В данной работе мы рассматриваем вопрос о домашнем образовании детей первой половины ХIХ века на материале мемуарной и художественной литературы.
Одним из интереснейших источников для изучения вопроса являются воспоминания А.П. Керн, М.Д. Бутурлина, Ю.К. Арнольда, А.П. Бутенева и других о своем детстве и о культурной среде дворянской России конца XVIII – начала ХIХ вв.
Семейное воспитание как процесс формирования личности являлось неотъемлемой и составной частью образования. Передача ценностей, обеспечивающая связь и преемственность между поколениями, достигалась прежде всего содержанием, формами и методами воспитания, которые предусматривали формирование определенного мировоззрения и выработку необходимых черт характера. Первую роль в воспитании играло домашнее образование, которое включало в себя обучение иностранным языкам, словесности, рисованию, танцам, музицированию, истории.
В XVIII в. образованию детей не придавали еще должного значения. В понятиях образованных родителей того времени начать «воспитание» ребенка значило поручить его наемным боннам, гувернанткам или гувернерам и учителям, которые обязывались совокупными усилиями обучить его разным наукам и искусствам, главным образом – французскому языку, без которого тогда в свете нельзя было шагу ступить, а также вышколить его в элегантных манерах, в умении держаться в обществе и казаться приятным в салонном смысле слова.
Княгиня Дашкова писала о том, что называлось тогда превосходным воспитанием: «Мы учились четырем языкам: по-французски говорили бегло; один статский советник давал нам уроки итальянского языка, а г. Бекетов занимался с нами по-русски, впрочем, тогда только, когда мы удостаивали его своим вниманием (кроме того, учились по-немецки). В танцах мы сделали большие успехи и несколько умели рисовать».
Можно сказать, образование девушки той эпохи было недостаточным не столько в количественном, сколько в качественном отношении. Оно было поверхностно, по своей сущности, было слишком эклектично и, что всего важнее, лишено гуманитарности. Барыни с самым блестящим образованием у себя в домашней жизни являлись нередко крайне некультурными в своих взглядах, привычках и отношении к окружающим.
Мария Сергеевна Николаева, родившаяся в начале ХIХ века, вспоминая о гостях, приезжавших к ним в усадьбу, писала:
Многие и состоятельные помещики не получали достаточного образования, иные по нерадению, другие по невозможности достать хороших преподавателей и учебников. Что же сказать про образование так называемых мелкопоместных дворян? Большая часть их дальше Псалтыря и Часослова не шла, а женщины, что называется, и аза в глаза не видали... Помню я одну особу (трудно называть ее дамой), Агафью Михайловну Бибикову, которая не знала лучшего достоинства человека, как принадлежность к сословию дворян, и только на этом основывала свое право на знакомство с отцом моим. Она с гордостью повторяла без всякой надобности: «Я дворянка», — и доказывала свое привилегированное положение тем, что, протянув длинные ноги, развалится, бывало, в кресле, закинет руки на затылок и зевает громко, приговаривая о-хо-хо!
Впрочем, в XVIII столетии многие мужчины также не могли похвастаться своим образованием. Тайный советник, сенатор и кавалер Василий Хвостов, родившийся в 1754 г., вспоминал:
Описывать моего детства воспитание я не стану; оно было таково, что для ума ничего не было употреблено, и даже самой грамоте учителем был пономарь... Отец (вернувшись с прусской войны), увидев недостаток и упущение в первоначальном воспитании нашем, выписал из Петербурга немца–учителя за 300 рублей. Но родительскому об нас попечению не соответствовал успех, ибо принужден был в оставшийся учителю часовой срок употреблять его вместо старосты за присмотром работ крестьянских; он же, чтобы не упустить должности своей, брал нас на гумно и, пока хлеб молотили, задавал нам урок, страницы по две из Немецкого лексикона.
В это время еще мало заботились и о том, чтобы у детей для занятий были специальные комнаты. Так С.В. Капнист-Скалон, родившаяся на рубеже XVIII – XIX вв., вспоминала, что их занятия проходили в столовой:
Воспитание наше шло таким образом. Нас будили рано утром, а в зимнее время даже при свечах; дядька Петруша с вечера приготовлял для нас длинный стол в столовой, положив каждому из нас на листе чистой бумаги книги, тетради, перья, карандаши и пр. После длинной молитвы, при которой все мы садились на свои места и спешили приготовить уроки к тому времени, как мать наша проснется, тогда несли ей показать, что сделали, и если она оставалась довольна нами, то, заставив одного из нас прочесть у себя одну главу из Евангелия или из священной истории, после чаю отпускала нас гулять.
А вот Владимир Григорьевич Орлов (один из известных братьев Орловых), строя свой дом, думал, прежде всего, о детях и внуках и устроил залу так, что для него эта большая комната была лишь данью обществу и соблюдением приличий:
И хотя зал имел все необходимое для балов и прочих праздников, для владельца он, прежде всего, был – храм науки и классная комната для занятий с детьми. Поэтому в зал, полный воздуха и света, не должен был проникать уличный шум... внуков учить удобно – в тишине и просторе – и самому тут же быть с ними поблизости, попутно наблюдая, как учителя и гувернеры учат их по его же собственной программе.
С развитием культуры в обществе меняется и отношение к детям, к образованию детей. Постепенно в усадьбах отводят не только детские, но и комнаты для занятий — классные.
Так, в Тарханах Е.А. Арсеньева в доме отвела для занятий будущему поэту М.Ю. Лермонтову классную. В 1881 г. П.А. Висковатый (первый биограф поэта) нарисовал план первого этажа, отметив и эту комнату.
М.Е. Салтыков-Щедрин, вспоминая о своем детстве, упоминал о классной комнате: «Хотя в нашем доме было достаточно комнат больших, светлых и с обильным содержанием воздуха, но это были комнаты парадные; дети же постоянно теснились: днем — в небольшой классной комнате, а ночью — в общей детской...».
В одной из комнат мурановского дома в мезонине Баратынский устроил классную для своих детей. Чтобы они не отвлекались, он устроил освещение через «фонарь» (окошечко) под потолком. А так как в ней не было больше окон, дети прозвали классную «тужиловкой».
В повести «Детство» Л.Н. Толстой дает описание классной:
В классной Карл Иванович был совсем другой человек: он был наставник. Я живо оделся, умылся и, еще с щеткой в руке, приглаживая мокрые волосы, явился на зов. Карл Иванович, с очками на носу и книгой в руке, сидел на своем обычном месте, между дверью и окошком. Налево от двери были две полочки: одна — наша, детская, другая – Карл Ивановича, собственная. На нашей были всех сортов книги – учебные и неучебные: одни стояли, другие лежали... Коллекция книг на собственной если не была так велика, как на нашей, то была еще разнообразней...
Бывало, как досыта набегаешься внизу по зале, на цыпочках прокрадешься на верх, в классную, смотришь – Карл Иванович сидит себе один в своем кресле и с спокойно величавым выражением читает какую-нибудь из своих любимых книг... В комнате тихо; только слышно его равномерное дыхание и бой часов с егерем...
На другой стене висели ландкарты, все почти изорванные, но искусно подклеенные рукою Карла Ивановича. На третьей стене, в середине которой была дверь вниз, с одной стороны висели две линейки: одна – изрезанная, наша, другая – новенькая, собственная, употребляемая им более для поощрения, чем для линевания; с другой – черная доска, на которой кружками отмечались наши большие проступки и крестиками – маленькие. Налево от доски был угол, в который нас ставили на колени...
В середине комнаты стоял стол, покрытый оборванной черной клеенкой, из-под которой во многих местах виднелись края, изрезанные перочинными ножами. Кругом стола было несколько некрашеных, но от долгого употребления залакированных табуретов. Последняя стена была занята тремя окошками.
В конце ХVIII — первой половине ХIХ вв. дети во многих дворянских семьях получали домашнее воспитание. Некоторые дворяне отдавали своих детей в различные учебные заведения, чаще всего это было продиктовано неспособностью родителей дать ребенку домашнее образование. Вспомним разговор с женой героя поэмы А.А. Фета «Две липки», бывшего гусарского ротмистра помещика Русовава, о дальнейшей судьбе их дочери:
Пора бы нам подумать и о ней.
Я сам учить ее никак не стану,
Ты вся больна, а брать учителей
Хотя б желал, да мне не по карману,
И не согласен я никак детей
Доверить незнакомому болвану.
Я лучше Надю – вот мое решенье –
В казенное пристрою заведенье.
Домашнее воспитание молодой дворянки ХIХ в. не очень сильно отличалось от воспитания мальчика: из рук крепостной нянюшки (заменявшей в этом случае крепостного дядьку), девочка поступала под надзор гувернантки — чаще всего француженки, иногда англичанки. В целом образование молодой дворянки было, как правило, более поверхностным и значительно чаще, чем для юношей, домашним. Оно ограничивалось обычно навыком бытового разговора на одном — двух иностранных языках (чаще всего — на французском или немецком; знание английского языка свидетельствовало о более высоком, чем средний, уровне образования), умением танцевать и держать себя в обществе, элементарными навыками рисования, пения и игры на каком-либо музыкальном инструменте и самыми начатками истории, географии и словесности. С началом выездов в свет обучение прекращалось.
Яркую картину домашнего обучения Юлии в романе "Обыкновенная история" рисует И.А. Гончаров:
Классический триумвират педагогов, которые, по призыву родителей, являются воспринять на свое попечение юный ум, открыть ему всех вещей действа и причины, расторгнуть завесу прошедшего и показать, что под нами, над нами, что в самих нас, — трудная обязанность! Зато и призваны были три нации на этот важный подвиг. Родители сами отступились от воспитания, полагая, что все их заботы кончаются тем, чтоб, положась на рекомендацию добрых приятелей, нанять француза Пуле, для обучения французской литературе и другим наукам; далее немца Шмита, потому что это принято – учиться, но отнюдь не выучиваться по-немецки; наконец, русского учителя Ивана Ивановича.
— Да они все такие нечесаные, — говорит мать, — одеты так всегда дурно, хуже лакея на вид; иногда от них еще вином пахнет...
— Как же без русского учителя? нельзя! — решил отец, — не беспокойся; я сам выберу почище.
Вот француз принялся за дело. Около него ухаживали и отец и мать. Его приглашали в дом как гостя, обходились с ним очень почтительно: это был дорогой француз.
Ему было легко учить Юлию: она благодаря гувернантке, болтала по- французски, читала и писала почти без ошибок. Месье Пуле оставалось только занять ее сочинениями. Он задавал ей разные темы: то описать восходящее солнце, то определить любовь и дружбу, то написать поздравительное письмо родителям или излить грусть при разлуке с подругой...
Истощив весь запас тем, Пуле решился, наконец, приступить к той заветной тоненькой тетрадке, на заглавном листе которой крупными буквами написано: «Cours de literature francaise» ... Через два месяца Юлия знала наизусть французскую литературу, то есть тоненькую тетрадку, а через три забыла ее; но гибельные следы остались. Она знала, что был Вольтер, и иногда навязывала ему «Мучеников», а Шатобриану приписывала «Dictionnaire philosophigrie». Монтаня называла M-r de Montaigne и упоминала о нем иногда рядом с Гюго...
Между тем как француз зашел так далеко, солидный немец не успел пройти и грамматики: он очень важно составлял таблички склонений, спряжений, придумывал разные затейливые способы, как запомнить окончания падежей; толковал, что иногда частица zu ставится на концу и т.п. А от него потребовали литературы, бедняк перепугался. Из четырех книг, имеющихся у него, он решил познакомить Юлию с сочинениями Вейссе. Юлия зевнула, только что немец перевел ей первую страницу из Вейссе и потом вовсе не слушала. Так от немца у ней в памяти и осталось только, что частица zu ставится иногда на концу.
А русский? Этот еще добросовестнее немца делал свое дело. Он почти со слезами уверял Юлию, что существительное имя или глагол есть такая часть речи, а предлог вот такая-то, и, наконец, достиг, что она поверила ему и выучила наизусть определения всех частей речи. Она могла даже разом исчислить все предлоги, союзы, наречия, и когда учитель важно вопрошал: «А какие суть междометия страха или удивления?» – она вдруг, не переводя духу, приговаривала: « Ах, ох, эх, увы, о, а, ну, эге!» И наставник был в восторге.
Она узнала несколько истин и из синтаксиса, но не могла никогда приложить их к делу и осталась при грамматических ошибках на всю жизнь.
Из истории она узнала, что был Александр Македонский, что он много воевал, был прехрабрый... и, конечно, прехорошенький... а что еще он значил и что значил его век, об этом ни ей, ни учителю и в голову не приходило, да и Кайданов не распространяется очень об этом. Когда от учителя потребовали литературы, он притащил кучу старых, подержанных книг. Тут были и Кантемир, и Сумароков, потом Ломоносов, Державин, Озеров. Все удивились; осторожно развернули одну книгу, понюхали, потом бросили и потребовали чего-нибудь поновее. Учитель принес Карамзина. Но после французской школы читать Карамзина! Юлия прочла « Бедную Лизу», несколько страниц из «Путешествий” и отдала назад...
Итальянец и другой француз довершили ее воспитание, дав ее голосу и движениям стройные размеры, то есть выучили танцевать, петь, играть или, лучше, поиграть до замужества на фортепиано, но музыке не выучили.
И вот она осьмнадцати лет, но уже с постоянно задумчивым взором, с интересной бледностью, с воздушной талией, с маленькой ножкой, явилась в салонах напоказ свету.
Домашнее воспитание Елизаветы Николаевны Негуровой описывает М.Ю. Лермонтов в романе «Княгиня Лиговская»:
У нас в России несколько вывелись из моды французские мадамы, а в Петербурге их вовсе не держат... Англичанку нанимать ее родители были не в силах... англичанки дороги — немку взять было также неловко: бог знает какая попадется: здесь так много всяких... Елизавета Николаевна осталась вовсе без мадамы — по-французски она выучилась от маменьки, а больше от гостей, потому что с самого детства она проводила дни свои в гостиной, сидя возле маменьки и слушая всякую всячину... Когда ей исполнилось тринадцать лет, взяли учителя по билетам: в год она кончила курс французского языка... и началось ее светское воспитание. В комнате ее стоял рояль, но никто не слыхал, чтоб она играла... танцевать она выучилась на детских балах... романы она начала читать как только перестала учить склады... и читала их удивительно скоро.
Конечно, бывали и исключения. Таково, например, было обучение пятнадцатилетней Натальи Сергеевны Левашовой, провинциальной дворянской девушки из Уфы. Учитель ее, Г.С. Винский, свидетельствовал: «Скажу, не хвастаясь, что Наталья Сергеевна через два года понимала столько французский язык, что труднейших авторов, каковы: Гельвеций, Мерсье, Руссо, Мабли, переводила без словаря; писала письма со всею исправностию правописания; историю древнюю и новую, географию, мифологию знала также достаточно».
Цели и качество обучения зависели не только от учителей, но и от состоятельности семьи, от ее духовной направленности (особенно — от устремлений матери). Так, соседка Пушкина по Михайловскому, Прасковья Осиповна (дочь Вындомского, сотрудника журнала «Беседующий гражданин», ученика Н.И. Новикова и знакомого А.Н. Радищева), воспитывая своих дочерей в имении в Псковской губернии, добилась того, что они выросли литературно образованными, владеющими французским и английским языками.
Сама Прасковья Александровна получила лучшее по своему времени образование: она в совершенстве знала языки французский и немецкий, любила читать, следила за литературой. Нарушая сложившиеся обычаи, продолжала свое образование, будучи уже зрелой женщиной.
Со времен Петра I вплоть до 40-х гг. XIX в. такие понятия, как служба и дворянское достоинство, были тесно связаны друг с другом. Служба дворянина зависела от образования, образование — от достоинства. Семья считалась частью общества и выполняла миссию служения обществу. Главной особенностью структуры семьи было ее разделение на мужскую и женскую часть. Старшей считалась мужская. С семи лет ребенок уже рассматривался как маленький взрослый. Считалось, что у него появляется разум, и он становится пригодным к обучению. После семи лет мальчик переходил от няньки в руки дядьки и учителя, которых подбирал ему отец, как сказано в хрестоматийных строках Пушкина:
Сперва Madame за ним ходила,
Потом Monsieur ее сменил.
Ребенок был резов, но мил.
Monsieur l’ Abbe, француз убогой,
Чтоб не измучилось дитя,
Учил его всему, шутя,
Не докучал моралью строгой,
Слегка за шалости бранил
И в Летний сад гулять водил.
Иногда отец сам занимался воспитанием своего ребенка, порой и не совсем удачно. И.С. Тургенев в романе «Накануне» писал:
Отец Барсенева привез его в Москву еще мальчиком, тотчас после кончины его матери, и сам занялся его воспитанием. Он подготовлялся к каждому уроку, трудился необыкновенно добросовестно и совершенно неуспешно: он был мечтатель, книжник, мистик, говорил с заминкой, глухим голосом, выражался темно и кудряво, все больше сравнениями, дичился даже сына, которого любил страстно. Не мудрено, что сын только хлопал глазами за его уроками и не продвигался ни на волос. Старик <...> догадался, наконец, что дело не идет на лад, и поместил своего Андрюшу в пансион.
А.С. Пушкин не очень доверял домашнему воспитанию, о чем писал в романе «Евгений Онегин»:
Мы все учились понемногу
Чему-нибудь и как-нибудь,
Так воспитаньем, слава богу,
У нас немудрено блеснуть.
Он по-французски совершенно
Мог изъясняться и писал;
Легко мазурку танцевал
И кланялся непринужденно;
Чего ж вам больше? Свет решил,
Что он умен и очень мил.
Пушкин отмечал, что зачастую родители, особенно провинциальные помещики, не в силах дать детям хорошее образование. «Отец мой... воспитывался дома до восемнадцати лет. Учитель его, месье Декор, был простой и добрый старичок, очень хорошо знавший французскую орфографию. Неизвестно, были ли у отца другие наставники; но отец мой, кроме французской орфографии, кажется, ничего основательно не знал, — так описывает Пушкин процесс воспитания своего героя в неоконченном романе «Русский Пелам». — Отец, конечно, меня любил, но вовсе обо мне не беспокоился и оставил меня на попечение французов, которых, беспрестанно, принимали и отпускали. Первый мой гувернер оказался пьяницей; второй, человек неглупый и не без сведений, имел такой бешеный нрав, что однажды чуть не убил меня поленом за то, что пролил я чернила на его жилет; третий, проживший у нас целый год, был сумасшедший, и в доме тогда только догадались о том, когда пришел он жаловаться Анне Петровне на меня и Мишеньку за то, что мы подговорили клопов со всего дома не давать ему покою и что сверх того чертенок повадился вить гнезда в его колпаке».
В другом месте этого же произведения читаем: «А французы! Кто только не брался за воспитание русских недорослей! Ходили анекдоты о французе, преподававшем французскую грамматику, который на вопрос, что такое модальные глаголы, отвечал, что он давно покинул Париж, а моды там переменчивы! Он просто считал, что «модальность» от слова «мода»!
Софья Капнист-Скалон в своих воспоминаниях писала о гувернерах, служивших у них:
Случилось раз, что мать моя, по чьей-то рекомендации, решилась взять для меня старушку-француженку, горбатенькую m-me du Faye и для того, чтобы я более упражнялась во французском языке, поместила меня с нею в одной комнате.
Сначала француженкой были довольны, только братья никак не могли оставить ее в покое, рисуя ее с ее горбом в разных смешных видах. Но впоследствии оказалось, что она любила выпить, и что шкафчик с водочкой стоял всегда под ее кроватью. А чтобы не слышно было запаха водки, она всегда, к большому моему удивлению, ела со вкусом, во всякое время печеный лук, при запахе которого я и теперь невольно вспоминаю мою бывшую гувернантку. Разумеется, что мать моя, узнав об этом ее достоинстве, немедленно отправила ее.
Такая же неудача была и с дядькой французом, m-r Cocuet, которого было взяли для братьев моих, и должны были очень скоро удалить.
Впрочем, не всегда, к счастью, дела обстояли столь плохо. Поэт Михаил Никитич Муравьев, о котором Карамзин говорил, что «страсть его к учению равнялась в нем только со страстью к добродетели», сам составлял программу обучения своего сына, будущего декабриста Никиты Муравьева. Мальчику было семь лет, когда отец передал для него «Римскую историю» и писал жене: «Посылаю Нико книгу, попавшую мне в руки. В ней много говорится о Риме и о Цицероне. Раз он больше не падает, я считаю его достаточно большим мальчиком, чтобы, развлекая себя иногда, полистать два томика об античности».
Отец З.А. Волконской (князь Белосельский), бывший страстным любителем словесности, первый дал литературное и эстетическое развитие своей дочери. Отец и дочь вместе декламировали Расина, Вольтера, итальянских поэтов. Овладев многими языками, в том числе латинским и древнегреческим, Зинаида Александровна осталась без хорошего знания русского. Она всегда свободней и лучше писала по-французски, чем по-русски.
Конечно, многое в домашнем образовании ребенка зависело от преподавателей. Так, например, несколько учителей отчаялись разбудить интерес к занятиям и дремавшие способности маленького барона Антона Дельвига. Наконец, в марте 1810 г. у них в доме в качестве репетитора появился будущий литератор Александр Дмитриевич Боровков, убедивший родителей Дельвига, что дело не в отсутствии дарований у их сына, а в особенностях его развития. Антон охотно занимался с ним российской словестностью и греческой мифологией. В октябре 1811 г. он поступил в Лицей.
Филипп Вигель в своих «Записках» вспоминал, что когда он жил у князя Голицина и учился там вместе с его сыновьями, жил у них в это время и Иван Крылов. «Несмотря на свою леность, — писал Вигель, — он от скуки предложил князю Голицину преподавать русский язык младшим сыновьям его и, следственно, и соучащимся с ними. И в этом деле показал он себя мастером. Уроки наши проходили почти все в разговорах; он умел возбуждать любопытство, любил вопросы и отвечал на них так же толковито, так же ясно, как писал свои басни. Он не довольствовался одним русским языком, а к наставлениям своим примешивал много нравственных поучений и объяснений разных предметов из других наук. Из слушателей его никого не было внимательнее меня, и я должен признаться, что если имею сколько-нибудь ума, то много в то время около него набрался».
В дворянской среде лучшим воспитателем считался учитель-иностранец. Его обязанностью было преподавание курса наук, воспитание манер, стереотипов поведения. Богатые семьи могли позволить себе нанимать профессиональных педагогов, художников, музыкантов. К маленькой Анне Петровне Керн пригласили одну из гувернанток, специально выписанных из Англии для великой княжны Анны Павловны. Четыре года (с 8 до 12 лет) девочку вместе с ее двоюродной сестрой и самой близкой подругой на всю жизнь Анной Вульф воспитывала и обучала иностранным языкам и различным наукам m-lle Benoit, приглашенная в Берново из Петербурга, она, судя по всему, выгодно отличалась от большинства иностранных гувернанток тех времен. Умный и знающий педагог, она строго-систематической работой сумела завоевать уважение и любовь своей воспитанницы, не только обучить ее многому, но, главное, пробудить любознательность и вкус к самостоятельному мышлению. Все занятия проходили на французском языке; русскому обучал приезжавший на несколько недель из Москвы во время вакаций студент.
А Керн в своих воспоминаниях пишет о своей гувернантке m-iie Бенуа:
M-lle Benoit была очень серьезная, сдержанная девица 47 лет с приятною, но некрасивою наружностью. <...> Оказалось, что, несмотря на выученную наизусть по настоянию матери Ломондову грамматику, Анна Николаевна ничего не знала, я тоже, и надо было начинать все науки. Она начала так: села на стул перед учебным столом, подозвала нас к себе и сказала: «Mesdames, connaissez-vous vos parties du discours?» («Сударыня, хорошо ли вы знаете части речи?» ) Мы, не поняв вопроса, разинули рты. Позвали тетушек для перевода; но и они тоже не поняли — это было сказано для них слишком высоким слогом... И m-lle Бенуа начала заниматься с нами по- своему.
Все предметы мы учили, разумеется, на французском языке, и русскому языку учились только шесть недель во время вакаций, на которые приезжал из Москвы студент Марчинский.
Она так умела приохотить нас к учению разнообразием занятий, терпеливым и ясным, без возвышения голоса толкованием, кротким и ровным обращением и безукоризненною справедливостью, что мы не тяготились занятиями, продолжавшимися целый день, за исключением часов прогулок, часов завтрака, обеда, часа ужина... Мы любили наши уроки и всякие занятия вроде вязанья и шитья подле m-lle Бенуа, потому что любили, уважали ее … .
Надо отметить, что, зная два – три иностранных языка, похвастаться совершенством в русской грамоте могли немногие. А.О. Смирнова-Россет в своих воспоминаниях писала, что отец «привез толстую книгу, называемую энциклопедией. По его мнению, она заменяла всевозможные знания. Нас никто не учил по-русски, и энциклопедия осталась мертвой буквой».
С.В. Капнист-Скалон, рассказывая о домашнем обучении, писала:
Только один старик-немец Кирштейн немного помогал ей (матери), давая всем нам уроки немецкого языка и арифметики, отчего братья мои и теперь не считают иначе, как по-немецки.
Нам приказывали всегда говорить месяц по-французски и месяц по- немецки: тому же, кто сказывал хотя слово по-русски (для чего нужны были свидетели), надевали на шею на простой веревочке деревянный кружок, называемый не знаю почему, калькулусом, который от стыда старались мы как-нибудь прятать и с восторгом передавали друг другу. На листе бумаги записывалось аккуратно, кто сколько раз, таким образом, в день был наказан, в конце месяца все эти наказания считались, и первого числа раздавались разные подарки тем, кто меньшее число раз был наказываем. Русский язык нам позволялся только за ужином, это была большая радость для нас, и можно себе представить, сколько было шуму, и как усердно мы пользовались этим приятным для нас позволением.
А.П. Керн рассказывала о том, как в 1812 году Никита Муравьев, несмотря на влияние матери, бежал из-под ее опеки с целью поступить в военную службу и быть в рядах патриотов, защищавших отечество, но так как он говорил в детстве только на английском и на родном языке изъяснялся, как иностранец, то его крестьяне приняли за француза и представили Ростопчину, а тот возвратил его матери.
«Последствия прежнего французского воспитания сильно между нами обнаруживались: почти все мои товарищи не могли ступить без французского языка. Говоря на нем, хотя многие делали часто ошибки, но с русскою переимчивостию весьма удачно умели перенять голос и манеры французов, живших у их родителей», — вспоминал Ф. Вигель.
В своих «Записках» Филипп Вигель оставил воспоминание и о том, как он учился дома:
Едва исполнилось мне семь лет, как наняли учителя-немца, Христиана Ивановича Мута. Еще до Мута учил меня русской грамоте по Псалтырю и Часослову наш крепостной, молодой человек Александр Никитин, род дядьки при братьях моих. Разумеется, я редко принимался за книгу, но метода моего русского учителя была прекрасная: сколь бы ни ничтожны были успехи мои в чтении, он всегда дивился чудесной понятливости маленького барина и тем возбуждал меня к новым чудесам. Совсем противное делал г. Мут: часто пожимал он плечами, с состраданием говоря о моей бестолковости; наказывал редко, и то за явные ослушания, и как наказывал! Ставил в угол на колени, а иногда бил линейкой. С детским простодушием человек сей соединял самую чистейшую нравственность. Он имел удивительную память и познания, посредством ее приобретаемые: знал хорошо историю, географию, знал правильно французский язык, но выговаривал на нем Бог знает как. Что сам знал, тому помаленьку учил и меня. Когда я попривык к нему и начал понимать по-немецки, то разговоры с ним начали для меня становиться занимательнее; мало-помалу начал я даже заимствовать и некоторые из его привычек. Например, он любил собирать гербовые печати со всех пакетов, получаемых отцом моим и кем бы то ни было, он их потом наклеивал на большие листы; мне это понравилось, я скоро начал то же делать и мог узнавать гербы всех известнейших в России фамилий. Хотя он не был ботаник, но собирал разные цветы, травы и растения, клал их по листам, одним словом, составлял гербарий, и у меня до сих пор страсть к коллекциям. Все, что касается до хронологии достопамятнейших происшествий в мире, до генеалогии знаменитейших домов в Европе, знал он наизусть, и впоследствии по этой части мог бы и я с ним состязаться.
Некоторое время жили мы с ним, так сказать, с глазу на глаз, но скоро одиночество мое прекратилось, и общество мое умножилось несколькими товарищами. Средства воспитания были тогда так скудны, что их родители у моих выпрашивали как милости дозволения детям своим со мной учиться. Их было трое: сыновья артиллерийского генерал-майора Нилуса, гарнизонного майора Яхонтова и штаб-лекаря Яновского. Г. Мут не оказывал мне ни малейшего предпочтения, а иногда в молчании улыбался прилежнейшему. Поутру задавал он нам уроки, которые мы твердили и должны были сказывать ему перед обедом; а он между тем читал про себя что-нибудь из истории и географии с тем, чтобы после обеда в виде повести нам это пересказывать. Таким образом, узнал я историю иудеев, ассириян, мидян, персов и греков, но до Рима едва только с ним дошли. Говоря словами Пушкина, мы учились чему-нибудь и как-нибудь.
Сверх того я брал еще другие уроки: софийский кафедральный протоиерей Сигаревич преподавал мне Закон Божий, артиллерийский штык-юнкер Скрипкин учил меня арифметике и геометрии, наукам, в коих, мимоходом сказать, я весьма мало успевал. Один малороссийский виртуоз, которого очень хвалили (кажется, звали его Чернецкий), учил меня играть на фортепиано, а какой-то маляр учил рисовать. Не моя вина, если в обоих сих искусствах я не мастер: нашли, что они бесполезны, и скоро заставили бросить, тогда как к музыке, я всегда чувствовал особенную склонность.
Так, в семье Гончаровых жил и учился А.П. Бутенев, который вспоминал:
При очень ограниченном состоянии, при постепенном умножении семьи, родители мои, а в особенности матушка, горячо желая дать детям воспитание, решились, по недостаточности собственных средств, принять предложение одного богатого соседа учить меня вместе с его единственным сыном, моим как раз ровесником. При нем уже были гувернеры для занятий: русские, французские и немецкие. Чтобы дать понятие об этой обстановке, довольно указать на количество людей, ее составлявших. Не говоря о бесчисленной всяких родов и разрядов прислуге обоих полов, в доме находилось три гувернера живущих, из коих два иностранца (зимою же, в городе, приходили еще особые учителя для уроков), немец-доктор, венгерец-капельмейстер, заведовавший оркестром от 30 до 40 музыкантов для духовых и струнных инструментов, в том числе особый оркестр охотничьей роговой музыки... К нам прибавили третьего товарища, Н. Сокорева, родственника Гончаровых, годами двумя постарше нас.
Итак, мы составляли в классе трио; да еще — три наших гувернера-преподавателя, кроме особых учителей музыки, рисования, танцев, верховой езды. Гимнастика тогда еще не вводилась. Наш гувернер-француз, как и большая часть тогдашних французских преподавателей в России, знал немногое и научить нас большему, конечно, не мог. Впрочем, это был хороший человек, веселого нетребовательного нрава, вне уроков не строгий. Он учил нас бегло болтать по-французски, очень мало грамматике, да писать под диктовку; давал много заучивать наизусть, стихов и прозы, читать прилежно Древнюю Историю Роллэна, без дальних объявлений; немного географии и еще меньше арифметики...
Немец Вареш был, в сущности, более сведущ в преподавании, более точен и педантичен; его уроки не забавляли нас, но полагаю, были более полезны, хотя, впрочем, они ограничивались его родным языком да Всеобщей Историей Шрека...
Русский учитель, П.И. Турбин, студент Московского университета, основательно преподавал нам грамматику, дополнял серьезнее уроки географии и арифметики, которым учились мы у француза, и ознакомил нас, впоследствии, с русской словесностью. Ломоносов, Сумароков, «Душенька» Богдановича и Державин в поэзии да Карамзин, почти один в прозе, составляли для нас все ее содержание. Но что странно, русская история вовсе не входила в его программу! Учиться ей начали мы по «Истории России», написанной по-французски Левеком...
Что касается изящных искусств, то один только у нас, молодой Гончаров, сделался отличным скрипачом; вообще же мы не особенно успевали ни в музыке, ни в рисовании; в последнем, может быть, по вине учителя: рисование мне опротивело, потому что года два или три меня заставляли рисовать только глаза, носы да уши...
Обучение мое продолжалось от 6 до 7 лет; оно было неполно и поверхностно по многим частям. Разные учителя сами мало знали, либо не владели искусством преподавания. Столь существенные предметы, как математика, физика и другие естественные науки, равным образом логика и философия, самые начальные, проходились слегка; о правоведении не было и помину.
Восприятие самим ребенком процесса домашнего обучения описал М.Е. Салтыков-Щедрин в «Пошехонской старине»:
Как начали ученье старшие братья и сестры — я не помню. В то время, когда наша домашняя школа была уже в полном ходу, между мною и непосредственно предшествовавшей мне сестрой было разницы четыре года, так что волей-неволей пришлось воспитывать меня особо. Дети в нашей семье разделялись на две группы. Старшие брат и сестра составляли первую группу и были уже отданы в казенные заведения. Вторую группу составляли два брата и три сестры-погодки, и хотя старшему брату, Степану, было уже четырнадцать лет в то время, когда сестре Софье минуло только девять, но и первый и последняя учились у одних и тех же гувернанток. Несомненно, что предметы преподавания были у них разные, но как ухитрились согласовать эту разноголосицу за одним и тем же классным столом решительно не понимаю.
Брат Степан был чем-то вроде изгоя в нашем обществе. С ним не только обращались сурово, но даже не торопились отдать в заведение (старшего брата отдали в московский университетский пансион по двенадцатому году), чтоб не платить лишних денег за его воспитание. К счастью, у него были отличные способности, так что когда матушка, наконец, решилась вести его в Москву, то он выдержал экзамен в четвертый класс того же пансиона. С ним вместе отдали в один из московских институтов и двух сестер постарше: Верочку и Любочку. Затем через год, тем же порядком, исчезли из дома Григорий и Софья.
Осталась дома третья группа или, собственно говоря, двое одиночек: я да младший брат Николай...
Так как я был дворянский сын, и притом мне минуло уже семь лет, то волей-неволей приходилось подумать о моем ученье.
Но я рос один, а для одного матушке изъяниться не хотелось. Поэтому она решила не нанимать гувернантки, а в ожидании выхода из института старшей сестры начать мое обучение с помощью домашних средств. Считаю, впрочем, не лишним оговориться. Болтать по-французски и по-немецки я выучился довольно рано около старших братьев и сестер, и помнится, гувернантки в день именин и рождений родителей заставляли меня говорить поздравительные стихи... Но ни читать, ни писать ни по-каковски, даже по-русски, я не умел.
Вскоре после отъезда старших детей, часов в десять утра, отслужили молебен и приказали мне идти в классную. Там меня ждал наш крепостной живописец Павел, которому и поручили обучить меня азбуке. Павел явился в класс приодетый: в желтом фризовом сюртуке и в белом галстуке на шее. В руках у него была азбука и красная «указка». Учил он меня по-старинному: «азами». На первой странице «азы» были напечатаны крупным шрифтом, и каждая буква была снабжена соответствующей картинкой: Аз — арбуз, Буки — барин, Веди — Вавило, т.д. На следующих страницах буквы были напечатаны все более и более мелким шрифтом: за буквами следовали склады, одногласные, двугласные, трехгласные, потом и слова, наконец целые изречения нравоучительного свойства. Этим азбука окончилась, а вместе с ней оканчивалась и Павлова «наука» . Азбуку я усвоил быстро; отчетливо произносил склады даже в таком роде, как мря, нря, цря, чряи т. д., а недели через три уже бойко читал нравоучения.
Павел доложил матушке, что я готов, и я в ее присутствии с честью выдержал свой экзамен. Матушка осталась довольна. Но затем последовал вопрос:
— А дальше как?
— Дальше уж как угодно.
— Да ведь писать, чай, надо?
Оказалось, что Павел хоть и знал гражданскую печать, но писать по-гражданскому не разумел. Он мог писать лишь полууставом, насколько требовалось для надписей к образам....
Матушка задумалась. Она мечтала, что приставит ко мне Павла, даст книгу в руки и ученье пойдет само собой и вдруг, на первом же шагу, расчеты ее рушились....
Тем не менее, как женщина изобретательная, она нашлась и тут. Вспомнила, что от старших детей остались книжки, тетрадки, а в том числе и прописи, и немедленно перебрала весь учебный хлам. Отыскав прописи, она сама разлиновала тетрадку и, усадив меня за стол в смежной комнате со своей спальней, указала, насколько могла, как следует держать в руках перо: «Видишь, вот палки... с них и копирую! Сначала по палкам выучись, а потом и дальше пойдешь», — сказала она, уходя.
Я помню, что первый опыт писания самоучкой был очень для меня мучителен. Перо вертелось между пальцами, а по временам и вовсе выскользало из них; чернил зачерпывалось больше, чем нужно; не прошло четверти часа, как разлинованная четвертушка уже была усеяна кляксами; даже верхняя часть моего тела как-то неестественно выгнулась от напряжения. Сверх того я слышал поблизости шорох, который производила матушка, продолжая рыться в учебных программах, и при одной мысли, что вот-вот она сейчас нагрянет и увидит мои проказы, у меня душа уходила в пятки. Целый час я проработал таким образом, стараясь утвердить пальцы и вывести хоть что-нибудь похожее на палку, изображенную в лежавшей передо мною прописи, но пальцы от чрезмерных усилий все меньше и меньше овладевали пером. Наконец матушка вышла из своего убежища, взглянула на мою работу и, сверх ожидания, не рассердилась, а только сказала: «Вот так огород нагородил! Ну, ничего, и всегда так начинают. Вот она, палочка- то! кажется, мудрено ли ее черкнуть, а выходит, что привычка, да и привычка нужна! Главное, старайся не тискать перо между пальцами, держи руку вольно, да и сам сиди вольнее, не изгибайся. Ну, ничего, ничего, не конфузься! Бог милостив! Ступай, побегай!»
Недели с три каждый день я, не разгибая спины, мучился часа по два сряду, покуда, наконец, не достиг кой-каких результатов. Перо вертелось уже не так сильно; рука почти не ерзала по столу; клякс становилось меньше; ряд палок уже не представлял собой расшатавшейся изгороди, а шел довольно ровно. Словом сказать, я уже начал мечтать о копировании палок с закругленными концами....
«Вот тебе книжка, — сказала она однажды, кладя на стол «Сто двадцать четыре истории Ветхого Завета», — завтра рябовский поп приедет, я с ним переговорю. Он с тобой займется, а ты все-таки и сам просматривай книжки, по которым старшие учились. Может быть, и пригодятся». Рябовский священник приехал. Довольно долго он совещался с матушкой, и результатом этого совещания было следующее: три раза в неделю он будет наезжать к нам (Рябово отстояло от нас в шести верстах) и посвящать мне по два часа. Плата за ученье была условлена в таком размере: деньгами двадцать восемь рублей в месяц, да два пуда муки, да в дни уроков обедать за господским столом.
Опять отслужили молебен и принялись за настоящую науку. Отец Василий следовал в обучении той же методе, как и все педагоги того времени. В конце урока он задавал две-три странички из Ветхого завета, два-три параграфа из краткой русской грамматики и по приезде через день «спрашивал» заданное. Толковать приходилось только арифметические правила. Оказалось, впрочем, что я многое уже знал, прислушиваясь, в классные часы, к ученью старших братьев и сестер, а молитвы и заповеди с малолетства заставляли меня учить наизусть. Поэтому двух часов, в продолжение которых, по условию, батюшка должен был «просидеть» со мною, было даже чересчур много, так что последний час обыкновенно посвящался разговорам.
Таким образом, я мало-помалу узнал подробности церковнослужительского быта того времени. Как обучались в семинариях, как доставались священнические и дьяконские места, как происходило посвящение в попы, что представлял собой благочинный, духовное правление, консистория и т. д.
Отец Василий надеялся на меня и, нужно сказать правду, не ошибался в своих ожиданиях. Я действительно был прилежен. Кроме урочных занятий, которые мне почти никаких усилий не стоили, я, по собственному почину, перечитывал оставшиеся после старших детей учебники и скоро почти знал наизусть «Краткую всеобщую историю» Кайданова, «Краткую географию» Иванского и проч. Даже в синтаксис заглядывал и не чуждался риторики. Все это, конечно, усваивалось мною беспорядочно, без всякой системы, тем не менее, запас фактов накоплялся, и не раз удивлял родителей, рассказывая за обедом такие исторические эпизоды, о которых они понятия не имели. Только арифметика давалась плохо, потому что тут я сам себе помочь не мог, а отец Василий по части дробей тоже был не особенно силен. Зато латынь пошла отлично, и я через три-четыре недели так отчетливо склонял «mensa» , что отец Василий в восторге хлопал меня по лбу ладонью и восклицал: «Башка!»
Замечу здесь мимоходом: несмотря на обилие книг и тетрадей, которые я перечитал, я не имел ни малейшего понятия о существовании русской литературы. По части русского языка у нас были только учебники, то есть грамматика, синтаксис и риторика. Ни хрестоматии, ни даже басен Крылова не существовало, так что я в буквальном смысле слова почти до самого поступления в казенное заведение не знал ни одного русского стиха, кроме тех немногих обрывков, без начала и конца, которые были помещены в учебнике риторики в качестве примеров фигур и тропов...
Матушка видела мою ретивость и радовалась. В голове ее зрела коварная мысль, что я без посторонней помощи, руководствуясь только программой, сумею приготовить себя года в два к одному из средних классов пансиона... У меня была программа для поступления в пансион. Матушка дала мне ее, сказав: «Вот, смотри! тут все написано, в какой класс что требуется. Так и приготовляйся».
Автор: научный сотрудник музея-заповедника “Тарханы” И.И. Ксенофонтова
Источник: “Тарханский вестник”, № 18. С. 91 – 120.