19:42 Ореховый Будда 06.Борис Акунин | |
***
Подле светящегося окна, сбоку, Симпэй распластался в позиции «летучая мышь». Осторожно, от верхнего угла, заглянул внутрь. В переплетице сизовели слюдяные пластины (откуда тут взяться стеклу?). Через них ничего не разглядишь, но, на удачу, створки ради вечерней свежести остались приоткрыты, так что было и видно, и слышно. Длиннобородый Авенир сидел за столом, с двух сторон освещенный свечами, и смотрел вниз, на раскрытую толстую книгу, но не читал, а лишь хмурил кустистые седые брови. Девочка уже заканчивала свой короткий рассказ про смерть князя и бегство. Про странника, встретившегося ей в лесу, промолчала, а «кормщик» не спросил. Не сказала и про голицынскую книгу.
Мнение об Авенире у Симпэя составилось еще вчера. Таких людей он встречал и прежде. Думают, что на всякий вопрос существует лишь один ответ, и уверены, что все ответы им известны. Свое повествование девочка закончила так: – …Ищут меня те антихристовы слуги, оставаться мне на «корабле» нельзя. Сгублю себя и всех вас. Благослови меня уйти в мир. Доверюсь Божьей воле. А с сестрами я уже попрощалась. Старец еще некое время глядел в книгу, не размыкая уст. Огоньки свеч легонько колыхались на сквозняке. Наконец «кормщик» поднял на стоящую перед ним Кату глаза. – Чему я тебя учил, Катерина, помнишь? Про три блага. Что истинноверующему надлежит блюсти допрежь всего? В чем первое благо? Симпэй заинтересовался. Оказывается, в Авенировом учении тоже есть ступени. Ну и каковы они? – Пострадать за Бога. – Так. А второе? – Пострадать за братия своя единоверныя. – А третье? – Душу свою спасет тот, кто сгубит свое тело. Хэ, да это индийская аскеза, развенчанная царевичем Сякой еще две с половиной тысячи лет назад, разочарованно поморщился Симпэй. – Пришло твое время себя показать, дочь моя. Время великого подвига и жертвенного страдания. Были здесь ныне днем антихристовы слуги, спрашивали о тебе. Когда я поклялся на Святом Писании, что тебя неделю не видел, они поскакали на Архангельский шлях, но они вернутся. Начальный человек, ликом подобный Люциферу, рек мне: «Коли явится девка, посади ее под замок. А обманешь – городищу твоему конец. Спалю дотла государевым именем». Рек – и ускакали. – И ты ему пообещал? – ахнула девочка. – Я ему сказал, что моих духовных дочерей сажать под замок незачем. У них замок – сердце, а ключ у меня. Счастлив твой удел, Катерина! – «Кормщик» поднялся, простер руку к закопченному потолку. – Все три благие зарока исполнишь! Примешь страдание за Бога, страдание за «корабль» и спасешь свою душу, погубив всего лишь тело! Мы будем за тебя молиться сорок дней, а после вечно славить мученицу Катерину в поминаниях. Еще запишу твой подвиг в «Истинноверный патерик» и разошлю по всем общинам в назидание. Сколько будет жива наша вера, столько будет памятно и славно твое имя… Что лоб супишь? – спросил он, опустив взгляд с горних высей на лицо слушательницы. Оно, в самом деле, не выражало благоговейного восторга.
– Сомневаюсь, отче. Симпэй улыбнулся. – Как это «сомневаюсь»? В чем? – поразился старец. – Иль ты забыла, что сомнение – грех? – У тебя грех, у других – нет. Непохоже, что кто-то из паствы когда-либо прежде перечил «кормщику». Он обомлел. – Что ты несешь, Катерина? Умом тронулась? В чем тут можно сомневаться? В трех высших благах?! Ката-тян кивнула. – Перво-наперво сомневаюсь, что Богу мое страдание в радость. Еще сомневаюсь, что благо – пострадать за тебя. И насчет того, что погубить свое тело – благо, мне тоже сомнительно. Ай молодец, подумал Симпэй. Мало кто может так быстро подняться на первую ступень. Однако «кормщик» уже не изумлялся. Он гневался, и в гневе стал грозен. Суровые брови сошлись, разделив лоб глубокой складкой. Глаза неистово загорелись, кулаки сжались. Страшнее же всего было то, что Авенир не закричал, а зашипел, словно готовящаяся к броску змея-мамуси. – Всегда ты была дерзка и своеумна, а в Пинеге вовсе испортилась! Ан ладно. Нет в тебе сердечного замка, посидишь под железным. Двинулся вперед, прямо на девочку. Она втянула голову в плечи, ожидая удара, но старец лишь отстранил ее и вышел вон. С той стороны раздался его крик: – Аникий! Михей! Сюда! Ката-тян заметалась по комнате. Кинулась к окну, за которым прятался Симпэй, но не заметила его, а распахнула створки шире, свесилась – в испуге отшатнулась. Высоко! Бормотала: – Господи, господи, пропадаю… Пропадаю, дедушка! Что у нее в голове пока путаница и она не знает, к кому взывать о помощи – к христианскому богу или к своему учителю, это в порядке вещей, подумал Симпэй. Вслух же сказал, негромко: – Первую ступень ты усвоила неплохо. Можно двигаться дальше. От голоса, внезапно прозвучавшего у нее прямо над ухом, Ката-тян взвизгнула и отскочила. Внизу на лестнице ступени уже скрипели под тяжелыми шагами. Надо было спешить. Симпэй просунул в проем голову. – Не бойся, я тебе не снюсь. Лезь на подоконник и покрепче обхвати меня. – Я боюсь! Сорвусь, переломаюсь! – Двух одинаково сильных страхов не бывает, – назидательно молвил он. – Выбери, чего ты боишься меньше – того или этого. И показал сначала на дверь, потом на окно. – В девку вселился бес. Возьмите ее, заприте в погреб, – донесся голос Авенира. – Да живее вы! Что еле ползете? Ката-тян кинулась к Симпэю. – Крепче, – велел он. – Да не за шею, мне дышать надо. Под мышками обхвати. Вниз не гляди, лучше зажмурься. Спускаться будем быстро. Створки он прикрыл, чтобы не бросались в глаза. Когда скрипнула дверь, за окном уже никого не было.
Ступень вторая Свято-Троица
Второй раз за этот длинный-предлинный день Кате пришлось прятаться в закоулке, а по двору бегали люди, которые ее искали за недобрым делом. Но тех, давешних, она знать не знала и они были чертовы слуги, а с этими Ката жила всю жизнь. Фома Ломаный ладно, он злыдень, но дядя Михей ее всегда жалел, а дядя Аникей давал ей, маленькой, сахару. Ныне же все трое хотели ее изловить и отдать черному фискалу на муку, а старец Авенир, бывший еще недавно все равно что посланником Божьим на земле, высовывался из окна и кричал: «Бес ее что ли, сквернавку, унес? Вы не пусто бегайте-то, вы об избавлении от козней Лукавого молитесь!». Страшно это было и горько, потому Ката боялась и всхлипывала. А дед Симпей поглаживал ее по плечу, приговаривал: «Это плохой сон, плохой. Но ты его запомни». Сидели они в щели меж забором и сарайкой. А потом Фома заорал от коровника: «Тута она! На сенник залезла!». Померещилось ему что-то. Мужики все туда побежали. Дедушка шепнул: – Теперь уходим. Они перебежали к воротам, отперли калитку и скоро были уже на темном лугу, на воле. Ката оглянулась назад. Городище, которое было для нее отчим домом, показалось ей и вправду похожим на корабль посреди ночного моря, совсем как на картинке из книги об открытии Нового Света. Окошко в Башне – будто мачтовый фонарь. А я прыгнула в море-океян и плыву сама по себе, подумала Ката, но мысли этой почему-то не испугалась. Не сама по себе – с дедушкой. Небось с ним не потонешь.
Удалившись от Соялы на версту или более, они остановились. – На Архангельскую дорогу нам нельзя, сама слышала, – сказал Симпей. – Куда ж нам? Призадумался. – На что нам дорога? – удивилась Ката. – Мы вдоль пошагаем, никто нас не увидит. А заставы стороной обойдем. Он покачал головой. – До Архангельска мы, может, и дойдем, но в городе тебя схватят. Ты Ванейкина не знаешь. Он ищей опытный. Нет, короткая дорога до моря нам заказана. Пойдем длинной. Через леса, через озера. На Петербург. Ничего. Зато оттуда до Амстердама короче и кораблей больше. Ката не поверила. – В Петербург? Да он вона где! До него тыща верст! А до Архангельска четыре дня всего через Холмогоры. – До Петербурга, пожалуй, что и больше тысячи верст. Но в Пути быстрота не главное. – А что главное? Дойти до цели? – Нет. Главное – правильно идти, – непонятно ответил дедушка, но больше ничего не объяснил. – Мне про это подумать, да? – спросила она, памятуя урок первой ступени: все пробовать на зуб. Небо вдруг осветилось зарницей, и дедушкин лик показался Кате загадочно-грозен. Тут же ударил гром, а сразу за тем, безо всякого предупреждения, хлынул обильный майский ливень. – Бежим! – крикнула Ката. – Тут близко бор! Сядем под большую ель, укроемся! Бросилась первой, но обернулась и встала, потому что Учитель остался на месте. – Зачем укрываться от дождя? – спросил он. – Промокнем же… – Разве промокнуть опасно для жизни? – Нет… – Прячется ли от дождя лесной олень? Или медведь? Боятся ли они промокнуть? – Нет… Она поежилась, потому что за шиворот стекла противная холодная струя. Намокшие волосы прилипли ко лбу, начали отсыревать онучи. Дед же был безмятежен и лишь с удовольствием подставлял лицо струям. – Поговорим про вторую ступень. Зверь, живущий на воле, силен, ибо обходится только тем, что получил от природы. Зимой не мерзнет, летом не жалуется на жару, легко переносит голодные времена, не нуждается ни в одежде, ни в дровах для обогрева. Человек, напротив, слаб зависимостью от придуманных им удобств. И тем слабее, чем больше у него подобных привычек. Пойми меня верно. – Он смахнул со лба капли. – Человеческие изобретения, благоустраивающие жизнь – это хорошо. Нельзя ставить преграды предприимчивому уму. Но тот, кто идет по Пути, не нуждается в излишнем, а излишнее – всё, что необязательно для жизни. Это и есть вторая ступень обучения. Обходиться самым необходимым и не страдать от этого. – Легко сказать, – уныло протянула Ката. Дождя она уже не боялась, все равно до нитки вымокла, но в животе начинало бурчать от голода. – Я вот с утра не евши. И чего теперь? Пока не вскарабкаюсь на вторую ступеньку, не жрать? Он легонько, необидно шлепнул ее по лбу. – Не говори глупое. Еда для жизни обязательна. Без нее помрешь… Я тоже поел бы. Если гроза тебе больше не помеха, давай… – Он подумал, поглядел вокруг… – …Ну, наверно, ужинать. Или завтракать. А також и обедать, ибо Путнику должно хватать одной трапезы в два или три дня. Посмотрел на вытянувшееся лицо ученицы, снисходительно прибавил: – Ладно, в начале обучения можно есть каждый день. Устроимся вон у того пня… Сел, достал из мешка краюшку хлеба и луковицу. Разрезал то и другое своим острым ножом, так напугавшим Кату давеча. Она, гордясь своей рачительностью, тоже достала снедь – когда была в сестринской, догадалась прихватить. Двух вяленых ельцов, репку, да еще остатний ломоть пасхального кулича. – Угощайся, дедушка. Симпей поглядел, сграбастал с пня всё кроме своей краюхи с луковицей, да и зашвырнул в темноту. – Ты что?! – Излишества, – коротко ответил он. – Для поддержания сил хватит того, что у нас есть. Ката только вздохнула. Эх, надо было кулич, пока шли, сжевать тихонько. Тетка Манефа его печет – язык откусишь. Но устыдилась малодушия. Опять же надо было отныне про куличи забывать. Откуда они в Японии? – Дедушка, а что у вас, ну то есть, у нас в Японии едят? Хлебушек-то есть? Он не ответил. Поел, да тут же уснул. Под дождем, сидя, будто суслик. Лишь чуть голову приповесил. Положила руки на пень, а на руки голову и Ката. Подумала: нипочем под грозой не засну. Но ничего, заснула.
* * *
Слышалось легкое поскрипывание. Она открыла глаза. Это дедушка скреб себе голову ножиком. Лезвие было острее, чем бритва. От каждого движения оставалась чистая полоска, на которой сразу начинал поигрывать солнечный луч. Макушка понемногу превращалась из серой в златопереливчатую. – З-зачем это? – спросила Ката, стуча зубами. – Лучше чувствуешь мир. У кожи тоже есть глаза. И ты будешь брить голову, когда станешь монахиней. Она потрогала косу. Конечно, заплетать ее докука, и волоса мыть тож, но совсем-то уж лысой ходить? – Дедушка, я замерзла, трясусь вся. Тепло – это излишество или как? – Пока вода не превращается в лед, нет никакого холода, – спокойно ответил он, сладостно жмурясь от прикосновений клинка. – Это называется «прохлада». Она полезна и приятна, просто к ней нужно привыкнуть. Скажи себе: я травинка, покрытая утренней росой, она меня освежает. Ката сказала. Зубы меньше стучать не стали. Они сидели у своего пня близ дорожки, что вела вдоль речного берега на юг, к дальнему Свято-Троицкому монастырю, куда никониане ходят на богомолье, и мимо шли, стуча паломническими посохами, две бабы в черных платках. Обе уставились на бреющегося Симпея. Одна просто плюнула и перекрестилась щепотью. Другая крикнула: – Не сиди с татарином, девка! Они, паскудники, Христа распяли! – Христа распяли иудеи, дура, – звонко ответила Ката. – А ты иди куда шла, палку свою не потеряй! На таких надо сразу наорать, тогда они затыкаются. Баба от бойкого ответа скисла и заткнулась. Крестясь и плюясь, обе потопали дальше. А Симпей сказал: – Запомни два правила. Первое. Никогда никому не груби. От этого сам становишься грубее, а это слабость. И второе. Когда тебе дают совет, всегда благодари. Даже если совет бесполезен. А эта добрая женщина дала очень хороший совет. Мы с тобой пара, которая обращает на себя внимание. Косоглазая нерусь да конопатая девка, оба приметные. Каждый будет пялиться и думать: почему они вместе? Этого нам не надобно. Со мной ничего не сделаешь, глаза другие взять негде, а тебя мы преобразим. – Как это? Он задумчиво ее разглядывал. – Поменяем тебе пол с женского на мужеский. Конечно, женщиной быть лучше, чем мужчиной, потому что женщины меньше бегают с места на место, меньше размахивают руками, меньше вредят своей душе насилием и потому у них больше возможностей для благих размышлений, но в дальней дороге через пустынные, опасные места удобнее быть мужчиной… Спереди ты плоская, в бедрах узкая. Это плохо, если рожать, но рожать монахине не понадобится. А для дороги это хорошо. Наклони-ка голову. Ката, ничего плохого не подозревая, принагнулась. Что-то коротко зашуршало, и голове вдруг стало легко. Длинная коса, ращенная от самого рождения, полетела в траву. – Ой! Схватилась за волосы. – Погоди, подравняю… Вот так. Она застыла, разинув рот. Большего греха и срама, чем девке обрезать волосья, у истинноверов нет. Хотя что это ей? Она же ныне – как сказать – буддийка? На волосах Симпей не остановился, стал кромсать ножиком дальше. Льняную рубаху не тронул, но юбку из серой поскони располовинил от самого междуножья донизу. Достал из своего мешка иглу с ниткой, сшил подол двумя широкими штанинами. Платок (хороший, теткой Манефой тканный) с плеч снял и выбросил, сказавши: «Это излишество». Теперь остался доволен: – Как есть отрок. Ката же увлеклась мыслью про излишества. Уж избавляться так избавляться. – Звери в лесу, чай, голые-бoсые ходят, и ничего. Нам голыми, ясно, нельзя – приметно будет, в яму посадят. Но лапти-сапоги, на что они? Не баловство ли? – Сейчас увидишь на что. Дед подобрал с дороги кусок доски, должно быть, отломившийся от борта какой-то телеги, стал ловко кромсать дерево ножом. – Это сталь особенная, плетеная да каленая, с дымчатым узором. Такую только в Японии делать умеют. Не тупится, не ломается… Приговаривая, он вырезал четыре усеченные плашки: сверху они были длиной со ступню, книзу поуже. Ката с любопытством наблюдала: зачем это? В чудо-мешке у Симпея нашлись гвоздики и кожаные ремешки. Он приделал их к деревяшкам. – Подними ногу. Крепко-накрепко привязал ей плашки к лаптям – получились вроде как подставки. Две другие прикрутил себе к сапогам. Встал, попрыгал, проверяя крепость. – Пора научить тебя хаяаруки, быстрому ходу, а то мы с тобой будем до Петербурга всё лето тащиться. Подставки эти называются хидзумэ, «копыта». От них нога делается длиннее, а главное легчает шаг. Обычно ведь люди как ступают? Переваливают с пятки на носок, а тут идешь в единое касание, как косуля: цок, цок, цок. Он вдруг очень легко и быстро двинулся по дороге большущими, прыгучими шагами. Ката завизжала от восторга. – Видишь? Получается вдвое быстрее, а устаешь вдвое меньше. – Я тоже так хочу! Она вскочила, сделала шаг, другой, третий, но попробовала бежать – упала. – Не торопись, это требует навыка. Сегодня мы никуда не пойдем. Удалимся от дороги к опушке и поучимся. Все одно средь бела дня на хидзумэ не походишь – люди увидят. Днем будем с тобой идти обычно, медленно, а в темноте можно и побыстрее. Я тебя после, когда привыкнешь к хаяаруки, еще обучу искусству хаябасири, быстрого бега на ходулях. Это труднее.
И до самого вечера Ката училась копытному ходу. Набила синяки, падаючи, натрудила до нытья щиколотки, но дедушка велел на пустяки внимания не обращать – она и не стала. Зато ночью припустили по пустой, подзвездной дороге, будто ласточки по небу. Ката аж покрикивала от радости. Часа за два отмахали, сколько обычный странник прошел бы за целый день, и около полуночи догнали тех самых теток, с которыми Ката пособачилась утром. Паломницы пристроились ночевать у обочины. Легли, укутались мешковиной, но одной, видно, не спалось. Вскинулась, села – увидела в лунном свете две быстрые, длинные, стремительные тени. – Святый Боже, помилуй мя! – вскинулся тонкий крик. – Домой иди, дура, к детям! – басом прогудела Ката и закатилась сатанинским хохотом. Хорошо!
* * *
Дорога шла все лесом. На закат, до Двины, потом вдоль реки на юг, до брода. Пересекли воду, не раздеваясь, и Кате мокрота показалась нипочем, только взбодрила, хоть день выдался холодный. После, на ходу, быстро разогрелась. Так далеко от дома она никогда не попадала, и всё вокруг казалось в диковину, но глазеть по сторонам было некогда: то слушаешь, то думаешь. Это Симпей так велел. – Учение у нас с тобой будет такое. Сначала я долго говорю, потом ты долго думаешь, а мы молчим. Она думала «долго» – это час, ну два. Но он как начал плести словеса, так не остановился до вечера, у Каты уже стал ум за разум заходить. Наслушалась про страну Ниппон и ее обычаи, про места с чудными названиями и людей с небывалыми именами, про диковинные события и неслыханные явления. Иногда задавала вопросы – это разрешалось, если сначала поднять руку. К примеру, спросила: – А какой он был, святой Мансэй? Благостный, вроде Николы Угодника? – Вовсе нет. Он не был святым, не был благостным, и уж того паче не был угодником. Я тебе расскажу одно предание, записанное в наших книгах. Дед на миг сомкнул веки и завел нараспев, будто заправский сказитель, что, бывало, забредали в Авенирово городище гласославить староверческих святителей. – …Как пошла слава по всей Яматской земле о мудром старце и его истине, надумал сам царь-государь Тэмму Дзёмэевич со бояре и столбовые дворяне припасть к осиянному источнику великой учености. Спустился царь с коня пред вратами обители, вошел пеш, низко поклонился сидевшему во дворе Мансэю и молвил: «Научи меня самому главному, что должен знать живущий на свете». Старец на то ничего не ответил, а поднялся, отошел к кустам и стал справлять нужду, даже не прикрывшись. Ката хихикнула, представив себе эту картину. Подумала: наши юродивые тоже так делают, чтобы с суегордых спесь сбить. – А этот Змеевич что? – Царь-то ничего, но бояре с дворянами закричали: «Как тебе не стыд творить такое пред батюшкой-государем!». Мансэй же, закончив свое дело, ушел в храм, так ни слова и не сказавши. Но царь был мудр и всё понял. «Пишите великую истину, – велел он писцам. – Единый стыд, который надлежит иметь человеку – стыд пред самим собой. Человек один – судья своих поступков, да такой, которого не обманешь и от которого не скроешься. Веди себя всегда так, чтобы не было самого себя стыдно, а прочее – пустяки. Что думают о тебе другие, не имеет значения». И царь поклонился вслед Мансэю еще раз, теперь до земли, а открывшуюся истину начертал золотой тушью на свитке и приказал повесить в тронной зале. Но жить по этой истине, конечно, не стал. – Почему? – Потому что он царь, ему нельзя. А тебе можно и должно. И сразу заговорил про другое, не менее диковинное. Сначала она слушала, боясь упустить хоть слово. Потом, устав умом и слухом, просто безмысленно внимала. Наконец, перестала и слушать. – Это ничего, – сказал Симпей, увидев, что спутница зевает на ходу. – Не старайся всё сразу усвоить и понять. Знания – как зерна. Одни засохнут, другие прорастут. А завтра будем долго молчать. И опять оказалось, что «долго» – это весь день, с восхода и до заката. Если Ката что-то говорила или спрашивала, дедушка подносил ко рту палец и потом стучал себя по точке на лбу: молчи и думай. Зато на третий день, истосковавшись по мягкому голосу и мыслебудительным речам, Ката впитывала их, как истомленная засухой земля всасывает дождь. Четвертый день пути, опять безмолвный, они шли нескончаемым, дремучим сосновым бором-беломошником. Пригревало солнце, над бочагами с талой водой вились тучи пробудившихся майских комаров. Ка-ак они накинутся на Кату – и давай в уши пищать, да жалиться. А дед шлепать иродов запретил. – Один из наиглавнейших законов нашей веры называется «Канон о Неубиении Живых Существ». Нам, монахам, нарушать его нельзя. Всякая жизнь для нас священна. – Чего это? – возмутилась Ката. – Сам говорил: это мой мир, я его себе придумала. Значит, и комаров тоже я придумала. Сама придумала, сама и пришлепну. – Можно смотреть на это и так, – не стал спорить Симпей. – Но это будет означать, что ты не вынесла даже такого мелкого испытания, а это слабость. Не нравятся тебе комары – напряги свою душевную силу и придумай мир, в котором комаров нет. – Ага, сейчас, – угрюмо буркнула она, но комаров больше не била. Пусть подавятся ее кровью.
К ночи однако всё тепло ушло, комары пропали, а к рассвету стало совсем студено. Кате приснилось, что она травинка, на которой не роса – иней. Толкнула спящего Учителя. – Дедушка, вставай на копыта. Пойдем, а? Зябко! Зацокали по одубелой земле, но согрелась Ката несильно. Холодина была – того гляди снег пойдет. – Выкинул ты мой платок-то, – ворчала Ката. – Вот сейчас завернуться бы. – Вы, русские, очень мерзлявы, – укорил ее Симпей. – Вечно кутаетесь в овчины да меха, носите тяжелые шапки, от которых в голове развивается глупость, натапливаете дома до истребления всякого воздуха. – Так у нас зимы какие! – Плоть у вас порченая, вот что. Что такое тело? Конь, на котором едет по Пути твой дух. Хороший хозяин коня бережет, но не закармливает. Чистит и любит, но не балует. Правда, Мансэй, отроду верхом не ездивший, сравнивал тело не с конем, а со свирелью, которая у хорошего музыканта играет волшебные мелодии, а у неумехи издает смешные звуки. У Каты тело сейчас напоминало не свирель, а барабан – так сжалось и отвердело, хоть бей по коже палочками дробь. – Дедушка, дай понести твой мешок. Хоть спине будет теплей! – Мерзнет не спина, мерзнет твой неокрепший дух, – безжалостно заявил Симпей, раздвинул густые ветви кустарника и воскликнул: – Ты лучше погляди, какую я придумал красоту! За кустами открылся вид на озеро, в которое выдавался длинный язык земли, и на том полуострове золотился куполами, сиял белокаменными теремами предивный монастырь, словно спустившийся в эти пустынные леса прямо с неба.
* * *
Вот он каков – Свято-Троицкий Антониево-Сийский монастырь, величайший и славнейший на всей Архангелогородчине! Эта обитель возвысилась после того, как здесь оттомился ссыльный боярин Федор Романов, будущий патриарх, прадед царя Петра. Князь Василий Васильевич, упокой его душу Христос с Буддою, говаривал, что то был муж умнейший, не чета сыну, внуку и правнуку. – Тот, кто построил такой красивый соин в таком красивом месте, должен был иметь красивую душу, – задумчиво молвил Учитель. – …Но вряд ли он обладал проницательным разумом. Настоящий мудрец в красивом месте соин не поставит. В зримой красоте слишком много соблазна. Она отвлекает, мешает обратить взор внутрь себя. И не слишком ли эти постройки кичатся своим великолепием? – А чего им не кичиться, когда денег много. Все окрестные леса монастырские. Что одного оброка с охотников пушниной берут! Вот и строятся. Авенир говорит, с никонианством из Свято-Троицы вся благость ушла и ныне се гроб повaпленный… Однако тепло у них, в гробу-то, – с завистью прибавила она, глядя на дымки, поднимающиеся из труб над братским корпусом. – Топят, излишеством не считают… Ох, обогреться бы. Симпей укоризненно посмотрел на ученицу, вздохнул. – Ладно. Вторая ступень нелегка, сразу к ней не привыкнешь. Что ж, согрей своего продрогшего коня. Побудем здесь малое время, прикинемся богомольцами. А я посмотрю на отшельников, живущих средь подобной красы. Ее сияние должно было отразиться и на красоте их душ. Они прошли к перешейку, соединявшему полуостров с берегом. Туда по хорошо утоптанной дороге тянулись и другие паломники – они шли сюда со всего Севера, иногда за двести иль триста верст, почтить память древнего чудотворца Антония, попросить его всяк о своем. В самом узком месте, под большим деревянным крыжем, люди вставали в очередь за благословением. Оно в Свято-Троице было особенное. Встречали богомольцев двое монахов, у одного в руке плеть. Каждый приходящий, творя крестное знамение, кланялся до земли, получал удар по спине и лишь после того допускался в обитель. – Зачем это? – с любопытством спросил Симпей. – Беса изгоняют. Иеромонах читает молитву, послушник лупит, – ответила Ката, ежась. Плеткой по спине через одну рубаху получить несладко. У бабы, что стояла впереди, спина была подозрительно толстая – знать, что-то мягкое проложено. – Что ж, это хороший обряд, – сказал дед. – Напоминает о смирении. У нас тоже во время чайной церемонии сначала нужно согнуться в три погибели, чтобы пройти через низенькую дверь. Тому, кто стремится духом вверх, следует иногда и смотреть вниз, на землю. Хотя, конечно, большинство живущих – люди земли и видят лишь то, что у них под ногами. Людей неба на свете мало. – А надо быть человеком неба, да? – Вовсе не обязательно. Надо быть собою. И главное, не ошибиться, а то иногда человек земли воображает себя человеком неба, смотрит вверх, а видит все равно истоптанную грязь. Ката наморщила лоб, стала про это размышлять. Оттого и совершила ужасную ошибку, по задумчивости. Когда пришла ее очередь благословляться, поклониться поклонилась, а перекрестилась привычно, двумя перстами, не по-никониански. – Ах ты, пащенок раскольничий! – возопил старший монах. – Поглумиться пришел над святынями! Хватай его, брат Афинодор! Всыпь поганцу не легкою лозою, а десяток горячих по заднице! Сымай портки, песий сын! Окоченев от ужаса, Ката схватилась за веревку, что опоясывала ее перешитую юбку. Снимать портки ей было никак нельзя. Обернулась на дедушку: что делать? Тот стоял недвижно, лицо каменное. А и чем он тут мог помочь?
Хотела Ката бежать прочь, но второй монах, здоровенный мужичина, ухватил ее за шиворот, поволок в сторону, швырнул на траву, прижал плечи к земле. Как она ни билась, как ни брыкалась – не вырваться. – Ишь, бес его крутит! – крикнул старший. – Заголяй! С Каты рывком стянули порты – и вдруг отпустили. Она скорей села, подтянула штаны обратно, но было поздно. Монахи таращились на нее с ужасом. – Изыди, соблазное наваждение! – бормотал брат Афинодор, мелко крестясь. – Помогай, святой Антоний! Грешен, много грешен, за то и искушаюся! Старый, однако, в наваждение не поверил. – Девка?! Срамница стриженая! – прошипел он. – Ну ужо будет тебе! Не крестись ты, дурень, а волоки ее в скорбную! Преподобный решит, что с нею, кощунницей, делать. Когда Кату потащили прочь, она снова обернулась на Симпея. Он оставался неподвижен, невозмутим. Даже не кивнул в ободрение.
«Скорбная» оказалась каменным погребом. Маленькое окошко, посередине разделенное железным прутом, было почти вровень с землей. Снаружи, а еще больше от сырых стен тянуло холодом. На полу ворох прелой соломы – на нее узницу и швырнули. Загремела окованная железом дверь. Некое время Ката ни о чем не думала, а только тряслась от пережитого страха. Потом стала себя успокаивать. Оно конечно, девке ходить в мужском платье, да стриженой – великий грех. Двоеперстно креститься на никонианскую святыню тоже худо. И за первое, и за второе жди суровой кары. Однако здесь девку карать не будут. Нельзя им, они монахи. Отправят на расправу в женский монастырь, а поблизости таких нету – только в Бельске. Значит, повезут. Так по дороге и сбежать можно. Или дедушка Симпей что придумает. Не бросит же он Орехового Будду, да и ученицу свою не оставит. Сообразив, что прямо сейчас муки не будет, а потом, глядишь, как-нито обойдется, Ката начала обустраиваться. Чтоб было теплее, зарылась в солому. Поуговаривала себя: я травинка, я травинка – и ничего, стало полегче. Все же за эти дни немного пообжилась на второй ступени, пообвыклась. А когда почти совсем уже успокоилась, лязгнул засов, отворилась дверь, и в ярком прямоугольнике света возникла узкая, заостренная кверху черная тень. Читать далее ...
***
Прикрепления: Картинка 1 | |
|
Всего комментариев: 0 | |