Главная » 2022 » Январь » 25 » Так говорил Заратустра. Фридрих Ницше. 009
16:41
Так говорил Заратустра. Фридрих Ницше. 009

***

***

На горе Елеонской


     Зима,  злая гостья, сидит у меня в доме; посинели мои руки
от ее дружеских рукопожатий.
     Я уважаю ее, эту злую гостью, но охотно оставляю ее сидеть
одну. Охотно убегаю я от нее; и если бежишь хорошо, то и
убегаешь от нее!
     С теплыми ногами, с  теплыми  мыслями  бегу  я  туда,  где
стихает  ветер,  --  в  освещенный  солнцем  уголок  моей  горы
Елеонской.
     Так смеюсь я над моей суровою гостьей и благодарен ей  еще
за  то,  что  она  ловит у меня в доме мух и заставляет стихать
разный мелкий шум.
     Ибо она не любит, когда поет комар или даже целых два; она
делает улицу пустынной, так что лунный  свет  боится  проникать
туда ночью.
     Она  суровая  гостья,  -- но я чту ее и не молюсь, подобно
неженкам, пузатому идолу огня.
     Лучше немного пощелкать зубами, чем  молиться  идолам!  --
так  хочет  род  мой.  И  особенно ненавижу я всех идолов огня,
пылких, дымящихся и удушливых.
     Кого я люблю, того люблю я больше зимою, чем летом;  лучше
и смелее смеюсь я над моими врагами, с тех пор как зима сидит у
меня в доме.
     Поистине,  смело  даже  тогда,  когда  я заползаю в
постель: тогда смеется и шалит мое  укрывшееся  счастье  и  мои
обманчивые сны начинают смеяться.
     Разве  я  --  ползаю?  Никогда  в  жизни не ползал я перед
сильными; и если лгал я когда-нибудь, то лгал из любви. Поэтому
весел я и на зимней постели.
     Скромная постель греет меня больше, чем роскошная,  ибо  я
ревнив к своей бедности. А зимою она больше всего верна мне.
     Злобою  начинаю я каждый день, я смеюсь над зимою холодной
ванною -- за это ворчит на меня моя строгая гостья.
     Также люблю я ее щекотать маленькой  восковой  свечкой  --
чтобы она наконец выпустила небо из пепельно-серых сумерек.
     Особенно  злым бываю я утром -- в ранний час, когда звенит
ведро у колодца и  раздается  на  серых  улицах  теплое  ржание
лошадей:
     С  нетерпением  жду  я,  чтобы  взошло наконец ясное небо,
зимнее снежнобородое небо, старик, белый как лунь, --
     -- молчаливое зимнее небо, часто умалчивающее даже о своем
солнце!
     Не у него ли научился я долгому,  светлому  молчанию?  Или
оно научилось ему у меня? Или каждый из нас сам изобрел его?
     Тысячекратно происхождение всех хороших вещей: все хорошие
веселые вещи прыгают от радости в бытие -- как могли бы они это
сделать -- только один раз!
     Хорошая,  веселая  вещь  также  долгое  молчание, и хорошо
также смотреть, подобно  зимнему  небу,  с  ясным  круглоглазым
лицом:
     --  скрывать, подобно ему, свое солнце и свою непреклонную
волю-солнце; поистине, хорошо изучил я это  искусство  и
это зимнее веселье!
     Моя  самая  любимая  злоба  и  искусство  в том, чтобы мое
молчание научилось не выдавать себя молчанием.
     Гремя словами и игральными  костями,  дурачу  я  тех,  кто
торжественно ждет, -- от всех этих строгих надсмотрщиков должна
ускользнуть моя воля и цель.
     Чтобы никто не мог видеть основы и последней воли моей, --
для этого изобрел я долгое светлое молчание.
     Многих  умных  встречал  я:  они закрывали покрывалом свое
лицо и мутили свою воду, чтобы никто не мог насквозь видеть их.
     Но  именно  к  ним  обращались  более   умные   из   среды
недоверчивых  и  грызущих  орехи:  именно у них вылавливали они
наиболее припрятанную рыбу их!
     Но умы светлые, смелые  и  прозрачные  --  они,  по-моему,
наиболее  умные  из  всех молчаливых: так глубока основа
их, что даже самая прозрачная вода -- не выдает ее.
     Ты, снежнобородое молчаливое зимнее небо, ты, круглоглазая
лунь надо мною! О ты, небесный символ моей души и ее радости!
     И разве не должен  я  прятаться,  как  проглотивший
золото, -- чтобы не распластали мою душу?
     Разве  не  должен я пользоваться ходулями, чтобы не
заметили моих длинных  ног,  --  все  эти  завистники  и
ненавистники, окружающие меня?
     Эти    удушливые,    тепличные,   изношенные,   отцветшие,
истосковавшиеся души -- как могла бы их зависть  вынести
мое счастье!
     Поэтому  я показываю им только зиму и лед на моих вершинах
-- и не показываю, что моя  гора  окружена  также  всеми
солнечными поясами!
     Они  слышат  только свист моих зимних бурь -- и не слышат,
что ношусь я и по теплым морям, как тоскующие, тяжелые, горячие
южные ветры.
     Они сожалеют также о моих нечаянностях и  случайностях  --
но  мое  слово гласит: "Предоставьте случаю идти ко мне:
невинен он, как малое дитя!"
     Как могли бы они вынести мое счастье, если бы я  не
наложил  несчастий,  зимней  стужи,  шапок  из белого медведя и
покровов из снежного неба на мое счастье!
     -- если бы сам я не питал жалости к их состраданию:
к состраданию этих завистников и ненавистников!
     Если бы сам я не вздыхал и не дрожал пред ними от холода и
не одевался терпеливо, как в шубу, в сострадание их!
     В том мудрая блажь  и  благостыня  моей  души,  что  не
прячет  она своей зимы и своих морозных бурь, она не прячет
также и своего озноба.
     Для одного одиночество есть бегство больного; для  другого
одиночество есть бегство от больных.
     Пусть  слышат  они, как дрожу и вздыхаю я от зимней
стужи, все эти бедные, завистливые негодники, окружающие  меня!
Несмотря  на  эти  вздохи  и  дрожь,  все-таки  бежал  я  из их
натопленных комнат.
     Пусть они жалеют меня и вздыхают вместе  со  мною  о  моем
ознобе:  "от  льда  познания  он  замерзнет еще!" -- так
жалуются они.
     А я тем временем бегаю всюду с теплыми ногами на моей горе
Елеонской; в освещенном солнцем уголку моей горы Елеонской  пою
и смеюсь я над всяким состраданием. --
     Так пел Заратустра.

***

---

О прохождении мимо


     Так,   медленно  проходя  среди  многих  народов  и  через
различные города, вернулся Заратустра  окольным  путем  в  свои
горы  и  свою  пещеру.  И  вот, подошел он неожиданно к воротам
большого  города;   но   здесь   бросился   к   нему   с
распростертыми  руками  беснующийся шут и преградил ему дорогу.
Это был  тот  самый  шут,  которого  народ  называл  "обезьяной
Заратустры":  ибо  он  кое-что перенял из манеры его говорить и
охотно черпал из сокровищницы его мудрости. И шут так говорил к
Заратустре:
     "О Заратустра, здесь  большой  город;  тебе  здесь  нечего
искать, а потерять ты можешь все.
     К чему захотел ты вязнуть в этой грязи? Пожалей свои ноги!
Плюнь лучше на городские ворота и -- вернись назад!
     Здесь  ад  для  мыслей  отшельника:  здесь  великие  мысли
кипятятся заживо и развариваются на маленькие.
     Здесь разлагаются все великие чувства: здесь может  только
громыхать погремушка костлявых убогих чувств!
     Разве ты не слышишь запаха бойни и харчевни духа? Разве не
стоит над этим городом смрад от зарезанного духа?
     Разве  не видишь ты, что души висят здесь, точно обвисшие,
грязные лохмотья? -- И они делают еще газеты из этих лохмотьев!
     Разве не слышишь ты, что  дух  превратился  здесь  в  игру
слов?  Отвратительные слова-помои извергает он! -- И они делают
еще газеты из этих слов-помоев!
     Они гонят друг друга и не знают куда? Они  распаляют  друг
друга  и  не  знают зачем? Они бряцают своей жестью, они звенят
своим золотом.
     Они холодны и ищут себе тепла в спиртном; они  разгорячены
и  ищут  прохлады  у  замерзших  умов;  все они хилы и одержимы
общественным мнением.
     Все похоти и пороки здесь у себя дома; но существуют здесь
также и  добродетельные,  существует  здесь  много  услужливой,
служащей добродетели:
     Много  услужливой  добродетели  с  пальцами-писаками  и  с
твердым  седалищем  и  ожидалищем;  она  благословлена  мелкими
надгрудными звездами и набитыми трухой, плоскозадыми дочерьми.
     Существует здесь также много благочестия, много лизоблюдов
и льстивых ублюдков перед богом воинств.
     Ибо  "сверху"  сыплются  звезды и милостивые плевки; вверх
тянется каждая беззвездная грудь.
     У месяца есть свой двор и при дворе -- свои  придурки;  но
на  все,  что  исходит  от двора, молится нищая братия и всякая
услужливая нищенская добродетель.
     "Я служу, ты служишь, мы служим" -- так молится властелину
всякая  услужливая  добродетель:   чтобы   заслуженная   звезда
прицепилась наконец ко впалой груди!
     Но месяц вращается еще вокруг всего земного: так вращается
и властелин вокруг самого-что-ни-на-есть земного, -- а это есть
золото торгашей.
     Бог   воинств  не  есть  бог  золотых  слитков;  властелин
предполагает, а торгаш -- располагает!
     Во имя  всего,  что  есть  в  тебе  светлого,  сильного  и
доброго,  о  Заратустра! плюнь на этот город торгашей и вернись
назад!
     Здесь течет кровь гниловатая и  тепловатая  и  пенится  по
всем  венам; плюнь на большой город, на эту большую свалку, где
пенится всякая накипь!
     Плюнь  на  город  подавленных   душ   и   впалых   грудей,
язвительных глаз и липких пальцев --
     --   на   город  нахалов,  бесстыдников,  писак,  пискляк,
растравленных тщеславцев --
     -- где все скисшее, сгнившее, смачное, мрачное,  слащавое,
прыщавое, коварное нарывает вместе --
     -- плюнь на большой город и вернись назад!"
     --  Но  здесь прервал Заратустра беснующегося шута и зажал
ему рот.
     "Перестань наконец! -- воскликнул Заратустра. -- Мне давно
уже противны твоя речь и твоя манера говорить!
     Зачем же так долго жил ты в болоте,  что  сам  должен  был
сделаться лягушкой и жабою?
     Не течет ли теперь у тебя самого в жилах гнилая, пенистая,
болотная кровь, что научился ты так квакать и поносить?
     Почему не ушел ты в лес? Или не пахал землю? Разве море не
полно зелеными островами?
     Я  презираю твое презрение, и, если ты предостерегал меня,
-- почему же не предостерег ты себя самого?
     Из одной только любви воспарит  полет  презрения  моего  и
предостерегающая птица моя: но не из болота! --
     Тебя  называют  моей  обезьяной, ты, беснующийся шут; но я
называю тебя своей хрюкающей свиньей --  хрюканьем  портишь  ты
мне мою похвалу глупости.
     Что  же  заставило  тебя  впервые  хрюкать?  То, что никто
достаточно не льстил тебе: поэтому и сел ты вблизи  этой
грязи, чтобы иметь основание вдоволь хрюкать, --

     -- чтобы иметь основание вдоволь мстить! Ибо месть,
ты, тщеславный  шут,  и  есть  вся твоя пена, я хороню разгадал
тебя!
     Но твое шутовское слово вредит мне даже там, где ты
прав! И если бы  слово  Заратустры  было  даже  сто  раз
право,  --  ты  все-таки  вредил  бы  мне -- моим
словом!"
     Так говорил Заратустра; и он посмотрел на  большой  город,
вздохнул и долго молчал. Наконец он так говорил:
     Мне  противен  также  этот большой город, а не только этот
шут. И здесь и там нечего улучшать, нечего ухудшать!
     Горе этому большому городу!  --  И  мне  хотелось  бы  уже
видеть огненный столб, в котором сгорит он!
     Ибо  такие  огненные столбы должны предшествовать великому
полдню. Но всему свое время и своя собственная судьба.
     Но такое поучение даю я тебе, шут, на прощание: где нельзя
уже любить, там нужно -- пройти мимо! --

     Так говорил Заратустра  и  прошел  мимо  шута  и  большого
города.

Об отступниках


1

     Ах, все уже поблекло и отцвело, что еще недавно зеленело и
пестрело на этом лугу! И сколько меду надежды уносил я отсюда в
свои улья!
     Все   эти  юные  сердца  уже  состарились  --  и  даже  не
состарились!  только  устали,  опошлились  и  успокоились:  они
называют это "мы опять стали набожны".
     Еще  недавно  видел  я их спозаранку выбегающими на смелых
ногах; но их ноги познания устали, и  теперь  бранят  они  даже
свою утреннюю смелость!
     Поистине,  многие из них когда-то поднимали свои ноги, как
танцоры, их манил смех в моей мудрости, -- потом они одумались.
Только что видел я их согбенными -- ползущими ко кресту.
     Вокруг света и свободы когда-то порхали они, как  мотыльки
и  юные  поэты!  Немного взрослее, немного мерзлее -- и вот они
уже нетопыри и проныры и печные лежебоки.
     Не потому ли поникло сердце их, что,  как  кит,  поглотило
меня  одиночество?  Быть  может, долго, с тоскою, тщетно
прислушивалось их ухо к призыву труб моих и моих герольдов?
     --  Ах!  Всегда  было  мало  таких,  чье  сердце   надолго
сохраняет  терпеливость  и  задор;  у  таких  даже дух остается
выносливым. Остальные малодушны.
     Остальные  --  это   всегда   большинство,   вседневность,
излишек, многое множество -- все они малодушны.
     Кто  подобен  мне,  тому  встретятся  на пути переживания,
подобные моим, -- так что его первыми товарищами будут трупы  и
скоморохи.
     Его   вторыми   товарищами   --   те,   кто  назовут  себя
верующими  в  него:  живая  толпа,  много  любви,  много
безумия, много безбородого почитания.
     Но  к  этим  верующим  не должен привязывать своего сердца
тот, кто подобен мне среди людей; в эти весны и пестрые луга не
должен верить тот, кто знает род человеческий,  непостоянный  и
малодушный!
     Если  бы  могли они быть иными, они и хотели
бы иначе. Все половинчатое портит целое. Что листья блекнут, --
на что тут жаловаться!
     Оставь их лететь и падать, о  Заратустра,  и  не  жалуйся!
Лучше подуй на них шумящими ветрами, --
     --   подуй   на   эти  листья,  о  Заратустра,  чтобы  все
увядшее скорей улетело от тебя!

2

     "Мы опять стали набожны" -- так признаются эти отступники;
и многие из них еще слишком малодушны, чтобы признаться в этом.
     Им смотрю я в глаза, -- им говорю я в лицо и в румянец  их
щек: вы те, что снова молитесь!
     Но  это  позор -- молиться! Не для всех, а для тебя, и для
меня, и для тех, у кого в голове есть совесть. Для  тебя
это позор -- молиться!
     Ты  знаешь  хорошо: твой малодушный демон, сидящий в тебе,
охотно складывающий руки и опускающий их на  колени  и  любящий
удобства,  --  этот  малодушный демон говорит тебе: есть
Бог!"
     Но потому и принадлежишь ты к роду боящихся  света,
к  тем, кому свет не дает покоя; теперь должен ты с каждым днем
все глубже засовывать голову свою в ночь и чад!
     И  поистине,  ты  хорошо  выбрал  час:  ибо  теперь  вновь
начинают  вылетать  ночные  птицы. Час настал для всех боящихся
света, час отдыха, когда они -- не "отдыхают".
     Я слышу и чую: настал их час  для  охоты  и  торжественных
шествий,  не  для  дикой  охоты,  а  для  домашней, пустячной и
вынюхивающей охоты людей тихо ступающих и тихо молящихся,
     -- для охоты на чувствительных ханжей: все  мышеловки  для
сердец  теперь  опять  расставлены! И где ни поднимаю я завесы,
отовсюду вылетает ночная бабочка.
     Не сидела ли  она,  спрятавшись  вместе  с  другой  ночной
бабочкой?  Ибо всюду чую я присутствие маленьких скрытых общин;
а где есть  приюты,  там  есть  новые  богомольцы  и  смрад  от
богомольцев.
     Они  сидят по целым вечерам друг у друга и говорят: "Будем
опять как малые дети и станем взывать к милосердному Богу!"  --
устами и желудком, которые испорчены набожными кондитерами.
     Или    они    смотрят   долгими   вечерами   на   хитрого,
подстерегающего  паука-крестовика,  который   сам   проповедует
мудрость  паукам  и  так  учит  их:  "Под крестами хорошо ткать
паутину!"
     Или они сидят целыми днями с удочками у  болота  и  оттого
мнят себя глубокими, но кто удит там, где нет рыбы, того
не назову я даже поверхностным!
     Или они с благочестивой радостью учатся играть на гуслях у
песнопевца,  который  не  прочь  вгусляриться  в сердца молодых
бабенок, -- ибо устал он от старых баб и их похвал.
     Или  они  поучаются  страху  у  полусумасшедшего  ученого,
ожидающего  в темных комнатах появления духов, -- тогда как дух
совсем убегает от него!
     Или   прислушиваются    к    старому    бурчащему-урчащему
бродяге-дудочнику,  который  научился  у унылых ветров унылости
звуков; теперь вторит он ветру и в  унылых  звуках  проповедует
уныние.
     А  иные  из  них  сделались  даже  ночными  сторожами: они
научились теперь трубить в рог, делать ночной  обход  и  будить
старье, давно уже уснувшее.
     Пять  слов из старья слышал я вчера ночью у садовой стены:
они исходили от этих старых ночных сторожей, унылых и сухих.
     "Для  отца  он  недостаточно  заботится  о  своих   детях:
человеческие отцы делают это лучше!" --
     "Он  слишком  стар!  Он  уже  совсем перестал заботиться о
своих детях" -- так отвечал другой ночной сторож.
     "Разве у него  есть  дети?  Никто  не  может  этого
доказать,  если он сам не докажет! Мне давно хотелось, чтобы он
однажды основательно доказал это".
     "Доказал?  Как  будто  он  когда-нибудь  что-нибудь
доказывал!  Доказательства ему трудно даются; он придает больше
значения тому, чтобы ему верили".
     "Да! да! Вера делает его блаженным, вера  в  него.  Такова
привычка старых людей! То же будет и с нами!" --
     --  Так  говорили  между собой два старых ночных сторожа и
пугала света и затем уныло трубили в свой рог: это  происходило
вчера ночью у садовой стены.
     У   меня  же  сердце  надрывалось  со  смеху,  оно  хотело
вырваться и не знало, куда? и надорвало себе живот.
     Поистине, я умру оттого -- что задохнусь со  смеху,  глядя
на пьяных ослов и слушая ночных сторожей, сомневающихся в Боге.
     Разве   не   прошло  давным-давно  время  для  всех
подобных сомнений?  Кто  стал  бы  еще  будить  давно  уснувшее
старье, страдающее светобоязнью!
     Уже давным-давно пришел конец старым богам, -- и поистине,
у них был хороший, веселый божественный конец!
     Они  не  "засумерились"  до  смерти,  -- об этом, конечно,
лгут! Напротив: однажды они сами  засмеяли  себя  --  до
смерти!
     Это   случилось,   когда   самое   безбожное   слово  было
произнесено одним богом -- слово: -- "Бог един!  У  тебя
не  должно  быть  иного  Бога,  кроме  меня!" -- старая борода,
сердитый и ревнивый Бог до такой степени забылся:
     И все боги смеялись тогда,  качаясь  на  своих  тронах,  и
восклицали:  "Разве  не  в  том  божественность, что существуют
боги, а не Бог!"
     Имеющий уши да слышит. --
     Так говорил  Заратустра  в  городе,  который  любил  он  и
который  прозывался:  "Пестрая  корова".  Отсюда оставалось ему
всего два дня пути, чтобы быть опять в своей пещере и  у  своих
зверей; и душа его непрестанно радовалась близости возвращения.
--

Возвращение


     О,   одиночество!  Ты,  отчизна  моя,  одиночество!
Слишком  долго  жил  я  диким  на  дикой  чужбине,   чтобы   не
возвратиться со слезами к тебе!
     Теперь  пригрози  мне  только  пальцем,  как  грозит мать,
теперь улыбнись мне, как улыбается мать, теперь  скажи  только:
"А кто однажды, как вихрь, улетел от меня? --
     --  кто,  расставаясь,  кричал:  слишком  долго  сидел я в
одиночестве я разучился  молчанию!  Этому,  конечно,  ты
научился теперь?
     О  Заратустра,  все знаю я: и то, что в толпе ты был более
покинутым, чем когда-либо один у меня!
     Одно  дело  --   покинутость,   другое   --   одиночество:
этому -- научился ты теперь! И что среди людей будешь ты
всегда диким и чужим --
     --  диким  и  чужим, даже когда они любят тебя: ибо прежде
всего хотят они, чтобы щадили их!
     Здесь же ты на родине и у себя дома; здесь можешь  ты  все
высказывать и вытряхивать все основания, здесь нечего стыдиться
чувств затаенных и заплесневелых.
     Сюда приходят все вещи, ластясь к твоей речи и льстя тебе:
ибо они  хотят  скакать  верхом  на твоей спине. Верхом на всех
символах скачешь ты здесь ко всем истинам.
     Прямо и напрямик вправе ты говорить здесь ко всем вещам: и
поистине, как похвала, звучит в их  ушах,  что  один  со  всеми
вещами -- говорит прямиком!
     Но  иное  дело  --  покинутость.  Ибо  помнишь  ли  ты,  о
Заратустра? Когда твоя птица кричала над тобой, когда ты  стоял
в лесу в нерешимости, не зная, куда идти, около трупа:
     --  когда  ты говорил: пусть ведут меня мои звери! Опаснее
быть  среди  людей,  чем  среди  зверей,  --  это   была
покинутость!
     И помнишь ли ты еще, о Заратустра? Когда ты сидел на своем
острове,  среди  пустых  ведер источник вина, давая и раздавая,
разливая и проливая себя жаждущим:
     -- пока, наконец, ты не сидел один, жаждущий, среди пьяных
и не жаловался по ночам: "Брать не есть ли большее наслаждение,
чем давать? И красть не есть ли еще  большее  наслаждение,  чем
брать?" -- Это была покинутость!
     И  помнишь ли ты еще, о Заратустра? Когда приблизился твой
самый тихий час и гнал тебя прочь от тебя самого, когда говорил
он злым шепотом: "Скажи свое слово и умри!" --
     -- когда он отравил тебе все твое ожидание  и  молчание  и
привел  в  уныние  твое  кроткое  мужество,  -- это была
покинутость!" --
     О, одиночество! Ты, отчизна моя, одиночество! Как блаженно
и нежно говорит мне твой голос!
     Мы не спрашиваем друг друга, мы не жалуемся друг другу, мы
открыто идем вместе в открытые двери.
     Ибо открыто у тебя и светло: и даже часы бегут здесь более
легкими шагами. В темноте время гнетет больше, чем при свете.
     Здесь раскрываются мне слова и ларчики слов всякого бытия:
здесь всякое бытие хочет стать словом, всякое становление хочет
здесь научиться у меня говорить.
     Но там внизу -- всякая речь напрасна! Там забыть и  пройти
мимо -- лучшая мудрость: этому -- научился я теперь!
     Кто  хотел  бы  все понять у людей, должен был бы ко всему
прикоснуться. Но для этого у меня слишком чистые руки.
     Я не хочу уже вдыхать дыхания их; ах, зачем  я  так  долго
жил среди шума и зловонного дыхания их!
     О  блаженная  тишина  вокруг  меня!  О чистый запах вокруг
меня! О, как вдыхает эта тишина полною грудью  чистое  дыхание!
О, как она прислушивается, эта блаженная тишина!
     Но  там  внизу  --  все говорит, там все пропускается мимо
ушей. Там хоть в колокола звони про свою мудрость -- торгаши на
базаре перезвонят ее звоном своих грошей!
     Все у них говорит, никто не умеет уже понимать. Все падает
в воду, ничто уже не падает в глубокие родники.
     Все у них говорит, но ничто не удается  и  не  приходит  к
концу.  Все  кудахчет, но кому же еще хочется сидеть в гнезде и
высиживать яйца?
     Все у них говорит, все заболтано. И  что  вчера  еще  было
слишком твердым для самого времени и зубов его, нынче висит изо
рта у сегодняшних людей изгрызанным и обглоданным.
     Все  у  них  говорит,  все  разглашается.  И  что  некогда
называлось  тайной  и  сокровенностью  душ  глубоких,   сегодня
принадлежит уличным трубачам и другим бабочкам.
     О  ты, странное человеческое существо! Ты -- шум на темных
улицах! Теперь лежишь ты  опять  позади  меня:  моя  величайшая
опасность лежит позади меня!
     В пощаде и жалости лежала всегда моя величайшая опасность;
а всякое человеческое существо хочет, чтобы пощадили и пожалели
его.
     С  затаенными  истинами,  с  рукою  дурня  и с одураченным
сердцем, богатый маленькою  ложью  сострадания  --  так  жил  я
всегда среди людей.
     Переодетым   сидел   я  среди  них,  готовый  не  узнавать
себя, чтобы  только  переносить  их,  и  стараясь
уверить себя: "Глупец, ты не знаешь людей!"
     Перестают  знать  людей,  когда  живут  среди них: слишком
много напускного  во  всех  людях,  --  что  делать  там
дальнозорким, дальногорьким глазам!
     И когда они не узнавали меня -- я, глупец, щадил их за это
больше,  чем  себя:  привыкнув строго относиться к себе и часто
еще мстя самому себе за эту пощаду.
     Искусанный  ядовитыми  мухами,  изрытый,  подобно   камню,
бесчисленными  каплями  злобы,  так  сидел  я  среди  них и еще
старался  уверить  себя:  "Невинно  все   ничтожное   в   своем
ничтожестве!"
     Особенно  тех,  кто  называли  себя  "добрыми",  находил я
самыми ядовитыми мухами: они кусают в  полной  невинности,  они
лгут  в  полной невинности; как могли бы они быть ко мне
-- справедливыми!
     Кто живет  среди  добрых,  того  учит  сострадание  лгать.
Сострадание делает удушливым воздух для всех свободных душ. Ибо
глупость добрых неисповедима.
     Скрывать  себя  самого  и  свое  богатство -- этому
научился я там внизу: ибо каждого считал я еще за нищего духом.
В том была ложь моего сострадания, что в  отношении  каждого  я
знал,
     --  что  в  отношении каждого я видел и чуял, сколько было
ему  достаточно  духа  и  сколько  было  уже  слишком
много для него!
     Их  надутые  мудрецы: я называл их мудрыми, а не надутыми,
-- так научился я проглатывать слова. Их могильщики: я  называл
их  исследователями и испытателями, -- так научился я подменять
слова.
     Могильщики выкапывают  болезни  себе.  Под  старым  хламом
покоятся  дурные испарения. Не надо взбалтывать топь. Надо жить
на горах.
     Блаженными ноздрями вдыхаю я опять  свободу  гор!  Наконец
мой нос избавился от запаха всякого человеческого существа!
     Защекоченная   свежим   воздухом,   как  от  шипучих  вин,
чихает моя душа, -- чихает и  весело  приговаривает:  на
здоровье!
     Так говорил Заратустра.

***

О трояком зле


1

     Во сне, последнем утреннем сне, стоял я сегодня на высокой
скале  --  по  ту  сторону мира, держал весы и взвешивал
мир.
     О, слишком рано утренняя заря подошла  ко  мне:  пылающая,
она  разбудила  меня, ревнивая! Она всегда ревнует меня к моему
утреннему, знойному сну.
     Измеримым  для  того,  у  кого  есть  время,  весомым  для
хорошего  весовщика,  достижимым для сильных крыльев, возможным
для разгадки теми, кто щелкает  божественные  орехи,  --  таким
нашел мой сон мир:
     Мой   сон,   смелый   плаватель,  полукорабль,  полушквал,
молчаливый, как мотылек, нетерпеливый, как  сокол,  --  как  же
нашлось у него сегодня терпение и время взвешивать мир!
     Не  внушила  ли  ему  это  тайно  моя мудрость, смеющаяся,
бодрствующая  мудрость  дня,  которая  насмехается  над   всеми
"бесконечными  мирами"?  Ибо  она  говорит: "Где есть сила, там
становится хозяином и число: ибо у него больше силы".
     Как уверенно смотрел мой сон на  этот  конечный  мир,  без
жажды нового, без жажды старого, без страха, без мольбы:
     --  как будто наливное яблоко просилось в мою руку, спелое
золотое яблоко с  холодной,  мягкой,  бархатистой  кожицей,  --
таким представлялся мне мир --
     --  как  будто  дерево  кивало  мне,  с  широкими ветвями,
крепкое волею, согнутое для опоры и  как  алтарь  для  усталого
путника, -- таким стоял мир на моей высокой скале --
     --  как  будто  красивые руки несли навстречу мне ларец --
ларец, открытый для восторга стыдливых, почтительных  глаз,  --
таким несся сегодня навстречу мне мир --
     --  не  настолько  загадкой,  чтобы  спугнуть человеческую
любовь, не  настолько  разгадкой,  чтобы  усыпить  человеческую
мудрость:  человечески  добрым  был  для  меня  сегодня мир, на
который так зло клевещут!
     Как благодарю я свой утренний сон,  что  сегодня  на  заре
взвесил  я  мир!  Человечески  добрым  пришел ко мне этот сон и
утешитель сердец!
     И пусть днем поступлю я подобно ему, и  пусть  его  лучшее
послужит  мне  примером:  хочу  я  теперь  положить на весы три
худшие вещи и по-человечески взвесить их. --
     Кто учил благословлять, тот учил и проклинать: какие же  в
мире три наиболее проклятые вещи? Их хочу я положить на весы.
     Сладострастие,  властолюбие, себялюбие: они были до
сих  пор  наиболее  проклинаемы  и  больше  всего  опорочены  и
изолганы, -- их хочу я по-человечески взвесить.
     Ну  что  ж!  Здесь  моя  скала,  а  там  море:  оно
подкатывается  ко  мне,  косматое,  льстивое,  верный,  старый,
стоголовый чудовищный пес, любимый мною.
     Ну  что ж! Здесь хочу я держать весы над бушующим морем; и
свидетеля выберу я, чтобы следил он, -- за тобой, ты,  одинокое
дерево,  сильно  благоухающее,  с  широко  раскинутой  листвою,
любимое мною! --
     По  какому  мосту  идет  к   будущему   настоящее?   Какое
принуждение  принуждает  высокое  склоняться  к  низкому? И что
велит высшему -- еще расти вверх? --
     Теперь весы в равновесии и неподвижны: три тяжелых вопроса
я бросил на них, три тяжелых ответа несет другая чаша весов.

2

     Сладострастие: жало и кол для  всех  носящих  власяницу  и
презрителей тела и "мир", проклятый всеми потусторонниками: ибо
оно вышучивает и дурачит всех наставников плутней и блудней.
     Сладострастие:  для  отребья  медленный  огонь, на котором
сгорает оно; для всякого червивого дерева, для  всех  зловонных
лохмотьев готовая пылающая и клокочущая печь.
     Сладострастие:  для  свободных  сердец  нечто  невинное  и
свободное, счастье сада земного, избыток благодарности  всякого
будущего настоящему.
     Сладострастие: только для увядшего сладкий яд, но для тех,
у кого воля льва, великое сердечное подкрепление и вино из вин,
благоговейно сбереженное.
     Сладострастие:  великий  символ счастья для более высокого
счастья и наивысшей надежды. Ибо  многому  обещан  был  брак  и
больше, чем брак, --
     --  многому,  что  более  чуждо  друг другу, чем мужчина и
женщина, -- и кто же  вполне  понимал,  как  чужды  друг
другу мужчина и женщина!
     Сладострастие:  однако я хочу изгородить свои мысли и даже
свои слова -- чтобы не вторглись в сады мои свиньи и гуляки! --
     Властолюбие;  пылающий  бич  для  самых  твердых   сердец,
жестокая  пытка,  которую  самый жестокий приготовляет для себя
самого; мрачное пламя живых костров.
     Властолюбие: злая узда,  наложенная  на  самые  тщеславные
народы;  пересмешник всякой сомнительной добродетели; оно ездит
верхом на всяком коне и на всякой гордости.
     Властолюбие: землетрясение, сламывающее и взламывающее все
гнилое  и  пустое  внутри;  рокочущий,   грохочущий,   карающий
разрушитель  повапленных гробов; сверкающий вопросительный знак
возле преждевременных ответов.
     Властолюбие: пред взором его человек пресмыкается, гнется,
раболепствует и становится ниже змеи  и  свиньи:  пока  наконец
великое презрение не возопит в нем. --
     Властолюбие:  грозный  учитель великого презрения, которое
городам  и  царствам  проповедует  прямо  в  лицо:  "Убирайтесь
прочь!" -- пока сами они не возопят: "Пора нам убираться
прочь!"
     Властолюбие:  оно  же  заманчиво  поднимается  к  чистым и
одиноким и вверх к самодовлеющим вершинам, пылая,  как  любовь,
заманчиво рисующая пурпурные блаженства на земных небесах.
     Властолюбие:  но  кто  назовет  его  любием,  когда
высокое стремится вниз к власти! Поистине, нет ничего  больного
и подневольного в такой прихоти и нисхождении!
     Чтобы   одинокая   вершина   уединялась  не  навеки  и  не
довольствовалась сама собой; чтобы гора спустилась к  долине  и
ветры вершины к низинам:
     О,  кто бы нашел настоящее имя, чтобы окрестить и возвести
в добродетель такую тоску! "Дарящая добродетель" -- так  назвал
однажды Заратустра то, чему нет имени.
     И  тогда  случилось -- и поистине, случилось в первый раз!
--  что  его  слово  возвеличило   себялюбие,   цельное,
здоровое себялюбие, бьющее ключом из могучей души --
     --  из  могучей  души,  которой  принадлежит высокое тело,
красивое, победоносное и услаждающее,  вокруг  которого  всякая
вещь становится зеркалом, --
     --  гибкое,  убеждающее  тело, танцор, символом и вытяжкой
которого служит душа, радующаяся себе самой. Саморадость  таких
тел и душ называет сама себя -- "добродетелью".
     Своими  словами  о  добре  и  зле  огораживает  себя такая
саморадость, как священной рощею; именами своего счастья  гонит
она от себя все презренное.
     Прочь от себя гонит она все трусливое; она говорит: дурное
-- значит,  трусливое!  Достойным  презрения  кажется ей
всякий, кто постоянно заботится, вздыхает и жалуется,  а  также
кто собирает малейшие выгоды.
     Она  презирает  и  всякую  унылую мудрость: ибо, поистине,
существует также мудрость, цветущая во мраке,  мудрость  ночных
теней, постоянно вздыхающая: "Все -- суета!"
     Она  не  любит боязливой недоверчивости и тех, кто требует
клятв вместо взоров и  протянутых  рук;  также  всякой  слишком
недоверчивой мудрости, -- ибо таковы повадки душ трусливых.
     Еще  ниже  ценит  она слишком услужливого, кто тотчас, как
собака,  ложится  на  спину,  смиренного;  и  существует  также
мудрость  смиренная,  по-собачьи униженная, смиренная и слишком
услужливая.
     Ненавистен  и  мерзок  ей  тот,  кто  никогда   не   хочет
защищаться, кто проглатывает ядовитые плевки и злобные взгляды,
кто  слишком  терпелив,  кто  все переносит и всем доволен: ибо
таковы повадки раба.
     Раболепствует ли кто пред богами и стопами их, пред людьми
и глупыми мнениями их: на все  рабское  плюет  оно,  это
блаженное себялюбие!
     Дурно:    так    называет    оно    все    приниженное   и
приниженно-рабское, глаза  моргающие  и  покорные,  сокрушенные
сердца и ту лживую, податливую породу, которая целует большими,
трусливыми губами.
     И  лже-мудрость:  так называет оно все, над чем мудрствуют
рабы, старики и усталые, -- и особенно всю  дурную,  суемудрую,
перемудрившую глупость жрецов!
     Лже-мудрецы,  однако,  --  это  все жрецы, все уставшие от
мира и те, чья душа похожа на душу женщины и раба, -- о,  какую
жестокую игру вели они всегда с себялюбием!
     И   это   должно   было  быть  добродетелью  и  называться
добродетелью, чтобы преследовать  себялюбие!  Быть  "без
себялюбия" -- этого хотели бы с полным основанием сами себе все
эти трусы и пауки-крестовики, уставшие от мира!
     Но  для  всех  для них приближается теперь день, перемена,
меч  судьи,  великий  полдень:  тогда   откроется
многое!
     И  кто  называет  Я  здоровым  и священным, а себялюбие --
блаженным,  тот,  поистине,  говорит,   что   знает   он,   как
прорицатель:  "Вот,  он  приближается,  он  близок,  великий
полдень!"
     Так говорил Заратустра.

 Читать  дальше ...  

***

***

***

   Источник:  http://lib.ru/NICSHE/zaratustra.txt  

***

***

***

***

***

***

***

***

***

ПОДЕЛИТЬСЯ

Яндекс.Метрика 

---

***

***

***

***

***

***

***

***

Просмотров: 345 | Добавил: iwanserencky | Теги: человек, проза, классика, сверхчеловек, философский роман, литература, текст, Фридрих Ницше, Роман, Так говорил Заратустра, слово, из интернета | Рейтинг: 5.0/1
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *: