дни! Все панство сбегается со всех сторон сюда, в Збараж!
{422}
Скоро нельзя будет найти в городе ни одной свободной норки, а там, за этими стенами, в открытом поле, ужас и смерть... Кругом снует осатанелое хлопство.
— Езус-Мария! Но что же слышно... там... среди панов?
Я избегаю их.
— Ох, пани! От одних рассказов волосы подымаются на голове. Все, все предсказывает нам гибель! Сегодня в полдень, — это случилось при всех, — на небе не было ни единой хмарки, и вдруг ударила молния прямо в знамя гетмана Фирлея и разбила его пополам, а когда начали копать жолнеры окопы, то все выкапывали скелеты и кости... Ночью все видели на небе над нами кровавый крест. Слава богу, что хоть князь Иеремия согласился присоединиться к нам, на него только надежда.
— Но кто упросил его, не знаешь?
— Сам гетман Лянцкоронский; говорят, что гетман Фирлей предлагал князю уступить свое регимеитарство, но князь расплакался и сказал, что готов служить под начальством такого почтенного старика. Ох, только что же теперь поможет нам и князь? Хмельницкий уже выступил, а у него, говорят, столько войска, что солнца свет темнеет, когда оно движется перед ним!
— О свента матко! Что ж это будет с нами? — простонала Марылька, заламывая руки.
— Несчастие, горе, пани! Если нам не удастся вернуться к гетману Богдану, мы погибли!
— Вернуться к гетману! — вскричала горячо Марылька. — Зачем? Для того, чтоб он велел нас поскорее повесить?
— Для того, чтоб он сделал пани своей гетманшей, своею королевой.
— Ах, что ты, Зося! — перебила ее раздражительно Марылька. — Не говори, оставь! Ведь вот уж скоро год, как мы послали к нему Оксану, но и до сих пор он не обозвался ко мне ни единым словом! Конечно, он не получил моего письма, да и ненавидит меня!
— Моя злота пани, отчаяние наводит вас на такие мысли; клянусь, гетман любит мою ясную пани и получил ее письмо. Что же могло случиться с Оксаной? Ведь она их, хлопской, веры, мы дали ей столько денег.
— Ее могли и наши убить, а если она дошла благополучно, то тем хуже, тем хуже, — продолжала раздраженно Марылька, — значит, он отвергнул письмо. Целый год, и он, гетман Хмельницкий, не может найти способа обозваться ко мне хоть единым словом!
— Но моя пани забывает, что гетман не знает, где теперь и искать нас! Ведь пани в своем письме не назначала точно, мы сами очутились нежданно в Збараже, а после пилявец кого поражения вместе с другою шляхтой отсюда бежали, а ведь гетман пришел-таки к нему; и разве пани забыла, как рассказывали потом, что когда он не застал нас в Збараже, то пришел в такую фурию, что даже мертвых велел выбрасывать из гробов?
— Потому, что жертвы выскользнули из его рук, — усмехнулась горько Марылька.
— Нет, потому, что он стосковался по своей королеве и не нашел ее там. Опять вот вчера я слышала от прибывших панских слуг, что гетман выслал страшный загон на Литву, — он ищет нас.
— Для того, чтоб снять с живых шкуры.
— Но, моя дрога пани...
— Ай, что ты говоришь мне, Зося! — перебила снова служанку Марылька и, вставши с своего места, нервно заходила по комнате.
За истекший год Марылька слегка побледнела и похудела; но красота ее получила вследствие этого еще какой-то особый жгучий оттенок. Грудь ее подымалась порывисто; потемневшие от волнения огромные синие глаза вспыхивали каким-то отдаленным затаенным огнем.
— Нет, нет, — заговорила она снова взволнованно, отрывисто, — я не верю, не верю... Вот же Чарнота отрубил голову княгине Виктории, а ведь говорят, что он любил ее без ума.
— Княгиня сама хотела бежать от него, а пани увезли силой...
— Ах, что там! — махнула безнадежно рукой Марылька и опустилась в изнеможении на диван. — Все они звери, — прошептала она угасшим голосом и передернула плечами, словно ее всю охватило морозом.
В комнате водворилось молчание. За высокими окнами сиял яркий и жаркий июньский день; с узкой городской улицы доносился шум и гомон беспрерывно снующей толпы.
На последнее замечание своей госпожи Зося не нашлась ничего ответить: несмотря на всю свою энергию и веру в непобедимые чары Марыльки, одно напоминание о зверствах козаков заставило и ее вздрогнуть от холода в этот жаркий июньский день. «О матко найсвентша, единое спасение для них — вернуться во что бы то ни стало к Хмельницкому, иначе погибель, погибель горшая, чем смерть!» Зося бросила пытливый взгляд в сторону Марыльки.
Марылька сидела в углу дивана, прижавшись к его спинке и устремив в сторону пристальный взгляд. Она задумалась так глубоко, что не слыхала ни вздохов Зоей, ни доносящихся с улицы печальных звуков колоколов, ни шума и гомона толпы.
Да, почти год прошел с тех пор, как она послала письмо к Богдану, а ответа все нет... Она не верит любви Богдана. Нет, и верит и не верит... «Ох, если б только знать наверное, потому что нет сил больше терпеть такую жизнь!» И Марылька стала перебирать в своем уме все промелькнувшие за этот год события и не могла вспомнить ни одного, на котором остановился бы без отвращения ее взор. Этот ужасный хлопский бунт, который едва не стоил им жизни, поспешное бегство из Литвы, беспрерывный ужас, ночи и дни, проведенные в карете, в оврагах, в темных лесах... Ежеминутное ожидание смерти... Марылька вздрогнула и еще крепче, прижалась к дивану. Перед ее глазами встали, как живые, все эти ужасные картины: выжженные села, груды валяющихся по дороге тел и черные тучи воронья, кружащиеся над покинутыми полями. Целых два месяца ехали они то к Вишневцам, то к Корцу, то к Збаражу, выбирая самые окольные дороги, отправляясь в путь только поздней ночью, и наконец прибыли в эту укрепленную крепость. Наконец-то можно было хоть немного отдохнуть. В Збараже собралось все лучшее панство и жизнь летела бурною рекой: пиры, обеды, танцы... Вельможная шляхта была на словах так храбра и отважна, все были так уверены в победе над хлопством, что Марылька даже стала бояться за Богдана и за свое письмо; она могла бы забыть в вихре веселья все ужасы, пролетевшие над ней страшным сном, но недовольное, надменное отношение всех к ее мужу оскорбляло ее самолюбие, вызывало раздражение к своей участи и заставляло больше уединяться... В уединении она, впрочем, начала было успокаиваться, и вдруг эта страшная весть о пилявецком поражении и снова бегство, бегство безумное, паническое! Все летело из Збаража, захватывая лишь ценности. И эти отважные, храбрые шляхтичи сами стаскивали с телег больных женщин и детей, чтоб самим занять их места и лететь сломя голову вперед. Куда — никто не знал и не думал об этом. Одно только помнил каждый: вперед, вперед, подальше от Богдана! Как доскакали они до Варшавы, Марылька сама не знает; она помнит только, что всю дорогу со всех сторон она слыхала один ужасный крик: «Хмельницкий идет!» Чуть останавливались они, измученные, голодные, на короткий привал, как снова раздавался где-нибудь этот безумный вопль, все срывались с мест и, забывая усталость, истому и голод, снова летели вперед. В пять дней они добрались до Варшавы... Но и здесь не было отдыха! «Бр!» — передернула плечами Марылька, вспоминая отвратительные дни, проведенные ею в Варшаве, и гвалты при избрании короля
{423}
, и торжества, смешанные с паникой, вызывавшей к ним враждебные отношения, и низкопоклонство ее мужа, и отвратительные, отвергаемые ею ласки его... Но в это время громкий стук в двери прервал ее размышления. Марылька вздрогнула.
— Что это, Зося? К нам стучат?
— Да, пани, сейчас узнаю, кто там, — ответила наперсница и торопливо выбежала из комнаты. Через минуту она вернулась и, сообщивши Марыльке, что к ней идет пан Чаплинский, почтительно скрылась в дверях.
На лице Марыльки отразилось нескрываемое отвращение; она встала с места и устремила на двери полный ненависти и презрения взгляд. Послышались тяжелые шаги; половица скрипнула, и в комнату вошел Чаплинский; он осторожно притворил за собой двери и с заискивающей улыбкой торопливо подошел к Марыльке.
— Крулево моя, — заговорил он шепотом, поднося почти насильно руки Марыльки к своим жирным губам и покрывая их влажными поцелуями, — нам надо поскорее предпринять что-нибудь. Я только что от гетманов... Все говорят, что Хмельницкий выступил... Еще неизвестно, куда он двинется, но если пойдет на Збараж...
— То мы будем защищаться. Разве может нас испугать подлый хлоп? — перебила Чаплинского насмешливо Марылька и смерила его презрительным взглядом с ног до головы.
— Конечно, конечно! — смешался Чаплинский. — Я всегда... готов... и рад... но один в поле не воин; а разве можно положиться на этих трусов? В войске и теперь паника... Опять повторятся Пилявцы, Корсунь...
— Но что же думает предпринять пан?
— Бежать отсюда, пока еще не поздно.
— Куда бежать?
— Подальше, ну, хоть в Варшаву...
— В Варшаву? Ха-ха-ха! — разразилась Марылька презрительным хохотом и продолжала шипящим от злобы голосом: — Нет, пане! Набегались мы уже за этот год довольно! Были уже и в Варшаве. Хорошо, весело там жилось! Пан, верно, уже забыл, как все нас чуждались, как никто не хотел принимать нас, как все с презрением, с отвращением смотрели на пана! Ха-ха-ха! В Варшаву! А из Варшавы куда побежим мы, опять в Збараж? А из Збаража в Гданск или в Москву?!
— Но что же делать, моя королева? Во всем этом не я один виноват.
— О да, конечно, конечно! — воскликнула Марылька. — Я упросила пана!
— Дорогая моя, теперь не время спорить об этом, — продолжал торопливо, умоляющим тоном Чаплинский, — надо думать о своем спасении... Я привел с собой двух шляхтичей... они могут передать нам много о Хмельницком. На бога, выйди к ним. На нас и так все косо смотрят, а ты еще чуждаешься всех... Ведь знаешь...
— Знаю, — перебила его надменно Марылька и направилась к дверям; Чаплинский бросился вслед за ней. Они вошли в соседний покой.
— Вот, радость моя, — произнес Чаплинский слащавым тоном, указывая Марыльке на двух шляхтичей, ожидавших их там, — я привел к тебе двух этих благородных шляхтичей; их любезность и ум помогут нам весело скоротать это скучное время. Впрочем, одного из них моя крулева хорошо знает.
— Пан Ясинский? — вскрикнула Марылька с изумлением и устремила на подошедшего к ней Ясинского пристальный взгляд.
Ясинский слегка смутился и опустил глаза.
— Он, он, шельмец! — продолжал шумно Чаплинский, хлопнув Ясинского приятельски по плечу. — Сознайся, пане, испугался ты тогда здорово хлопов, когда бежал от нас в Гущу к паку воеводе брацлавскому?
— Но, пане, не бежал, а торопился присоединиться к войску, — перебил его Ясинский.
— Однако пан и с гуртом в поле не выходил.
— Пан воевода брацлавский предпочитал перо мечу и мирные переговоры — бранным кликам. Но по дороге я перебил массу быдла... Вот свидетели моих подвигов, — обнажил он немного шею.
Марылька подняла с изумлением глаза и заметила на ней сзади короткий рубец.
— С тылу, — улыбнулся Чаплинский, — впрочем, всяко бывает. Все же значок. Но пан, сколько я знаю, не был в ассистенции воеводы, когда тот ездил в Киев на свидание с Хмелем
{424}
.
— Оставался в обороне замка... Был еще болен, на шаг от смерти.
— Но, но, но! — погрозил ему шутливо Чаплинский. — Однако пусть будет так, как хочет пан. Во всяком случае, я рад, душевно рад видеть пана. А вот, богиня моя, пан Дубровский, — указал он на другого, немолодого уже шляхтича, бывшего в свите воеводы в Гуще, — пан был в ассистенции воеводы и может нам рассказать много любопытного об этом подлом хлопе.
— Разве пан воевода тоже прибыл в Збараж? — изумилась Марылька.
— Да, моя ясная пани, мы принуждены были покинуть Гущу. Хмельницкий уже выступил, огромные шайки хлопов рыщут повсюду, нам едва удалось доскакать сюда.
— И все это сделали наши поблажки да снисхождения, — заметил злобно Чаплинский. — Если б король после своего избрания, тогда, когда Хмель возвращался на Украйну, послал ему вместо любезных лыстов двадцать тысяч послов с горячими упомннками, не принуждены бы были благородные шляхтичи скитаться теперь по белу свету, оставивши свои дома на разграбление подлому быдлу.
— Но, пане подстароста, теперь для Хмельницкого двадцать тысяч войска все равно, что для меня двадцать мух, ей-богу, правда, — возразил Дубровский. — Видели мы там много чудес, слава богу, что еще головы свои целыми унесли!
— Гм... гм... — промычал Чаплинский. — Однако ты так напугал своими словами мою пани, что она и не просит нас садиться, не предлагает нам и чарки вина.
— Прошу прощения, ясное панство, — спохватилась Марылька и покраснела. — Об этом Хмеле так много говорят теперь, что поневоле забываешь из-за него все!
Гости уселись; через несколько минут слуги внесли и поставили на столе фляжки и чарки. Чаплинский налил себе и двум гостям; все просунулись к столу; Марылька села тоже.
LX — Ну, так расскажи же нам, пане ласкавый, что и как поделывали вы в этом лагере Тамерлана? — обратился Чаплинский к гостю.
— Признаюсь, пан подстароста выразился о нем верно, — усмехнулся Дубровский, — клянусь честью, отцы наши не поверили бы моему рассказу. Начну с того, что нам удалось только с величайшим трудом добраться до этого гнезда змей. Ясное панство знает, что после избрания короля Хмельницкий согласился отступить в Украйну и там ожидать нашего прибытия; итак, в декабре мы выехали из Варшавы, но, добравшись до Случи, принуждены были остановиться: двигаться дальше не было никакой возможности. Мы послали к гетману посла с просьбой, чтобы он дал нам провожатых, и тот прислал нам одного из своих полковников; таким образом, только под защитой козаков решились мы двинуться в глубину этой цветущей когда-то и ужасной теперь страны. Пусть навсегда ослепнут мои очи, если мне доведется увидеть еще раз то, что мы увидели там. Да, признаюсь, напрасно ученые ищут ада, — в Украйне теперь хуже, чем в аду! Никто, уверяю вас, панове, и не думает там о плуге и бороне; денег, серебра — сколько угодно, но куска хлеба мы не везде могли достать. Поверит ли панство, что за стог сена нам приходилось платить по шесть флоринов.
— По шесть флоринов! — вскрикнули разом Чаплинский и Ясинский.
— Да и то доставали с большим трудом; там никто не собирается ни пахать, ни сеять, — решили, что достанут все готовое у панов.
— Проклятое быдло! — прошипел Чаплинский.
— Ну, вспомним мы это им не раз! — добавил Ясинский.
Марылька бросила на них полный презрения и ненависти
взгляд, но не произнесла ни слова.
— Итак, едва в феврале удалось нам добраться до Киева, — продолжал Дубровский. — Здесь мы передохнули немного, хотя и тут нами едва не накормили днепровских осетров, и двинулись уже оттуда в Переяславль. Вот тут-то пришлось нам уж так круто, как мы и не ожидали. Хмельницкий, видите ли, поджидал нас, к нему уже прибыли послы из Московии, и из Турции, и из Валахии, — ну, словом, со всех сторон, и старый пес задерживал их, — хотелось, видите ли, ему показать перед всеми, что и гордая Польша шлет к нему, хлопу, своих послов. И он доказал это!
— Сто тысяч дяблов! — ударил кулаком по столу Чаплинский. — И вы допустили это?
— Что было делать? Кругом нас так и шипели, как гады, его полковники, — единое слово сопротивления могло нам стоить жизни. Он пригласил нас явиться на майдан; долго возражали мы против этого желания гетмана, но делать было нечего, и мы должны были согласиться на это. С трудом могли мы добраться к назначенному месту: кругом на далекое пространство стояла сплошная стена козаков. Майдан окружали все иностранные послы со свитами. Нам с нашими дарами пришлось подождать довольно долго, пока на майдан не вышел гетман, и бей меня Перун, если бы я мог узнать в нем старого хлопа! Ей-богу, он окружил себя таким великолепием, что только скипетра ему недоставало, чтоб походить на настоящего короля!
— Быдлысько! — прошипел сквозь зубы Чаплинский и, отодвинувши с сердцем стул, зашагал по комнате.
Источники : http://www.rulit.me/books/bogdan-hmelnickij-read-441130-2.html === https://libcat.ru/knigi/proza/klassicheskaya-proza/72329-mihajlo-starickij-bogdan-hmelnickij.html === https://litvek.com/se/35995 ===
---
Слушать аудиокнигу - Богдан Хмельницкий - https://knigavuhe.org/book/bogdan-khmelnickijj/
***
***
***
ПОДЕЛИТЬСЯ
---
***
Древние числа дарят слова
Знаки лесов на опушке…
Мир понимает седая глава,
Строчки, что создал нам Пушкин.
Коля, Валя, и Ганс любили Природу, и ещё – они уважали Пушкина.
Коля, Валя, и Ганс, возраст имели солидный – пенсионный.
И дожили они до 6-го июня, когда у Пушкина, Александра Сергеевича, как известно – день рождения...