06:27 ... души 021 | |
*** *** *** — Да все-таки, однако же, дело как-то… — А соблазну никакого, — отвечал весьма прямо и открыто Чичиков. — Дело такого рода, как сейчас рассуждали: между людьми благонамеренными, благоразумных лет и, кажется, хорошего чину, и притом втайне. — И, говоря это, глядел он открыто и благородно ему в глаза. Как ни был изворотлив Леницын, как ни был сведущ вообще в делопроизводствах, но тут он как-то совершенно пришел в недоуменье, тем более что каким-то странным образом он как бы запутался в собственные сети. Он вовсе не был способен на несправедливости и не хотел бы сделать ничего несправедливого, даже и втайне. «Экая удивительная оказия! — думал он про себя. — Прошу входить в тесную дружбу даже с хорошими людьми! Вот тебе и задача!» Но судьба и обстоятельства как бы нарочно благоприятствовали Чичикову. Точно за тем, чтобы помочь этому затруднительному делу, вошла в комнату молодая хозяйка, супруга Леницына, бледная, худенькая, низенькая, но одетая по-петербургскому, большая охотница до людей comme il faut. За нею был вынесен на руках мамкой ребенок-первенец, плод нежной любви недавно бракосочетавшихся супругов. Ловким подходом с прискочкой и наклоненьем головы набок Чичиков совершенно обворожил петербургскую даму, а вслед за нею и ребенка. Сначала тот было разревелся, но словами: «Агу, агу, душенька», — и прищелкиваньем пальцев, и красотой сердоликовой печатки от часов Чичикову удалось его переманить к себе на руки. Потом он начал его приподымать к самому потолку и возбудил этим в ребенке приятную усмешку, чрезвычайно обрадовавшую обоих родителей. Но от внезапного удовольствия или чего-либо другого ребенок вдруг повел себя нехорошо. — Ах, Боже мой! — вскрикнула жена Леницына, — он вам испортил весь фрак! Чичиков посмотрел: рукав новешенького фрака был весь испорчен. «Пострел бы тебя взял, чертенок!» — подумал он в сердцах. Хозяин, хозяйка, мамка — все побежали за одеколоном; со всех сторон принялись его вытирать. — Ничего, ничего, совершенно ничего! — говорил Чичиков, стараясь сообщить лицу своему, сколько возможно, веселое выражение. — Может ли что испортить ребенок в это золотое время своего возраста! — повторял он; а в то же время думал: «Да ведь как, бестия, волки б его съели, метко обделал, канальчонок проклятый!» Это, по-видимому, незначительное обстоятельство совершенно преклонило хозяина в пользу дела Чичикова. Как отказать такому гостю, который оказал столько невинных ласк малютке и великодушно поплатился за то собственным фраком? Чтобы не подать дурного примера, решились решить дело секретно, ибо не столько самое дело, сколько соблазн вредоносен. — Позвольте ж и мне, в вознагражденье за услугу, заплатить вам также услугой. Хочу быть посредником вашим по делу с братьями Платоновыми. Вам нужна земля, не так ли?[4] *** Одна из последних главВсе на свете обделывает свои дела. «Что кому требит, тот то и теребит», — говорит пословица. Путешествие по сундукам произведено было с успехом, так что кое-что от этой экспедиции перешло в собственную шкатулку. Словом, благоразумно было обстроено. Чичиков не то чтобы украл, но попользовался. Ведь всякий из нас чем-нибудь попользуется: тот казенным лесом, тот экономическими суммами, тот крадет у детей своих ради какой-нибудь приезжей актрисы, тот у крестьян ради мебелей Гамбса[1] или кареты. Что ж делать, если завелось так много всяких заманок на свете? И дорогие рестораны с сумасшедшими ценами, и маскарады, и гулянья, и плясанья с цыганками. Ведь трудно удержаться, если все со всех сторон делают то же, да и мода велит — изволь удержать себя! Ведь нельзя же всегда удерживать себя. Человек не бог. Так и Чичиков, подобно размножившемуся количеству людей, любящих всякий комфорт, поворотил дело в свою пользу. Конечно, следовало бы выехать вон из города, но дороги испортились. В городе между тем готова была начаться другая ярмарка — собственно дворянская. Прежняя была больше конная, скотом, сырыми произведениями да разными крестьянскими, скупаемыми прасолами и кулаками. Теперь же все, что куплено на Нижегородской ярмарке краснопродавцами панских товаров, привезено сюда. Наехали истребители русских кошельков, французы с помадами и француженки с шляпками, истребители добытых кровью и трудами денег, — эта египетская саранча, по выражению Костанжогло, которая мало того что все сожрет, да еще и яиц после себя оставит, зарывши их в землю. Только неурожай да несчастный в самом <деле год> удержали многих помещиков по деревням. Зато чиновники, как не терпящие неурожая, развернулись; жены их, на беду, также. Начитавшись разных книг, распущенных в последнее время с целью внушить всякие новые потребности человечеству, возымели жажду необыкновенную испытать всяких новых наслаждений. Француз открыл новое заведение — какой-то дотоле неслыханный в губернии воксал, с ужином, будто бы по необыкновенно дешевой цене и половину на кредит. Этого было достаточно, чтобы <не только> столоначальники, но даже и все канцелярские, в надежде на будущие взятки с просителей, <развернулись>. Зародилось желанье пощеголять друг перед другом лошадьми и кучерами. Уж это столкновенье сословий для увеселения!.. Несмотря на мерзкую погоду и слякоть, щегольские коляски пролетали взад и вперед. Откуда взялись они, Бог весть, но в Петербурге не подгадили бы. Купцы, приказчики, ловко приподымая шляпы, запрашивали барыш. Редко где, видны были бородачи в меховых горлатных шапках. Все было европейского вида, с бритыми подбородками, все исчахлое и с гнилыми зубами. «Пожалуйте, пожалуйста! Да уж извольте только взойти-с в лавку! Господин, господин!» — покрикивали кое-где мальчишки. Но уж на них с презрением смотрели познакомленные с Европой посредники; изредка только с чувством достоинства произносили: «Штакет», или: «Здесь сукны зибер, клер и черные». — Есть сукна брусничных цветов с искрой? — спросил Чичиков. — Отличные сукна, — сказал купец, приподнимая одной рукой картуз, а другой указывая на лавку. Чичиков взошел в лавку. Ловко приподнял <купец> доску стола и очутился на другой стороне его, спиною к товарам, вознесенным от низу до потолка, штука на штуке, и — лицом к покупателю. Опершись ловко обеими руками и слегка покачиваясь на них всем корпусом, произнес: — Каких сукон пожелаете? — С искрой оливковых или бутылочных, приближающихся, так сказать, к бруснике, — сказал Чичиков. — Могу сказать, что получите первейшего сорта, лучше которого только в просвещенных столицах можно найти. Малый! подай сукно сверху, что за тридцать четвертым номером. Да не то, братец! Что ты вечно выше своей сферы, точно пролетарий какой! Бросай его сюда. Вот суконцо! — И, разворотивши его с другого конца, купец поднес Чичикову к самому носу, так что тот мог не только погладить рукой шелковистый лоск, но даже и понюхать. — Хорошо, но все не то,— сказал Чичиков.— Ведь я служил на таможне, так мне высшего сорта, какое есть, и притом больше искрасна, не к бутылке, но к бруснике чтобы приближалось. — Понимаю-с: вы истинно желаете такого цвета, какой нонче в Петербурге <в моду> входит. Есть у меня сукно отличнейшего свойства. Предуведомляю, что высокой цены, но и высокого достоинства. Европеец полез. Штука упала. Развернул он ее с искусством прежних времен, даже на время позабыв, что он принадлежит уже к позднейшему поколению, и поднес к свету, даже вышедши из лавки, и там его показал, прищурясь к свету и сказавши: «Отличный цвет! Сукно наваринского дыму с пламенем». Сукно понравилось; о цене условились, хотя она и «с прификсом», как утверждал купец. Тут произведено было ловкое дранье обеими руками. Заворочено оно было в бумагу, по-русски, с быстротой неимоверной. Сверток завертелся под легкой бечевкой, охватившей его животрепещущим узлом. Ножницы перерезали бечевку, и все было уже в коляске. — Покажите черного сукна,— раздался голос. «Вот, черт побери, Хлобуев», — сказал про себя Чичиков и поворотился, чтобы не видать его, находя неблагоразумным с своей <стороны> заводить с ним какое-либо объяснение насчет наследства. Но <он> уже его увидел. — Что это, право, Павел Иванович, не с умыслом ли уходите от меня? Я вас нигде не могу найти, а ведь дела такого <рода?>, что нам нужно сурьезно переговорить. — Почтеннейший, почтеннейший,— сказал Чичиков, пожимая ему руки,— поверьте, что все хочу с вами побеседовать, да времени совсем нет. — А сам думал: «Черт бы тебя побрал!» И вдруг увидел входящего Муразова. — Ах, Боже, Афанасий Васильевич! Как здоровье ваше? — Как вы? — сказал Муразов, снимая шляпу. Купец и Хлобуев сняли шляпу. — Да вот поясница, да и сон как-то все не то. Уж оттого ли, что мало движения… Но Муразов, вместо того [чтобы углубляться] в причину припадков Чичикова, обратился к Хлобуеву: — А я, Семен Семенович, увидавши, что вы взошли в лавку, — за вами. Мне нужно кое о чем переговорить, так не хотите ли заехать ко мне? — Как же, как же, — сказал поспешно Хлобуев и вышел с ним. «О чем бы у них разговоры?» — подумал <Чичиков>. — Афанасий Васильевич — почтенный и умный человек, — сказал купец, — и дело свое знает, но просветительности нет. Ведь купец есть негоциант, а не то, что купец. Тут с этим соединено и буджет, и реакцмя, а иначе выйдет паувпуризм. Чичиков махнул рукой. — Павел Иванович, я вас ищу везде, — раздался позади голос Леницына. Купец почтительно снял шляпу. — Ах, Федор Федорыч! — Ради Бога, едемте ко мне: мне нужно переговорить, — сказал <он>. *** Чичиков взглянул — на нем не было лица. Расплатившись с купцом, он вышел из лавки. [2] — Вас жду, <Семен Семенович>, — сказал Муразов, увидевши входящего Хлобуева, — пожалуйте ко мне в комнатку. — И он повел Хлобуева в комнатку, уже знакомую читателю, неприхотливее которой нельзя было найти и у чиновника, получающего семьсот рублей в год жалованья. — Скажите, ведь теперь, я полагаю, обстоятельства ваши получше? После тетушки все-таки вам досталось кое-что. — Да как вам сказать, Афанасий Васильевич. Я не знаю, лучше ли мои обстоятельства. Мне досталось всего пятьдесят душ крестьян и тридцать тысяч денег, которыми я должен был расплатиться с частью моих долгов, — и у меня вновь ровно ничего. А главное дело, что дело по этому завещанью самое нечистое. Тут, Афанасий Васильевич, завелись такие мошенничества! Я вам сейчас расскажу, и вы подивитесь, что такое делается. Этот Чичиков… — Позвольте, Семен Семенович, прежде чем говорить об этом Чичикове, позвольте поговорить собственно о вас. Скажите мне: сколько, по вашему заключению, было <бы> для вас удовлетворительно и достаточно затем, чтобы совершенно выпутаться из обстоятельств? — Мои обстоятельства трудные,— сказал Хлобуев.— Да чтобы выпутаться из обстоятельств, расплатиться совсем и быть в возможности жить самым умеренным образом, мне нужно по крайней мере сто тысяч, если не больше,— словом, мне это невозможно. — Ну, если бы это у вас было, как бы вы тогда повели жизнь свою? — Ну, я бы тогда нанял себе квартирку, занялся бы воспитаньем детей. О себе нечего уже думать: карьер мой кончен, я уж никуды не гожусь. — И все-таки жизнь останется праздная, а в праздности приходят искушения, о которых бы и не подумал человек, занявшись работою. — Не могу, никуда не гожусь: осовел, болит поясница. — Да как же жить без работы? Как быть на свете без должности, без места? Помилуйте! Взгляните на всякое творенье Божье: всякое чему-нибудь да служит, имеет свое отправление. Даже камень и тот затем, чтобы употреблять на дело, а человек, разумнейшее существо, чтобы оставался без пользы, — статочное ли это дело? — Ну, да я все-таки не без дела. Я могу заняться воспитаньем детей. — Нет, Семен Семенович, нет, это всего труднее. Как воспитать тому детей, кто сам себя не воспитал? Детей ведь только можно воспитать примером собственной жизни. А ваша жизнь годится им в пример? Чтобы выучиться разве тому, как <в> праздности проводить время да играть в карты? Нет, Семен Семенович, отдайте детей мне: вы их испортите. Подумайте не шутя: вас сгубила праздность. Вам нужно от ней бежать. Как жить на свете не прикрепленну ни к чему? Какой-нибудь да должно исполнять долг. Поденщик, ведь и тот служит. Он ест грошовый хлеб, да ведь он его добывает и чувствует интерес своего занятия. — Ей-Богу, пробовал, Афанасий Васильевич, старался преодолеть. Что ж делать, остарел, сделался неспособен. Ну, как мне поступить? Неужели определиться мне в службу? Ну, как же мне, в сорок пять лет, сесть за один стол с начинающими канцелярскими чиновниками? Притом я не способен к взяткам — и себе помешаю, и другим поврежу. Там уж у них и касты свои образовались. Нет, Афанасий Васильич, думал, пробовал, перебирал все места, — везде буду неспособен. Только разве в богадельню… — Богадельня <тем>, которые трудились; а тем, которые веселились все время в молодости, отвечают, как муравей стрекозе: «Поди попляши!» Да и в богадельне сидя, тоже трудятся и работают, в вист не играют. Семен Семенович, — говорил <Myразов>, смотря ему в лицо пристально,— вы обманываете и себя и меня. Муразов глядел пристально ему в лицо, но бедный Хлобуев ничего не мог отвечать, Муразову стало его жалко. — Послушайте, Семен Семенович, но ведь вы же молитесь, ходите в церковь, не пропускаете, я знаю, ни утрени, ни вечерни. Вам хоть и не хочется рано вставать, но ведь вы встаете же и идете, — идете в четыре часа утра, когда никто не подымается. — Это другое дело, Афанасий Васильевич. Я знаю, что это я делаю не для человека, но для Того, Кто приказал нам быть всем на свете. Что ж делать? Я верю, что Он милостив ко мне, что как я ни мерзок, ни гадок, но Он меня может простить и принять, тогда как люди оттолкнут ногою и наилучший из друзей продаст меня, да еще и скажет потом, что он продал из благой цели. Огорченное чувство выразилось в лице <Хлобуева>. Старик прослезился, но ничего не перечил. — Так послужите же Тому, Который так милостив. Ему так же угоден труд, как и молитва. Возьмите какое ни есть занятие, но возьмите как бы вы делали для Него, а не для людей. Ну, просто хоть воду толките в ступе, но помышляйте только, что вы делаете для Него. Уж этим будет выгода, что для дурного не останется времени — для проигрыша в карты, для пирушки с объедалами, для светской жизни. Эх, Семен Семенович! Знаете вы Ивана Потапыча? — Знаю и очень уважаю. — Ведь хороший был торговец: полмиллиона было; да как увидел во всем прибыток — и распустился. Сына по-французски стал учить, дочь — за генерала. И уже не в лавке или в биржевой улице, а все как бы встретить приятеля да затащить в трактир пить чай. Пил целые дни чай, ну и обанкрутился. А тут Бог несчастье послал: сына не стало. Теперь он, видите ли, приказчиком у меня. Начал сызнова. Дела-то поправились его. Он мог бы опять торговать на пятьсот тысяч. «Приказчиком был, приказчиком хочу и умереть. Теперь, говорит, я стал здоров и свеж, а тогда у меня брюхо-де заводилось, да и водяная началась. Нет»,— говорит. И чаю он теперь в рот не берет. Щи да кашу — и больше ничего, да-с. А уж молится он так, как никто из нас не молится. А уж помогает он бедным так, как никто из нас не помогает; а другой рад бы помочь, да деньги свои прожил. Бедный Хлобуев задумался. Старик взял его за обе руки. — Семен Семенович! Если бы вы знали, как мне вас жалко. Я об вас все время думал. И вот послушайте. Вы знаете, что в монастыре есть затворник, который никого не видит. Человек этот большого ума,— такого ума, что я не знаю. Я начал ему говорить, что вот у меня есть этакой приятель, но имени не сказал, что болеет он вот чем. Он начал слушать, да вдруг прервал словами: «Прежде Божье дело, чем свое. Церковь строят, а денег нет: сбирать нужно на церковь». Да и захлопнул дверью. Я думал, что ж это значит? Не хочет, видно, дать совета. Да и зашел к нашему архимандриту. Только что я в дверь, а он мне с первых же слов: не знаю ли я такого человека, которому бы можно было поручить сбор на церковь, который бы был или из дворян, или <из> купцов, повоспитанней других, смотрел бы на <то>, как на спасение свое? Я так с первого же разу и остановился: «Ах, Боже мой! Да ведь это схимник назначает эту должность Семену Семеновичу. Дорога для его болезни хороша. Переходя с книгой от помещика к крестьянину и от крестьянина к мещанину, он узнает и то, как кто живет и кто в чем нуждается, — так что воротится потом, обошедши несколько губерний, так узнает местность и край получше всех тех людей, которые живут в городах… А эдакие люди теперь нужны». Вот мне князь сказывал, что он много бы дал, чтобы достать такого чиновника, который бы знал не по бумагам дело, а так, как оно есть на деле, потому что из бумаг, говорит, ничего уж не видать: так все запуталось. — Вы меня совершенно смутили, сбили, Афанасий Васильевич, — сказал Хлобуев, в изумлении смотря <на него>. — Я даже не верю тому, что вы, точно, мне это говорите, для этого нужен неутомимый, деятельный человек. Притом как же мне бросить жену, детей, которым есть нечего? — О супруге и детях не заботьтесь. Я возьму их на свое попечение, и учителя будут у детей. Чем вам ходить с котомкой и выпрашивать милостыню для себя, благороднее и лучше просить для Бога. Я вам дам простую <кибитку>, тряски не бойтесь: это для вашего здоровья. Я дам вам на дорогу денег, чтобы вы могли мимоходом дать тем, которые посильнее других нуждаются. Вы здесь можете много добрых дел сделать: вы уж не ошибетесь, а кому дадите, тот, точно, будет стоить. Эдаким образом ездя, вы точно узнаете всех, кто и как. Это не то, что иной чиновник, которого все боятся и от которого <таятся>; а с вами, зная, что вы просите на церковь, охотно разговорятся. — Я вижу, это прекрасная мысль, и я бы очень <желал> исполнить хоть часть; но, право, мне кажется, это свыше сил. — Да что же по нашим силам? — сказал Муразов. — Ведь ничего нет по нашим силам. Все свыше наших сил. Без помощи свыше ничего нельзя. Но молитва собирает силы. Перекрестись, говорит человек: «Господи, помилуй», — гребет и доплывает до берега. Об этом не нужно и помышлять долго; это нужно просто принять за повеленье Божие. Кибитка будет вам сейчас готова; а вы забегите к отцу архимандриту за книгой и за благословеньем, да и в дорогу. — Повинуюсь вам и принимаю не иначе, как за указание Божие. — «Господи, благослови!» — сказал он внутренно и почувствовал, что бодрость и сила стала проникать к нему в душу. Самый ум его как бы стал пробуждаться надеждой на исход из своего печально-неисходного положенья. Свет стал мерцать вдали… Но, оставивши Хлобуева, обратимся к Чичикову. А между тем в самом деле по судам шли просьбы за просьбой. Оказались родственники, о которых и не слышал никто. Как птицы слетаются на мертвечину, так все налетело на несметное имущество, оставшееся после старухи: оказ<ались> доносы на Чичикова, на подложность последнего завещания, доносы на подложность и первого завещания, улики в покраже и в утаении сумм. Явились даже улики на Чичикова в покупке мертвых душ, в провозе контрабанды во время бытности его еще при таможне. Выкопали всё, разузнали его прежнюю историю. Бог весть откуда все это пронюхали и знали; только были улики даже и в таких делах, об которых, думал Чичиков, кроме его и четырех стен, никто не знал. Покамест все это было еще судейская тайна и до ушей его не дошло, хотя верная записка юрисконсульта, которую он вскоре получил, несколько дала ему вонять, что каша заварится. Записка была краткого содержания: «Спешу вас уведомить, что по делу будет возня, но помните, что тревожиться никак не следует. Главное дело — спокойствие. Обделаем всё». Записка эта успокоила совершенно его. «[Этот человек], точно, гений», — сказал Чичиков. В довершенье хорошего, портной в это время принес платье. <Чичиков> получил желанье сильное посмотреть на самого себя в новом фраке наваринского пламени с дымом. Натянул штаны, которые обхватили его чудесным образом со всех сторон, так что хоть рисуй. Ляжки так славно обтянуло, икры тоже; сукно обхватило все малости, сообща им еще большую упругость. Как затянул он позади себя пряжку, живот стал точно барабан. Он ударил по нем тут щеткой, прибавив: «Ведь какой дурак! а в целом он составляет картину!» Фрак, казалось, был сшит еще лучше штанов: ни морщинки, все бока обтянул, выгнулся на перехвате, показавши весь его перегиб. На замечанье Чичикова, <что> под правой мышкой немного жало, портной только улыбался: от этого еще лучше прихватывало по талии. «Будьте покойны, будьте покойны насчет работы, — повторял он с нескрытым торжеством. — Кроме Петербурга, нигде так не сошьют». Портной был сам из Петербурга и на вывеске выставил: «Иностранец из Лондона и Парижа». Шутить он не любил и двумя городами разом хотел заткнуть глотку всем другим портным так, чтобы впредь никто не появился с такими городами, а пусть себе пишет из какого-нибудь «Карлсеру» или «Копенгара». Чичиков великодушно расплатился с портным и, оставшись один, стал рассматривать себя на досуге в зеркало, как артист — с эстетическим чувством и con amore. Оказалось, что все как-то было еще лучше, чем прежде; щечки интереснее, подбородок заманчивей, белые воротнички давали тон щеке, атласный синий галстук давал тон воротничкам, новомодные складки манишки давали тон галстуку, богатый бархатный жилет давал тон манишке, а фрак наваринского дыма с пламенем, блистая, как шелк, давал тон всему. Поворотился направо — хорошо! Поворотился налево — еще лучше! Перегиб такой, как у камергера или у такого господина, который так <и> чешет по-французски, который, даже и рассердясь, выбраниться не умеет на русском языке, а распечет французским диалектом: деликатность такая! Он попробовал, склоня голову несколько набок, принять позу, как бы адресовался к даме средних лет и последнего просвещения: выходила просто картина. Художник, бери кисть и пиши! В удовольствии он совершил тут же легкий прыжок вроде антраша. Вздрогнул комод, и шлепнула на землю склянка с одеколоном; но это не причинило никакого помешательства. Он назвал, как и следовало, глупую склянку дурой и подумал: «К кому теперь прежде всего явиться? Всего лучше…» Как вдруг в передней — вроде некоторого бряканья сапогов со шпорами, и жандарм в полном вооружении, как <будто> в лице его было целое войско: «Приказано сей же час явиться к генерал-губернатору!» Чичиков так и обомлел. Перед ним торчало страшилище с усами, лошадиный хвост на голове, через плечо перевязь, через другое перевязь, огромнейший палаш привешен к боку. Ему показалось, что при другом боку висело и ружье, и черт знает что: целое войско в одном только! Он начал было возражать, страшило грубо заговорило: «Приказано сей же час!» Сквозь дверь в переднюю он увидел, что там мелькало и другое страшило; взглянул в окошко — и экипаж. Что тут делать? Так, как был, во фраке наваринского пламени с дымом, должен был сесть и, дрожа всем телом, отправился к генерал-губернатору, и жандарм с ним. В передней не дали даже и опомниться ему. «Ступайте! вас князь уже ждет», — сказал дежурный чиновник. Перед ним, как в тумане, мелькнула передняя с курьерами, принимавшими пакеты, потом зала, через которую он прошел, думая только: «Вот как схватит да без суда, без всего прямо в Сибирь!» Сердце его забилось с такой силою, с какой не бьется даже у наиревнивейшего любовника. Наконец растворилась роковая дверь: предстал кабинет с портфелями, шкафами и книгами, и князь, гневный, как сам гнев. «Губитель, губитель! — сказал Чичиков. — Погубит он мою душу. Зарежет, как волк агнца». — Я вас пощадил, я позволил вам остаться в городе, тогда как вам следовало бы в острог, а вы запятнали себя вновь бесчестнейшим мошенничеством, каким когда-либо запятнал себя человек! — Губы князя дрожали от гнева. — Каким же, ваше сиятельство, бесчестнейшим поступком и мошенничеством? — спросил Чичиков, дрожа всем телом. — Женщина, — произнес князь, подступая несколько ближе и смотря прямо в глаза Чичикову, — женщина, которая подписывала по вашей диктовке завещание, схвачена и станет с вами на очную ставку. Свет помутился в очах Чичикова. — Ваше сиятельство! Скажу всю истину дела. Я виноват, точно, виноват, но не так виноват: меня обнесли враги. — Вас не может никто обнесть, потому что в вас мерзостей в несколько раз больше того, что может <выдумать> последний лжец. Вы во всю жизнь, я думаю, не делали небесчестного дела. Всякая копейка, добытая вами, добыта бесчестно, есть воровство и бесчестнейшее дело, за которое кнут и Сибирь! Нет, теперь полно! С сей же минуты будешь отведен в острог, и там, наряду с последними мерзавцами и разбойниками, ты должен <ждать> разрешенья участи своей. И это милостиво еще, потому, что <ты> хуже их в несколько <раз>: они в армяке и тулупе, а ты… — Он взглянул на фрак наваринского пламени с дымом и, взявшись за шнурок, позвонил. — Ваше сиятельство,— вскрикнул Чичиков, — умилосердитесь! Вы отец семейства. Не меня пощадите — старуха мать! — Врешь! — вскрикнул гневно князь.— Так же ты меня тогда умолял детьми и семейством, которых у тебя никогда не было, теперь — матерью. — Ваше сиятельство! я мерзавец и последний негодяй, — сказал Чичиков голосом…[3] — Я действительно лгал, я не имел ни детей, ни семейства; но, вот Бог свидетель, я всегда хотел иметь жену, исполнить долг человека и гражданина, чтобы действительно потом заслужить уваженье граждан и начальства. Но что за бедственные стечения обстоятельств! Кровью, ваше сиятельство, кровью нужно было добывать насущное существование. На всяком шагу соблазны и искушенье… враги, и губители, и похитители. Вся жизнь была точно вихорь буйный или судно среди волн, по воле ветров. Я — человек, ваше сиятельство. Слезы вдруг хлынули ручьями из глаз его. Он повалился в ноги князю, так, как был: во фраке наваринского пламени с дымом, в бархатном жилете, атласном галстуке, чудесно сшитых штанах и головной прическе, изливавшей ток сладкого дыхания первейшего одеколона, и ударился лбом. — Поди прочь от меня! Позвать, чтобы его взяли, солдат! — сказал князь взошедшим. — Ваше сиятельство! — кричал <Чичиков> и обхватил обеими руками сапог князя. Чувство содроганья пробежало по всем жилам <князя>. — Подите прочь, говорю вам! — сказал он, усиливаясь вырвать свою ногу из объятья Чичикова. — Ваше сиятельство! не сойду с места, покуда не получу милости, — говорил <Чичиков>, не выпуская сапог князя и проехавшись вместе с ногой по полу во фраке наваринского пламени и дыма. — Подите, говорю вам! — говорил он с тем неизъяснимым чувством отвращенья, какое чувствует человек при виде безобразнейшего насекомого, которого нет духу раздавить ногой. Он встряхнул так, что Чичиков почувствовал удар сапога в нос, губы и округленный подбородок, но он не выпустил сапога и еще <с> большей силой держал его в своих объятиях. Два дюжих жандарма в силах оттащили его и, взявши под руки, повели через все комнаты. Он был бледный, убитый, в том бесчувственно-страшном состоянии, в каком бывает человек, видящий перед собою черную, неотвратимую смерть, это страшилище, противное естеству нашему… В самых дверях на лестницу — навстречу Муразов. Луч надежды вдруг скользнул. В один миг с силой неестественной вырвался он из рук обоих жандармов и бросился в ноги изумленному старику. — Батюшка, Павел Иванович! что с вами! — Спасите! ведут в острог, на смерть!.. Жандармы схватили его и повели, не дали даже и услышать. Промозглый, сырой чулан с запахом сапогов и онуч гарнизонных солдат, некрашеный стол, два скверных стула, с железной решеткой окно, дряхлая печь, сквозь щели которой только дымило, а тепла не давало,— вот обиталище, где помещен был наш <герой>, уже было начинавший вкушать сладость жизни и привлекать вниманье соотечественников, в тонком новом фраке наваринского пламени и дыма. Не дали даже ему распорядиться взять с собой необходимые вещи, взять шкатулку, где были деньги, быть может достаточные…[4] Бумаги, крепости на мертвые <души> — все было теперь у чиновников. Он повалился на землю, и безнадежная грусть плотоядным червем обвилась около его сердца. С возрастающей быстротой стала точить она это сердце, ничем не защищенное. Еще день такой грусти, и не было бы Чичикова вовсе на свете. Но и над Чичиковым не дремствовала чья-то всеспасающая рука. Час спустя двери тюрьмы растворились: взошел старик Муразов. Если бы терзаемому палящей жаждой, покрытому прахом и пылью дороги, изнуренному, изможденному путнику влил кто в засохнувшее горло струю ключевой воды — не так бы ею он освежился, не так оживился, как оживился бедный Чичиков. — Спаситель мой! — сказал Чичиков и, схвативши вдруг его руку, быстро поцеловал и прижал к груди. — Бог да наградит вас за то, что посетили несчастного! Он залился слезами. Старик глядел на него скорбно-болезненным взором и говорил только: — Ах, Павел Иванович, Павел Иванович! что вы сделали! — Что ж делать! Сгубила, проклятая! Не знал меры; не сумел вовремя остановиться. Сатана проклятый обольстил, вывел из пределов разума и благоразумия человеческого. Преступил, преступил! Но только как же можно этак поступить? Дворянина, дворянина, без суда, без следствия, бросить в тюрьму! Дворянина, Афанасий Васильевич! Да ведь как же не дать время зайти к себе, распорядиться с вещами? Ведь там у меня все осталось теперь без присмотра. Шкатулка, Афанасий Васильевич, шкатулка, ведь там все имущество. Потом приобрел, кровью, летами трудов, лишений .. Шкатулка, Афанасий Васильевич! Ведь всё украдут, разнесут!.. О Боже! И, не в силах будучи удержать порыва вновь подступившей к сердцу грусти, он громко зарыдал голосом, проникнувшим толщу стен острога и глухо отозвавшимся в отдаленье, сорвал с себя атласный галстук и, схвативши рукою около воротника, разорвал на себе фрак наваринского пламени с дымом. — Ах, Павел Иванович, как вас ослепило это имущество! Из-за него вы не видали страшного своего положения. — Благодетель, спасите, спасите! — отчаянно закричал бедный Павел Иванович, повалившись к нему в ноги. — Князь вас любит, для вас все сделает. — Нет, Павел Иванович, не могу, как бы ни хотел, как бы ни желал. Вы подпали под неумолимый закон, а не под власть какого человека. — Искусил шельма сатана, изверг человеческого рода! Ударился головою в стену, а рукой хватил по столу так, что разбил в кровь кулак; но ни боли в голове, ни жестокости удара не почувствовал. — Павел Иванович, успокойтесь; подумайте, как бы примириться с Богом, а не с людьми; о бедной душе своей помыслите. — Но ведь судьба какая, Афанасий Васильевич! Досталась ли хоть одному человеку такая судьба? Ведь с терпеньем, можно сказать, кровавым добывал копейку, трудами, трудами, не то, чтобы кого ограбил или казну обворовал, как делают. Зачем добывал копейку? Затем, чтобы [в довольстве остаток дней прожить, оставить что-нибудь детям, которых намеревался приобресть для блага, для службы отечеству]. Вот для чего хотел приобресть! Покривил, не спорю, покривил… что ж делать? Но ведь покривил только тогда, когда увидел, что прямой дорогой не возьмешь и что косой дорогой больше напрямик. Но ведь я трудился, я изощрялся. Если брал, так с богатых. А эти мерзавцы, которые по судам берут тысячи с казны, небогатых людей грабят, последнюю копейку сдирают с того, у кого нет ничего! Что ж за несчастье такое, скажите, — всякий раз, что как только начинаешь достигать плодов и, так сказать, уже касаться рукой… вдруг буря, подводный камень, сокрушенье в щепки всего корабля. Вот под три <ста> тысяч было капиталу. Трехэтажный дом был уже. Два раза уже деревню покупал. Ах, Афанасий Васильевич! за что ж такая <судьба>? За что ж такие удары? Разве и без того жизнь моя не была как судно среди волн? где справедливость небес? где награда за терпенье, за постоянство беспримерное? Ведь я три раза сызнова начинал; все потерявши, начинал вновь с копейки, тогда как иной давно бы с отчаянья запил и сгнил в кабаке. Ведь сколько нужно было побороть, сколько вынести! Ведь всякая <копейка> выработана, так сказать, всеми силами души!.. Положим, другим доставалось легко, но ведь для меня была всякая копейка, как говорит пословица, алтынным гвоздем прибита, и эту алтынным гвоздем прибитую копейку я доставал, видит Бог, с этакой железной неутомимостью… Он не договорил, зарыдал громко от нестерпимой боли сердца, упал на стул, и оторвал совсем висевшую разорванную полу фрака, и швырнул ее прочь от себя, и, запустивши обе руки себе в волоса, об укрепленье которых прежде старался, безжалостно рвал их, услаждаясь болью, которою хотел заглушить, ничем неугасимую боль сердца. Долго сидел молча пред ним Муразов, глядя на это необыкновенное <страдание>, в первый раз им виданное. А несчастный ожесточенный человек, еще недавно порхавший вокруг с развязной <?> ловкостью светского или военного человека, метался теперь в растрепанном, непристойном <виде>, в разорванном фраке и расстегнутых шароварах <?>, <с> окровавленным разбитым кулаком, изливая хулу на враждебные силы, перечащие человеку. — Ах, Павел Иванович, Павел <Иванович>! Я думаю о том, какой бы из вас был человек, если бы так же, и силою и терпеньем, да подвизались бы на добрый труд, имея лучшую цель! Боже мой, сколько бы вы наделали добра! Если бы хоть кто-нибудь из тех людей, которые любят добро, да употребили бы столько усилий для него, как вы для добыванья своей копейки, да сумели бы так пожертвовать для добра и собственным самолюбием и честолюбием. Не жалея себя, как вы не жалели для добыванья своей копейки, — Боже мой, как процветала <бы> наша земля! Павел Иванович, Павел Иванович! Не то жаль, что виноваты вы стали пред другими, а то жаль, что пред собой стали виноваты — перед богатыми силами и дарами, которые достались в удел вам. Назначенье ваше — быть великим человеком, а вы себя запропастили и погубили. *** *** *** *** *** *** *** *** *** *** *** *** *** *** *** *** *** *** *** *** *** *** *** *** *** *** *** *** *** Источники : https://ru.wikisource.org/wiki/Мертвые_души._Том_первый_(Гоголь) https://librebook.me/mertvye_dushi/vol1/1 https://kartaslov.ru/русская-классика/Гоголь_Н_В/Мёртвые_души https://azbyka.ru/fiction/mertvye-dushi-nikolaj-gogol/ https://онлайн-читать.рф/гоголь-мертвые-души/ https://ilibrary.ru/text/78/p.1/index.html https://ru.wikipedia.org/wiki/Мёртвые_души https://fantlab.ru/work9761?sort=date https://fantlab.ru/autor249 *** Страна - Россия / Родился - 1 апреля 1809 г./ Умер - 4 марта 1852 г. пасичник Рудый Панько *** N. N. В. Алов П. Глечик ОООО Г. Янов
---
Детство и юность Николая Васильевича Гоголя
Гоголь, Николай Васильевич (фамилия при рождении Яновский, с 1821 года Гоголь-Яновский) родился 20 марта (1 апреля) 1809 года в местечке Большие Сорочинцы на границе Полтавского и Миргородского уездов (Полтавская губерния). Он происходил из старинного украинского казацкого рода. В смутные времена Украины некоторые из его предков приставали и к шляхетству, и ещё дед Гоголя, Афанасий Демьянович Гоголь (1738—1805), писал в официальной бумаге, что «его предки, фамилией Гоголь, польской нации».
Прадед, Ян Гоголь, питомец Киевской академии, поселился в Полтавском крае, и от него пошло прозвание «Гоголей-Яновских». Отец Гоголя, Василий Афанасьевич Гоголь (1777—1825), умер, когда сыну было пятнадцать лет. Предполагают, что сценическая деятельность отца, который был человек веселого характера и замечательный рассказчик, не осталась без последствий и определила интересы будущего писателя, у которого рано проявилась склонность к театру.
Жизнь в деревне до школы и после шла в полнейшей обстановке малорусского быта, как панского, так и крестьянского. В этих впечатлениях был корень позднейших малорусских повестей Гоголя, его исторических и этнографических интересов. Впоследствии из Петербурга Гоголь постоянно обращался к матери, когда ему требовались новые бытовые подробности для его повестей. Влиянию матери приписывают задатки религиозности, впоследствии овладевшей всем существом Гоголя.
В возрасте десяти лет Гоголя отвезли в Полтаву для приготовления к гимназии, к одному из местных учителей; затем он поступил в Гимназию высших наук в Нежине (с мая 1821 по июнь 1828), где был сначала своекоштным, потом пансионером гимназии. Гоголь не был прилежным учеником, но обладал прекрасною памятью, за несколько дней готовился к экзаменам и переходил из класса в класс; он был очень слаб в языках и делал успехи только в рисовании и русской словесности.
В плохом обучении была, по-видимому, виновата и сама гимназия высших наук, на первое время не слишком хорошо организованная; например, преподаватель словесности был поклонник Хераскова и Державина и враг новейшей поэзии, в том числе и Пушкина.
Недостатки школы восполнялись самообразованием в кружке товарищей, где нашлись люди, разделявшие с Гоголем литературные интересы (Г. И. Высоцкий, по-видимому, имевший тогда на него немалое влияние; А. С. Данилевский, оставшийся его другом на всю жизнь, как и Н. Прокопович; Нестор Кукольник, с которым, впрочем, Гоголь никогда не сходился).
Товарищи выписывали в складчину журналы; затеяли свой рукописный журнал, где Гоголь много писал в стихах. С литературными интересами развилась и любовь к театру, где Гоголь, уже тогда отличавшийся необычным комизмом, был самым ревностным участником (ещё со второго года пребывания в Нежине). Юношеские опыты Гоголя складывались в стиле романтической риторики — не во вкусе Пушкина, которым Гоголь уже тогда восхищался, а скорее во вкусе Бестужева-Марлинского.
Смерть отца была тяжёлым ударом для всей семьи. Заботы о делах ложатся и на Гоголя; он дает советы, успокаивает мать, должен думать о будущем устройстве своих собственных дел. К концу пребывания в гимназии он мечтает о широкой общественной деятельности, которая, однако, видится ему вовсе не на литературном поприще; без сомнения под влиянием всего окружающего, он думает выдвинуться и приносить пользу обществу на службе, к которой на деле он был совершенно неспособен. Таким образом планы будущего были неясны; но любопытно, что Гоголем владела глубокая уверенность, что ему предстоит широкое поприще; он говорит уже об указаниях провидения и не может удовлетвориться тем, чем довольствуются простые обыватели, по его выражению, какими было большинство его нежинских товарищей.
Петербург
В декабре 1828 г. Гоголь переехал в Петербург. Здесь впервые ждало его жестокое разочарование: его скромные средства оказались в большом городе слишком незначительными; блестящие надежды не осуществлялись так скоро, как он ожидал. Его письма домой за то время смешаны из этого разочарования и из широких ожиданий в будущем, хотя и туманных. В запасе у него было много характера и практической предприимчивости: он пробовал поступить на сцену, стать чиновником, отдаться литературе.
В актёры его не приняли; служба была так бессодержательна, что он стал ею тотчас тяготиться; тем сильнее привлекало его литературное поприще. В Петербурге он на первое время очутился в украинском кружке, отчасти из прежних товарищей. Он нашёл, что Малороссия возбуждает в обществе интерес; испытанные неудачи обратили его поэтические мечтания к родной Украине, и отсюда возникли первые планы труда, который должен был дать исход потребности художественного творчества, а также принести и практическую пользу: это были планы «Вечеров на хуторе близ Диканьки».
Но ещё раньше он издал под псевдонимом В. Алова романтическую идиллию «Ганц Кюхельгартен» (1829 г.), которая была написана ещё в Нежине (он сам пометил её 1827 годом), и герою которой приданы те идеальные мечты и стремления, какими он сам был исполнен в последние годы нежинской жизни. Вскоре по выходе книжки в свет он сам уничтожил её тираж, когда критика отнеслась неблагосклонно к его произведению.
В беспокойном искании жизненного дела Гоголь в это время отправился за границу, морем в Любек, но через месяц вернулся опять в Петербург (в сентябре 1829 года) — и после загадочно оправдывал эту странную выходку тем, что Бог указал ему путь в чужую землю, или ссылался на какую-то безнадёжную любовь: в действительности он бежал oт самого себя, от разлада своих высоких, а также высокомерных мечтаний с практическою жизнью. «Его тянуло в какую-то фантастическую страну счастья и разумного производительного труда», — говорит его биограф; такой страной представлялась ему Америка. На деле вместо Америки он попал на службу в III Отделение благодаря протекции Ф. В. Булгарина. Впрочем, пребывание его там было непродолжительным. Впереди его ждала служба в департаменте уделов (апрель, 1830 г.), где он оставался до 1832 года. В 1830 году завязываются первые литературные знакомства: О. М. Сомов, барон Дельвиг, П. А. Плетнёв. В 1831 г. происходит сближение с кругом Жуковского и Пушкина, что оказало решительное влияние на его дальнейшую судьбу и на его литературную деятельность.
Неудача с «Ганцем Кюхельгартеном» была уже некоторым указанием на необходимость другого литературного пути; но ещё раньше, с первых месяцев 1829 года, Гоголь осаждает мать просьбами о присылке ему сведений об украинских обычаях, преданиях, костюмах, а также о присылке «записок, веденных предками какой-нибудь старинной фамилии, рукописей стародавних» и пр. Всё это был материал для будущих рассказов из украинского быта и преданий, которые стали первым началом его литературной славы. Он уже́ принимал некоторое участие в изданиях того времени: в начале 1830 года в «Отечественных записках» Свиньина был напечатан (с правками редакции) «Вечер накануне Ивана Купала»; в то же время (1829 г.) были начаты или написаны «Сорочинская ярмарка» и «Майская ночь».
Другие сочинения Гоголь печатал тогда в изданиях барона Дельвига, «Литературной газете» и «Северных цветах», где, например, была помещена глава из исторического романа «Гетман». Быть может, Дельвиг рекомендовал его Жуковскому, который принял Гоголя с большим радушием: по-видимому, между ними с первого раза сказалось взаимное сочувствие людей, родственных по любви к искусству, по религиозности, наклонной к мистицизму, — после они сблизились очень тесно.
Жуковский сдал молодого человека на руки Плетнёву c просьбой его пристроить, и действительно, уже́ в феврале 1831 года, Плетнёв рекомендовал Гоголя на должность учителя в Патриотическом институте, где сам был инспектором. Узнав ближе Гоголя, Плетнёв ждал случая «подвести его под благословение Пушкина»: это случилось в мае того же года. Вступление Гоголя в этот круг, вскоре оценивший в нём великий зарождающийся талант, имело великое влияние на всю его судьбу. Перед ним раскрывалась наконец перспектива широкой деятельности, о которой он мечтал, — но на поприще не служебном, а литературном.
В материальном отношении Гоголю могло помочь то, что, кроме места в институте, Плетнёв предоставил ему возможность вести частные занятия у Лонгиновых, Балабиных, Васильчиковых; но главное было в нравственном влиянии, какое встретил Гоголь в новой среде. Он вошёл в круг лиц, стоявших во главе русской художественной литературы: его давние поэтические стремления могли развиваться во всей широте, инстинктивное понимание искусства могло стать глубоким сознанием; личность Пушкина произвела на него чрезвычайное впечатление и навсегда осталась для него предметом поклонения. Служение искусству становилось для него высоким и строгим нравственным долгом, требования которого он старался исполнять свято. === *** *** *** *** *** *** *** *** *** *** Главы 1 - 4 *** *** Главы 5 - 8 *** *** Главы 9 - 12 *** *** *** Мертвые души - том 2 глава 1 - Гоголь Н.В. - Аудиокнига *** *** *** *** Мертвые души - том 2 глава 2 - Гоголь Н.В. - Аудиокнига *** *** *** *** Мертвые души - том 2 глава 3 - Гоголь Н.В. - Аудиокнига *** *** *** *** Мертвые души - том 2 глава 4 - Гоголь Н.В. - Аудиокнига *** *** Мертвые души - том 2 глава 5 - Гоголь Н.В. - Аудиокнига *** )))*** *** *** *** *** --- ПОДЕЛИТЬСЯ ---
--- --- --- --- Страницы на Яндекс Фотках от Сергея 001 --- --- АудиокнигиНовость 2Семашхо*** *** Прикрепления: Картинка 1 | |
|
Всего комментариев: 0 | |