Главная » 2022»Сентябрь»15 » Богдан Хмельницкий. Старицкий Михаил. У ПРИСТАНИ. Книга третья. 070
10:28
Богдан Хмельницкий. Старицкий Михаил. У ПРИСТАНИ. Книга третья. 070
***
Два дня еще оставались козаки в местечке после разгрома: необходимо было похоронить своих, приютить тяжелораненых, дать хотя дневной отдых истомленным людям и лошадям, кроме того, надо было устроить и вооружить поступившие в отряд толпы поселян и молодых горожан. Оружия хватило на всех с избытком; кроме ружей, сабель, драгоценных пистолей и кинжалов, козаки захватили в замке еще четыре пушки, несколько гаковниц и множество боевых припасов. Деньги и драгоценные вещи, найденные у панов в огромном количестве, были разделены поровну между козаками и горожанами; не были забыты и поселяне из окрестных деревень; главная же касса владельца была оставлена для войсковых нужд. Всем этим распоряжался Сыч. Ужасное приключение с ним в замке, едва не окончившееся так печально, казалось, не оставило на здоровой натуре гиганта никаких последствий. Первым делом, когда его привели в чувство, он справился о своей мащуге и, узнавши, что ома найдена и находится в целости, заметил с улыбкой товарищам:
— А чтоб вас к хрену, хлопцы! И охота было будить меня, только через вас даром себе ноги бей; то было уже полдороги на тот свет прошел, а теперь придется опять сначала путь верстать!
Однако же, когда Сыч узнал, что Чаплинский оказался не Чигиринским подстаростой, а совершенно постороннею личностью, юмористическое настроение его сразу оборвалось. Хотя знаменитого золотаревского дьяка и нельзя было бы назвать нежным родителем, но все же он любил, сколько мог, свою дочь.
— Ишь ты, дьявольское наваждение! — произнес он, взъерошивая свою огненную чуприну, и вышел, потупившись, из подземелья.
Больше никто не слыхал от него ни слова относительно этого происшествия, однако же всем было приметно, что дьяк загрустил не на шутку.
Морозенко же совершенно потерял голову; долго не мог он примириться с той мыслью, что судьба сыграла над ним такую жестокую шутку. Первая мысль, бросившаяся ему в голову после того, как он очнулся от охватившего его ужаса, была та, что Чаплинский подкупил мещан и скрывается где-нибудь в подземелье. Не обращая внимания ни на огонь, ни на возможность засады, бросился он с небольшою кучкой козаков оглядеть весь город. Все погреба, все башни, все подземелья были перерыты, но Чаплинского не оказалось нигде. Тогда Морозенка охватило другое ужасное предположение: что Чаплинский с Оксаной и Марылькой могли быть убиты нечаянно при расправе. Как безумный, пробродил он до самого утра по городу, останавливаясь над каждою группой мертвецов, подымая каждый труп и заглядывая ему в лицо. На площади замка уже началась безобразная оргия. За расставленными во всю длину ее столами пировали окровавленные, закоптевшие от дыма козаки; всюду валялись выкаченные бочки меду и вина; на столах стояли и лежали разбитые бутылки, драгоценные кубки и простые, глиняные, миски с наваленными на них яствами, — все представляло из себя какую-то безобразную груду. Между козаками сидели бледные, полураздетые женщины с выражением безумного ужаса на застывших лицах; они уже безучастно относились к оскорбительному с ними обращению. Громкие крики и песни, раздавались за каждым столом. То там, то сям валялись груды брошенных трупов; какая-то женщина рыдала, припавши к неподвижному шляхтичу головой. Огненное зарево пожара, то потухавшее, то разгоравшееся снова, освещало всю эту картину и темную фигуру козака, блуждающую по городу и склоняющуюся над каждой кучей мертвецов.
Уже солнце показалось над горизонтом, когда Морозенко вернулся в замок после своих бесплодных поисков; измученный, истомленный, он заснул наконец мертвым сном. Когда же он проснулся и перед ним встало все происшедшее за эту ночь, его охватило такое мрачное, беспросветное отчаяние, что в первое мгновение он готов даже был рассадить себе голову о каменную стену. Между тем надо было распоряжаться, отдавать приказания. Морозенко велел никого не пропускать к себе, а за всеми распоряжениями обращаться к Сычу. Так прошел день, наступил другой, нужно было предпринимать что-нибудь, решить, когда и куда выступать, а атаман не отдавал никаких приказаний и, запершись в башне, казалось, забыл обо всем на свете...
Но вот у дверей башни раздался довольно громкий стук. Морозенко нахмурил брови, но не отвечал ничего. Стук повторился.
— Кто там? — спросил сурово Олекса.
— Я, сыну! — отвечала октава, в которой нетрудно было угадать Сыча. — Отопри!
Морозенко поднялся с места и, отбросивши щеколду, впустил Сыча.
— Ну что же, сыну, все уже готово, пора бы и выступать! — остановился Сыч перед Морозенком.
— Зачем? — поднял тот голову и уставился на Сыча неподвижным взглядом.
— А что же нам тут дольше сидеть? — изумился Сыч. — Люди отдохнули, лошади тоже, да и больно начинает всякое падло смердеть. Пора бы ехать.
— Куда ехать?
— Как куда? Сам знаешь... А то что же, Оксана наша пропадать должна?
— Эх, батьку, — махнул рукой Морозенко, — Оксаны нашей уже давно нет на земле!
— Что ты, что ты, сыну? Зачем накликаешь беду? — захлопал испуганно веками Сыч.
— Нету, — повторил холодным тоном Морозенко, — а хотя б и была, так нам не отыскать ее вовек. Вот видишь же, сама доля смеется над нами, а против доли не поделаешь ничего!
Морозенко угрюмо замолчал; молчал и Сыч, но тяжелое сопенье, вырывавшееся из его груди, доказывало, что мысль его работала с усилием.
XVI После довольно продолжительной паузы Сыч заговорил, запинаясь за каждым словом и поводя выпученными глазами, что всегда случалось с ним, когда ему приходилось произносить более или менее длинную речь.
— Гм-гм... Не умею я, сыну, толком рассказать тебе, что думаю, а только мне сдается, что твои речи пустые. Да... Отчего на тебя такой отчай напал? Оттого, что горожане тебе сказали, что здесь Чаплинский, а ты пришел да и увидал, что Чаплинский, да не тот? А что ж от этого сделалось нам плохого? Только три дня пропало, так зато, на славу батьку нашему, какую крепость взяли и Оксаны не потеряли ничуть...
— Не потеряли?! — воскликнул горько Олекса. — Дурим мы только себя да гоняемся, как дурни, за своею мечтой!
— Ну это ты уже напрасно, сыну!
— Нет, не напрасно, — продолжал возбужденно Морозенко, — подумай только: знать мы ничего не знаем ни следу никакого не имеем и ищем по всей Волыни одного человека. И знаем о нем всего только то, что зовут его Чаплинским. А мало ли их здесь, этих Чаплинских? Вот и будем колесить из стороны в сторону, а Оксаны, быть может, уже давно нету в живых.
— Надейся на божью благодать, сыну, ибо рече господь: «Ни один волос не упадет с головы человеческой без воли его», — произнес важно Сыч.
Но Морозенко ничего не ответил на это; охвативши голову руками, он уставился куда-то в пространство мрачным, неподвижным взглядом.
— Так что же, по-твоему, так и оставить все дело? — нарушил наконец тягостное молчание Сыч.
— Разбить голову, да и баста! — ответил, не глядя на него, Олекса.
Сыч оживился.
— Разбить-то всегда можно, сыну, — произнес он, приподымая брови, — только что же так даром? Коли бить, так за дело! Она хоть и недорогой товар, да теперь на нее спрос большой, можно подороже продать.
Морозенко слушал угрюмо, не подымая глаз.
— А ты вот о чем подумай, сыну, — продолжал смелее Сыч, — не за одной только Оксаной поехали мы, а послал нас батько Богдан поднять край, оживить замученных людей и выгнать отовсюду заклятых врагов его, панов, да и за себя отомстить. Доверил он нам окривдженных и ограбленных, доверил он нам и свою обиду, а мы возьмем да и повернем оглобли назад! С какими же глазами вернемся мы к нему? Что скажем? Бог видит, что дочку свою Оксану я крепко люблю, но я бы со стыда разбил себе эту голову, если бы ради дочки забыл десятки тысяч таких же несчастных людей.
— Правда твоя, батьку! — поднялся решительно с места Олекса и произнес громко, сжимая свои черные брови: — Едем! Вперед! Без остановки!.. Пока сил хватит! Поднимем, перероем весь край, а тогда хоть и на тот свет сторч головой.
— Сице! * Аминь! — возгласил торжественно сияющий Сыч.
* Воистину так! (старослав.)
Через два часа отряд уже выступал в полном боевом порядке из дымящихся развалин города. Мещане и крестьяне провожали его с благословениями и пожеланиями всего наилучшего. В замке Олекса оставил свою залогу (гарнизон) и велел жителям заняться поскорее возобновлением городских укреплений, чтобы, на случай появления поляков, город мог запереть ворота и не допускать их к себе. Решено было все-таки направляться к Луцку, но кратчайшим путем, который вызвались указать благодарные мещане. Главные силы должны были двигаться вместе; небольшие же отряды, которые Морозенко составил из самых расторопных и отважных козаков, должны были рассыпаться по сторонам и, подвигаясь по тому же направлению, разузнавать Е хуторах и деревнях относительно польских войск, приглашать крестьян к поголовному восстанию и раздавать им универсалы Хмельницкого. Кроме того, козакам поручено было справляться всюду и о Чаплинском; каждому, кто принесет о нем хотя какое-нибудь известие, Морозенко обещал по сотне червонцев; но и без этого обещания все старались услужить атаману, так как каждый принимал горячо к сердцу его судьбу. В числе козаков, посылаемых на рекогносцировки, вызвался участвовать и Сыч. Разделившись таким образом, козаки пожелали друг другу успеха и двинулись вперед.
День прошел спокойно, без всяких приключений. Весть о новой победе козаков разнеслась по окрестностям с изумительною быстротой. В каждой деревне, которую приходилось проезжать отряду, жители выходили к козакам навстречу с хлебом-солью, с иконами и сносили им на место стоянки груды деревенских припасов; в больших же селах их встречали и священники с причтом, с хоругвями и кропили святой водой. Отряд двигался усиленным маршем; к вечеру было уже пройдено шестьдесят верст, и Морозенко велел остановиться на ночлег. Рано утром отдохнувшие и подбодрившиеся козаки двинулись снова вперед. Так прошло еще два дня.
На третий день вечером, когда остановившиеся для привала козаки расставили уже свои казанки и готовились приступить к вечере, в лагере послышались вдруг шум и движение. Толпа козаков окружила какие-то две фигуры и с громким хохотом и шутками волокла их к Морозенку.
— Поймался, друже! Ах ты, смутьян, народ бунтуешь? Ну, погоди ж! Идем-ка к атаману! — раздавались веселые угрозы в толпе, окружавшей двух прибывших.
Все в лагере посрывались со своих мест, заинтересованные любопытным происшествием.
— Что это? Что там такое? — всполошился и Морозенко, подымаясь с места.
— Да это Сыч поймал кого-то и волочит к тебе, — пояснил с улыбкою Хмара.
Сердце Морозенка забилось тревожно. В это же время толпа достигла его и из нее выступил красный, сияющий Сыч, державший за шиворот какую-то человеческую фигуру.
— А вот, посмотри-ка, сыну, какого карася аз пояше!* — возгласил он торжественно, приподнимая одною рукой свою жертву.
— Верныгора! — вскрикнул с изумлением Морозенко, и в голосе его послышалось некоторое разочарование.
* Я поймал (старослав.).
— Теперь уже не Верныгора, а Вернысолома, брате, — пояснил с широкою улыбкой прибывший и, обратившись к Сычу, прибавил: — Да ты пусти, отче, а то жупан перервешь.
— Э, нет, братику, попался в полон, да еще и просишься! Вознесем мы тебя еще превыше древес! — хлопнул его по спине Сыч и, опустивши на землю, продолжал, обращаясь к Морозенку: — Ты только подумай, сыну, за каким делом мы его застали, га? Ездит себе на серой кобыльчине, да всюду гетманские наказы развозит, да язык о зубы точит, против вельможных панов бунтует! Га?
— Почтарем стал, — усмехнулся Верныгора, — в козаки уже не гожусь, ну так хоть в дзвонари.
— И ведь что еще, — продолжал с воодушевлением Сыч, — и двух ног целых нет, а туда же пнется.
— Борониться могу и на одной, а бежать и на двух не собирался, — ответил Верныгора.
Громкие крики одобрения приветствовали его слова.
— Ишь ты, какие они у нас завзятые! — крикнул весело Сыч. — Ну, за это можно будет тебе и чарку горилки дать. Садись же да расскажи нам про все новости; уж если ты почтарь, так должен все знать, а то мы от стаи отбились да и не знаем, что там поделывают наши орлы-соколы.
Козаки уселись в круг; в центре поместились Морозенко, Сыч, Верныгора и Хмара, а остальные окружили их плотною стеной. Кашевары принесли огромный казан галушек с салом и бочоночек водки. Когда все утолили и голод, и жажду, Сыч обратился к окружающим:
— Ну, братия, будем слушать!
— Гм... Ну, с чего ж вам начать? — откашлялся Верныгора. — Про Ганджу да Кривоноса, что взяли Винницу и Брацлав, слыхали?
— Оповещены, — пробасил Сыч, — реки далее: как другие?
— Остап взял Тульчин.
— Ну? — изумились Сыч и Морозенко.
— Крепость важная, — заметил значительно Хмара, — я там раз чуть-чуть на кол не угодил. Помню хорошо. Так, значит, уже вся Подолия наша?
— Почти; пройдет еще недельки две — и вся в жмене будет, — ответил Верныгора и продолжал, набивая люльку: — Кололка вот тут же, на Волыни, Кременец взял
{369}
.
— Вот это так дело! — воскликнул шумно Сыч. — Как ему оно удалось? Ведь так огорожен этот город, что и сам черт о него зубы сломает.
— Шесть недель осаждал, а все-таки взял!
— Молодец! — перебил его весело Кривуля.
— А в Литве Небаба наш хозяйничает: Гомель, Лаев, Брахин сами ему отворили ворота; везде города под гетманскую руку приводит... Да вот гетман Радзивилл выслал сильный отряд с Воловичем на челе, что у них выйдет — не знаю.
— Ну, мы к нему на подмогу поспеем, — вставил Морозенко, — мы к Луцку идем.
— Дело, — согласился Верныгора, — Луцк сильная крепость, а там еще и значительный польский отряд заперся.
— Ты знаешь наверняка? — оживился Морозенко.
— Верно; люди говорили, что там скрылось множество панов.
— Ну вот, это как раз нам на руку, — вскрикнул радостно Сыч, — а как же левобережцы?
— Работают! — усмехнулся Верныгора. — Недавно я там был. Жныва теперь... поверишь ли, на полях никого... и хлеб уродил, а собирать некому, так и высыпается... или скотина выпасывается... все облогом стоит... хаты везде не заколочены, словно мор по земле прошел, только кой-где бабы, старики да дети по две, по три копки нажали... да и баб мало. Все, что могло, все к батьку да к нашим ушло... А особенно из Вишневеччины; много там народ вытерпел, озверился... Вовгура там хозяйничает...
{370}
Здорово ощипал Ярему...
— Ха-ха-ха! — разразился зычным хохотом Сыч. — Вот за это почоломкаюсь с ним, когда свидимся... Я бы его не то ощипал, а и все перья из хвоста бы повыдрал ему, дьяволу! Ну, а что ж, лютует, собака?
— Го-го-го! Еще как! — усмехнулся Верныгора. — Сначала он живо сорвался было с места, собрал восемь тысяч шляхты да и давай рубить всех и вешать, а как услыхал, что на него Кривонос идет, да как увидал, что кипит все кругом, сейчас же повернул оглобли назад: княгиню свою отправил в Полесье, а сам бросился со своими вишневцами в Житомир. Хотел сначала было в Киев, да туда ляхам теперь уже и приступу нет: все кругом наше, — усмехнулся Верныгора, потянувши сладко люлечку. — Ну, так вот, как очутился он сам посреди наших потуг, как заструнченный волк, и бросился в Житомир, там собирает шляхту, снаряжает войско, думает идти на Кривоноса и Чарноту
{371}
.
— Эх, братики, — вскрикнул шумно Сыч, — два года жизни, ей-ей, дал бы, чтобы быть теперь с ними! Чешутся руки на Ярему, да так чешутся, что и сказать нельзя!
— Правда! Правда! — послышались возгласы среди козаков. — За Яремину голову было бы и двадцать городов променять!
— Иуда! Отступник! Мучитель проклятый! — сверкнул глазами седой сотник.
— Да, а из всего польского рыцарства самый опасный воитель, — пробурчал угрюмо Сыч, и храбрый зело, и умудрен в ратном деле.
— Не тревожьтесь, панове, дойдет его уж Кривонос, — вскрикнул воодушевленно Кривуля, — он давно на него зубы точит!
— Дойдет, дойдет! — подхватили и остальные.
— Навряд ли... А если и дойдет, панове, да без нас! — простонал с тоскою Сыч и, охвативши голову руками, замолчал, опершись локтями в колени.
— Стой, любый, не журись! — потряс его за плечо Верныгора. — Хватит еще на всех этого падла: ведь это еще только начало, а конец впереди; вернулись уже наши послы с сейма.
— Ну, ну? — раздались со всех сторон любопытные возгласы, и козаки понадвинулись еще ближе.
— Решили ляхи на сейме против нас войну вести, собрать тридцать шесть тысяч войска, а гетманами назначить Заславского, Конецпольского и Остророга.
— Как же это они Ярему обошли? — изумился Сыч.
— А это все нашего батька Хмеля дело, — осклабился Верныгора, — есть у него там руки в Варшаве. Здорово смеялся он, как узнал об этом деле; что это, говорит, панки голову потеряли, выставили против меня: «Перыну», «Латыну» и «Дытыну»?
{372}
Громкий смех покрыл его слова.
— Ну и батько! — вскрикнул Сыч, заливаясь от смеха. — Уж как скажет слово, словно квитку пришьет! «Перына, Латына и Дытына»!
— А еще об этом и Ярема не знает, — продолжал Верныгора, — а как узнает... вот то пойдет у них смута! Пожалуй, еще с нами Варшаву бить пойдет... Ну, да об чем это я? Так вот, порешили нам ничего о том не говорить, да в ответ на батьково прошение прислали нам лыст: так, мол, и так, панове козаки, мы вам зла не желаем, распустите вы свое войско, положите оружие, отпустите татар, так мы вас за то, что вы нас победили, пожалуй, помилуем, только начальников для острастки покараем.
— Ишь, дьяволы! — крикнул Сыч, покрываясь багровым румянцем.
— Так мы им в зубы и дались! — нахмурил брови Хмара.
— Го-го! Не такой ведь батько Хмель, чтобы его обмануть! — вскрикнул уверенно Верныгора. — Представился таким святым да божим, падал до ног — мол, вельможное панство, со всеми вашими пунктами согласен, а только вот об одном месте поторгуемся. Они нам лыст, а мы им также, они нам другой, а мы им тоже. Выслали они наконец своих комиссаров. Проехали комиссары до Волыни
{373}
, видят — дальше ехать нельзя, посылают послов к батьку, а батько к ним. Они нам свои условия, а мы им — свои. Уговаривают с батьком друг друга да письма пишут, бумагу портят! Таким образом мы их два месяца уже морочим, а тем временем паны-браты города да замки к нам привлащают да край святой от лядства клятого очищают... А Тимко у хана хлопочет. Посмотрим еще теперь, кто кого перехитрит.
— Ну да и батько! Ну да и голова. Вот уже гетман так гетман! — раздались кругом восторженные возгласы.
— За таким можно и на тот свет пойти, — зажмуривши глаза, вскрикнул, подымаясь с места, Сыч.
— Голову за одно его слово положить! — вспыхнул и Морозеико, сверкнувши глазами.
До поздней ночи сидели у пылающих костров козаки, слушая рассказы Верныгоры о подвигах козаков, о намерениях гетмана, о хитростях поляков. Восхищение Богданом и воодушевление росли у слушателей с каждым словом товарища.
XVII Утром рано Верныгора распрощался с товарищами.
— Ты куда же теперь путь держишь? — обратился к нему Сыч.
— Ко Львову еду; там еще туговато подымается народ, а здесь и без меня дрожжей довольно.
— Да как же так, один и поедешь? — изумился Морозенко. — Правда, что панов всюду бьют, но как они поймают кого в свои руки, так и куска целой шкуры не оставят!
— Я не один, — усмехнулся Верныгора, — нас сюда сто человек послано, только разбрелись мы по разным деревням, а вот теперь собираться почнем.
— Гм... так вот что, ты, друже, — откашлялся Сыч и приподнял брови, — если того... случится как... дорогою узнать... о Чаплинском Даниле, что из Чигирина, так ты нам... того...
— Знаю, знаю, — перебил Верныгора, — сам стараюсь.
— Ну, вот и спасибо! — воскликнули разом Сыч и Морозенко.
Товарищи поцеловались по христианскому обычаю трижды и двинулись в путь.
Встреча с Верныгорой произвела на Морозенка сильное впечатление; рассказы этого нежданного гостя о великих планах гетмана, о хитростях ляхов, клонящихся к тому, чтобы погубить все козачество и весь народ, и об ожидаемой с минуты на минуту новой ужасной войне пробудили снова у Морозенка энергию, бодрость и весь его юношеский огонь. Ему было даже тяжело вспоминать о том отчаянье, которое охватило его в Искорости. Ни на одно мгновение не забывал он и теперь о бедной девушке, но чувствовал вместе с тем, что жизнь его не принадлежит ей одной, что, кроме нее, все силы его призывает и другое, дорогое его сердцу, дело. Воодушевление же отряда доходило до такой степени, что, казалось, встреться он сейчас с в десять раз сильнейшим врагом, все бы бросились на него. Так прошел день, другой и третий. Еще два местечка передались Морозенку по дороге без всякого боя. Едва услышали о приближении козаков, паны бежали из них, мещане же перевязали сами оставленный в замке гарнизон и отворили козакам ворота. В каждом таком местечке Морозенко оставлял свой козацкий гарнизон, и таким образом все города по пути его признавали власть Богдана и освобождались от поляков и евреев. Отряд подвигался все к Луцку, однако, несмотря на форсированное движение, в день не удавалось пройти более пятидесяти верст.
Однажды вечером, когда Морозенко готовился уже заснуть, к нему подошел озабоченный Сыч.
— А что, батьку, откуда ты? — приподнялся Морозенко.
— Да только что с разведок.
— Ну?
— Надо бы нам быть поосторожнее, сыну.
— Да что такое? — изумился Морозенко.
— А вот что: пробирались мы сегодня с хлопцами хуторами и накрыли по дороге небольшой польский отряд, человек их с тридцать было; вздумали было защищаться, да дело окончилось скоро... осталось два жолнера. Мы их легонько потревожили и узнали, что они спешили догнать свой отряд, который направлялся к Глинянам
{374}
, куда, мол, велено собираться всем панским командам и поветовым хоругвям.
Лицо Морозенка вспыхнуло.
— Так, значит, скоро уж дело? произнес он негромко, подавляя охватившее его волнение.
— Ну, скоро-то не скоро, знаешь, как ляхи на войну собираются, а все-таки уже не жарт.
— Надо известить немедленно гетмана, — заговорил оживленно Морозенко, — послать двух или трех надежных людей по разным путям, — если один не доедет, так чтоб другой известие принес.
— Верно, — согласился Сыч, — но надо, сыну, подумать нам и о себе. Смотри, как бы нас не отрезали от всех ляхи. Они будут все собираться к Глинянам, с малым отрядом теперь никто не решится через Волынь идти, а путь их мимо нас.
— Так, так, — проговорил в раздумье Морозенко, закусывая ус.
— А ведь против большого отряда, да еще в открытом поле, мы не устоим, — продолжал Сыч, — нас ведь не так много, а на поспольство, приставшее отовсюду, полагаться нельзя.
— Верно, — поднял голову Морозенко и произнес решительно: — Надо нам спешить соединиться либо с Небабой, либо с Колодкой; он должен быть здесь где-то недалеко; послать разведчиков.
— А пока что, — прибавил Сыч, — свернуть с большой дороги и двигаться лучше лесами да проселками.
Морозенко согласился с Сычом и, призвавши сотников, сообщил всем только что полученные известия и велел удвоить осторожность. Весть о возможности скорой войны мигом облетела весь лагерь и была встречена с шумным восторгом. Все в лагере зашевелилось, как в разрушенном муравейнике. Козаки сходились группами, толковали, спорили, делали всевозможные предположения; восторженные возгласы и прославления гетмана раздавались во всех углах. Военная горячка охватила и Морозенка, и всю старшину. Долго не мог угомониться козацкий лагерь, и только под утро, утомленные дневным переходом, все заснули наконец мертвым сном.
Собравши рано всех козаков, Морозенко выбрал из них двенадцать самых расторопных и отважных; шестерых послал к Богдану, а по три — к Колодке и Небабе с предложением соединиться ввиду начинающихся сборов ляхов.
— Мы же станем лагерем в Диком лесу и разузнаем сперва все, что делается кругом, — прибавил он им, — а потом осадим Луцк и будем там поджидать вас. Только смотрите, панове, будьте осторожны, продирайтесь закоулками, не задирайтесь ни с кем в дороге, да не жалейте коней, помните, что от вашей быстроты много может измениться и для нас, и для ляхов.
— Гаразд, батьку, — ответили разом козаки, — уж за нас не тревожься: где нужно, там и дурнями прикинемся.
— Будьте хитры, яко змии, и быстры, яко бегущие ляхи! — возгласил Сыч.
Веселый смех приветствовал его пожелание. Козаки попрощались с атаманом и товарищами и, лихо вскочив на коней, разъехались в разные стороны, а отряд двинулся вперед. Время от времени ему стали попадаться по дороге группы замученных поселян. Казнены они были, очевидно, для острастки другим, так как тела этих несчастных носили следы нечеловеческих мучений: одни из них были повешены вниз головой, у других были выбуравлены глаза, а рот налит кипящей смолой, у третьих были вытянуты жилы, четвертые были изрубаны на мелкие куски или подвергнуты еще худшим, отвратительным истязаниям.
— Ишь, дьяволы, — пробурчал себе под нос Сыч, глядя исподлобья на ужасную группу, — как дорогу свою украшают, ну, по крайности, хоть легко будет отыскать их, чтобы за все поблагодарить!
На другой день отряд достиг Дикого леса, который, по словам крестьян, тянулся на сотни верст. Проехавши дорогой верст пять, козаки выехали на довольно обширную поляну, среди которой стояло какое-то полуразвалившееся здание, представлявшее из себя, по-видимому, в прежнее время корчму, а теперь вряд ли годившееся для какого-нибудь жилья. Долину окружал подступивший со всех сторон темный сосновый бор. Местность была мрачная и угрюмая, казалось, созданная самою природой для притона разбойников. Странной являлась фантазия неизвестного предпринимателя построить корчму в таком уединенном и неприветливом месте; впрочем, теперь трудно было и угадать, какое назначение имело это здание, так как, по-видимому, оно было заброшено уже много лет.
— Здесь, панове, и станем обозом, — решил Морозенко, останавливая коня, — место придатное, а на случай чего и эта развалина сыграет нам услугу.
Сотники все согласились с атаманом; козаки принялись живо за дело, и вскоре укрепленный обоз был уже совершенно готов.
— Ну, панове, — обратился Морозенко к сотникам, когда все уже было готово, — времени до вечера еще много, кто из вас хочет отправиться добыть «языка» да потолкаться по окрестности?
Несколько голосов отозвались живо на это предложение.
— Ну, добро, — согласился Морозенко, — поезжай ты, Хмара, и ты, Дуб, — обратился ом к седому запорожцу, — а больше, пожалуй, и не нужно, чтоб еще не поймался кто сам.
— Гаразд, — согласились все.
Вечерело. Длинный июльский день близился понемногу к концу. Солнце спряталось за лес, и только освещенные верхушки гигантских сосен да светлые стрелы между легкими облачками, разбросанными в зените неба, показывали, что оно далеко еще не скрылось за горизонтом; но в лесной долине было уже совсем сумрачно и прохладно; краски кругом поблекли и потускнели; темные тени наполнили ее; теперь она казалась какою-то глубокою ямой и нагоняла на душу тоску и страстное желание вырваться из нее на широкий. простор, на освещенное заходящим солнцем пространство. В разных местах долины зажглись костры, затрещал сухой валежник и сизый дымок потянулся к золотистому небу. Козаки занялись приготовлением к ужину. Долина повеселела.
Но вот небо на одной окраине леса заалело, золотистый колер начал тускнеть, а наконец и совершенно погас. Стемнело. Выступили звезды, лес почернел, настал тихий вечер.
Морозенко сидел в стороне, занятый своими размышлениями. Последние события пронеслись над его головой так быстро, что не дали ему времени разобраться во всем. Без сомнения, война будет скоро, но если война, то ведь предполагаемые поиски Оксаны придется прекратить? Мысль эта явилась у него в виде вопроса, но тут же Морозенко почувствовал, что и сомневаться в этом было нечего. Невозможно будет с небольшим отрядом рыскать по стране, которая должна остаться в руках неприятеля, а большие силы, да и начальники — все будут нужны гетману. До сих пор мысль эта не приходила ему в голову, теперь же она его совершенно ошеломила.
«Что же делать? Что делать?» — прошептал он беззвучно, устремляя глаза в черную стену леса.
— А поглянь-ка, пане атамане, — раздался в это время подле него голос Кривули, — что это на небе?
Морозенко вздрогнул от неожиданного оклика и поднял глаза: край неба светился бледным заревом, но оно разгоралось с каждым мгновением.
— Месяц всходит, — произнес он рассеянно.
— Какой месяц! — усмехнулся Кривуля. — Теперь молодык (первая четверть); это, верно, наши люльки раскуривают да нам знак подают.
Морозенко смотрел на молодого сотника, не слушая его слов, как вдруг взгляд его упал случайно на узкую ленту у ворота сорочки Кривули; что-то знакомое почудилось Олексе.
— Ты думаешь? — произнес он машинально, сжимая брови и стараясь припомнить, что такое напоминает ему этот узкий кусочек материи, прикрепленный у ворота Кривули.
— А то что ж? — отвечал весело Кривуля. — Когда б ляхи наших поймали, то не жгли бы собственных палацев.
Но Морозенко не слыхал его ответа, он не отрывал глаз от стёжки, что-то мучительное зашевелилось в его мозгу, но как он ни напрягал своей памяти, а не мог понять, почему этот кусок материи так приковывает его внимание, но что с ним связано какое-то воспоминание, это он чувствовал. Вдруг лицо его начало медленно покрываться слабою краской.
— Да что это с тобой? — изумился наконец Кривуля, заметивши, что с атаманом творится что-то неладное.
— Где ты взял этот кусок, где? Где? — произнес Морозенко каким-то неверным голосом, впиваясь в Кривулю блестящими глазами.
— Да там, в хате, там валяется еще несколько таких лоскутков.
— Идем! Покажи! — поднялся порывисто с места Олекса.
Недоумевая, что могло так взволновать атамана из-за куска шелковой материи, Кривуля поторопился последовать за своим атаманом. Морозенко не шел, а бежал мимо всех козаков; не отставал от него и Кривуля; наконец они достигли полуразвалившейся корчмы и вошли в темные сени. С правой стороны здание было совершенно разрушено; видно было развалившуюся печь и дырявую крышу, но слева стена была совершенно целая. Кривуля услыхал в темноте, как порывисто вырывалось дыхание Морозенка.
— Где? — раздался отрывистый вопрос Морозенка.
А вот здесь! — толкнул Кривуля маленькую дверь слева, и они вошли в какое-то обширное темное помещение.
— Лучину! Факел! — крикнул Морозенко.
Кривуля выбежал и через несколько минут возвратился с горящей головней. За ним в сенях столпилось несколько заинтересованных козаков. Теперь, при свете этого оригинального освещения, можно было рассмотреть обширную хату, выступившую перед козаками из темноты. Она не была так заброшена, как остальное здание; видно было, что здесь жили недавно и даже старались улучшить ее: печь была исправлена, двери были новые, дыры в стенах были тщательно замазаны глиной; на припечке еще лежала выгребенная зола. У окна стоял стол и простые, но новые лавы, а в углу на длинном топчане было устроено даже какое-то помещение, напоминавшее кровать; на нем была навалена куча сена и сверху покрыта ковром. Здесь же валялись брошенная миска и оловянная кружка.
— Где же, где ты нашел? — схватил Морозенко за руку Кривулю.
— Да вот, вот и еще есть, — подошел к топчану Кривуля.
На полу валялись обрывки шелковой материи и несколько крупных кораллин. В одно мгновение нагнулся Морозенко, схватил их с полу, и вдруг радостный крик вырвался из его груди.
— Что с тобой? Что тут случилось, сыну? — подбежал к нему в это время запыхавшийся Сыч.
— Батьку! — обернулся к нему Морозенко. — Она была здесь!
— Кто? Кто?
— Оксана, батьку, наша Оксана! — продолжал, задыхаясь, Морозенко. — Вот обрывки, платок, который я ей подарил, кораллы тоже.
— И ты не ошибаешься?
— Нет, нет! Она бежала от них, спаслась.
— Слава всевышнему! — захлопал веками Сыч, стараясь скрыть в смущенной улыбке слезы, выступившие ему на глаза.
— Но где же она теперь? Была когда-то, след надо отыскать, может, кто-нибудь знает, может, она скрылась где-нибудь в лесу? — продолжал возбужденно Олекса.
— Я отыщу, пане атамане... я заметил в лесу хуторок, там, верно, знают, — подошел к Морозенку Кривуля.
— Скачи, друже, найди, довеку тебе братом буду, — сжал его руку Морозенко.
— Через годыну вернусь! — вскрикнул весело Кривуля и торопливо выбежал из хаты.
— О господи! Ты таки сжалился над нами! — вздохнул глубоко Морозенко.
— Истинно, пути господни неисповедимы! — возгласил и Сыч, проводя по сияющему, лоснящемуся лицу своею загорелою рукой. — Обыщем, сыну, хату, может быть, обрящем еще что-нибудь.
Морозенко радостно согласился на это предложение. Они принялись за дело. Все свидетельствовало о том, что в хате жил кто-то довольно долгое время: в печи оказалось два забытых горшка, в одном из которых лежало на дне какое-то высохшее зелье; под прыпичком валялась вязанка дров. На печи Морозенко отыскал чей-то забытый пояс.
— С нею был кто-то, — произнес он встревоженным тоном, слезая с печи и рассматривая пояс. Пояс был широкий, шалевый.
— Батьку, ведь это лядский пояс, таких не носят козаки, — произнес он, запинаясь.
Сыч подошел к Морозенку и взглянул внимательно на пояс.
— В такое время мог и козак с ляха снять, — попробовал было он успокоить Морозенка, чувствуя, однако, что на душе у него заскребло что-то неладное.
Но на Морозенка это предположение подействовало мало; он бросил пояс и, закусивши губу, принялся перерывать все в хате с какою-то лихорадочною поспешностью. Сыч не отставал от него. В хате стало тихо, слышался только шум переворачиваемых вещей. Так дошли они до покрытого ковром топчана. Морозенко засунул руку в сено и быстро вытащил ее назад: в руке оказалась куча окровавленных тряпок. Тряпки вывалились из рук Морозенка.
— Батьку, — произнес он, поворачивая к Сычу бледное, окаменевшее лицо, — они убили ее!
Сыч ничего не ответил. Несколько времени они стояли так друг перед другом, словно погруженные в глубокий столбняк. Их вывел из этого оцепенения частый конский топот, раздавшийся у дверей. В хату поспешно вошел Кривуля в сопровождении какой-то старой бабы.
— Нашел, нашел, атамане, — крикнул он еще с порога, — она знает все, говорит, сама лечила!
XVIII Морозенко бросился к вошедшим.
— Ты знаешь, бабо... умерла... жива?..
Знаю, знаю, козаче, — заговорила баба, низко кланяясь у порога, — сама лечила.
— Ну-ну! — заторопил ее Морозенко.
— Чуть-чуть не умерла, едва отходила. Э, если бы не жабьяча травка, не топтать бы ей рясту, нет!
— Да что такое? Отчего? — перебил ее нетерпеливо Морозенко.
— Отчего? Да ты только подумай, козаче: вот тут над сердцем такая дыра, хоть два пальца заложи! Целый месяц вот тут без памяти лежала, а потом, как полегчало, я ее перевела в землянку.
— Изверги! — проскрежетал Морозенко. — Кто же ее?
— Не знаю. Выходило, как будто сама.
— Стой, бабо, — сжал ее руку Морозенко, — как звали дивчыну?
— Оксаной... Да, это верно, Оксаной.
— Какая из себя?
— Хорошая, ой хорошая, козаче! Косы черные как змеи, и очи как звезды. Славная дивчына, и жалкая такая, ей-ей! Полюбила я ее, как дочь. Все о каком-то козаке плакала, как в память приходить начала.
— Дальше, дальше, бабо, — простонал Морозенко, — с чего это она? Обидел кто? Все, все говори!
— Не знаю... Что раньше было, не знаю, а тут ей обиды не было никакой. Призвал он меня, а она лежит в крови. «Спаси, — говорит, — озолочу!»
— Кто был тут с нею?
— Шляхтич.
— Чаплинский? — вскрикнул Морозенко.
— Прозвища не помню... Только не так, не так, это знаю... Больше на дерево что-то походило.
— Толстый, с торчащими усами?
— Э, нет! Статный, тонкий такой, молодой, и волос, и ус черный, и лицом красивый. И уж смотрел за нею так, как за ребенком родным. Он же сам и меня отыскал, озолотить обещал, если отхожу.
— Где же делись они? — перебил ее рассвирепевший Сыч.
— А увез же ее в Литву.
— Спасти ты не могла христианскую душу, ведьма? — замахнулся он на нее, но его удержали козаки.
— Да чего ж спасать? Не обижал он ее; обещал в Литве к какому-то козаку отвезти, клялся, божился.
— Предатели! Звери! — вскрикнул раздирающим душу голосом Морозенко. — Куда же повез он ее, бабо? Скажи, скажи ж, на бога! Куда? Когда? Золотом осыплю тебя!
— Месяца уже с два, не меньше, а куда — не знаю, хоть убейте, козаченьки, не знаю. В Литву, говорил, к Морозенку, а больше ничего.
Мучительный стон вырвался из груди Олексы; шатаясь, опустился он на лаву и закрыл руками лицо.
Сыч стоял потупившись. Молча стояли кругом и козаки, не смея нарушить ни словом, ни вздохом страшного горя своего атамана.
В это время на дворе послышался топот подъезжающих лошадей, шум и радостные приветственные крики; через несколько минут в хату вошли Хмара, Дуб и Ганджа. Козаки молча расступились перед ними. Прибывшие вышли на средину хаты и с изумлением оглянулись. Морозенко не подымал головы. С минуту Ганджа смотрел, недоумевая, на эту застывшую группу и затем произнес громко, подымая свой полковничий пернач:
— Ясновельможный гетман приказывает, чтобы ты спешил немедленно со своим отрядом назад!
В то время, когда козацкие загоны брали во всех местах края города и замки и изгоняли отовсюду панов, Богдан тоже не терял времени даром и работал над устройством войска и над хитро запутанными вопросами тонкой дипломатии.
Разославши во все стороны свои отряды и универсалы, приглашавшие всех к поголовному восстанию, Богдан решил первое время не принимать со своей стороны никаких активных мер, а подождать, что-то скажут из Варшавы и на что решится сейм. Богдан знал, что по поводу избрания нового короля теперь пойдут по всей Польше собрания, сеймики, сеймы, и думал воспользоваться этим смутным временем. Послы в Варшаву с объяснением причин восстания и уверениями в самых верноподданнических чувствах были давно уже посланы. Такой образ действий приносил ему двойную пользу: во-первых, без особых потерь со своей стороны он овладевал постепенно краем и фактически захватывал его в свои руки, а во-вторых, стоя в бездействии, мог прекрасно наблюдать за всеми маневрами и намерениями панов. Что бы ни было в будущем — мир или война, победа или поражение — Богдан сознавал, что прежде всего надо расшатать и ослабить панскую власть и силу, а потому он и позволял образовывать загоны даже самим крестьянам, ничего не возражая против поголовного истребления панов.
Распорядившись так своими внешними делами, а во внутренних постановив придерживаться выжидательной политики, Богдан решил предаться хоть кратковременному отдыху, который был так необходим для его взволнованной и потрясенной души.
Но отдыха не было для гетмана.
После той страшной вспышки, происшедшей при Богуне и Ганне, Богдан уже не упоминал ни единым словом о Марыльке; но вытравить ее образ из сердца было не так-то легко. Ужасное известие об измене и вероломстве так горячо любимой им женщины потрясло слишком тяжело гетмана. Правда, благодаря его нечеловеческой силе воли, никто и не подозревал, что творилось в душе Богдана; даже Ганна, усыпленная его видимым спокойствием, была уверена, что великие события, совершающиеся теперь вокруг них, поглотили совсем тоску о потере любимой женщины, ставшей теперь и в глазах гетмана негодной тварью, а между тем в душе его не заживала глубокая и тяжелая рана. Чуть только оставался он один, освобожденный от дневных забот, перед ним вставал образ Марыльки, прекрасный и лживый, смеющийся, обнимающий Чаплинского, ласкающийся к нему. Бешеная ненависть охватывала гетмана. С налитыми кровью глазами срывался он с места и метался по комнате, как раненый зверь, стараясь заглушить свою боль, а воображение рисовало перед ним все те пытки и унижения, которые он придумает и для него, и для нее.
— О, только б привезли мне их живыми... живыми... живыми! — шептал он, задыхаясь от волнения и упиваясь с какою-то острою, жгучею болью картинами будущей мести, пока не падал обессиленный на постель и не засыпал тяжелым сном. Чувствуя, что теперь ему нужны все его силы, Богдан отгонял от себя все эти мысли, старался заглушить их заботами, вином, делами... Но, несмотря ни на что, в сердце его оставалась тупая, неразрешимая боль. Он сам удивлялся себе, как может думать так много о насмеявшейся над ним ляховке, и объяснял все это страстною жаждой мести... К счастью, дела было так много, что помимо воли гетман не оставался сам с собою и на несколько минут и таким образом вспоминал все реже и реже о Марыльке.
После Корсуня Богдан перешел со своими войсками под Белую Церковь и заложил здесь обоз. Сюда же перевел он и всю свою семью из Чигирина; не забыли и старого деда. Для гетмана и его семьи приготовлен был роскошный Белоцерковский замок.
Источники : http://www.rulit.me/books/bogdan-hmelnickij-read-441130-2.html === https://libcat.ru/knigi/proza/klassicheskaya-proza/72329-mihajlo-starickij-bogdan-hmelnickij.html === https://litvek.com/se/35995 ===
***
***
ПОДЕЛИТЬСЯ
---
***
Древние числа дарят слова
Знаки лесов на опушке…
Мир понимает седая глава,
Строчки, что создал нам Пушкин.
Коля, Валя, и Ганс любили Природу, и ещё – они уважали Пушкина.
Коля, Валя, и Ганс, возраст имели солидный – пенсионный.
И дожили они до 6-го июня, когда у Пушкина, Александра Сергеевича, как известно – день рождения...